– Никифор Шелков? Кажется, славный был юноша, – сказал Ласточкин, вспомнив, опять с неприятным чувством, что в день несчастного случая с ним этот мальчик бегал за шампанским и, радостно, задыхаясь от бега и волнения, принес его минуты через три.
– Тот самый, которому вы тогда подарили четвертной билет. Он пошел в Красную армию добровольцем. Тоже из принципа и из озорства. Возраст у него ведь был майнридовский. Так вот, его мать ко мне на днях приходила, горько плакала: убит. И он же, этот самый Никифор, хоть очень меня любил, а помогал вывозить нас на тачке, – сказал, вздыхая, старик.
Сообщил еще сведенья о сослуживцах. Один из них, неприятный льстец и карьерист, очень не любимый товарищами, теперь был директором завода.
– Бывает часто в Кремле, приносит новости и хвастает ими. На днях мне таинственным шепотом рассказывал, что Ленин сшился с какой-то Инессой, или как ее? – сообщил старик вполголоса, хотя в лаборатории никого больше не было (Ласточкину он, как все, доверял совершенно). – Усвоил даже их жаргон: «Сшился»… «Вот чего»… «Какое их собачье дело?»… Ведь это, верно, впервые в истории и высшая администрация говорит на блатном языке. Дожили, можно сказать… Ко мне, впрочем, до поры до времени благоволит. Подлаживаюсь как могу, хоть, разумеется, стыдно. А вы лучше ему на глаза не показывайтесь. Да вы зачем, собственно, сюда пожаловали, Дмитрий Анатольевич?
Ласточкин заранее приготовил ответ: он помнит, что в свое время оставил в лаборатории в ящике шкафа с химическими веществами свое самопишущее перо:
– Вдруг оно у вас тут сохранилось? Теперь такого ни за какие деньги не купишь! Если б деньги и были.
Старик только пожал плечами.
– Вы, Дмитрий Анатольевич, очевидно, сохранили веру в человеческую добродетель. Если оставили что, то давным-давно украли. Впрочем, посмотрите. Вы говорите, в ящике того шкафа?
Ласточкин подошел к шкафу, вытянул ящик и быстро через стекло оглянул полки. На второй на том же видном месте стояла банка с черепом на ярлыке и с надписью большими буквами: «Смертельный яд. Цианистый калий. KCN». Как же теперь незаметно отсыпать?
– Вы правы. Нет пера. Ничего не поделаешь.
– Разумеется, нет. А вы не выпили бы со мной «чаю», Дмитрий Анатольевич?
– Очень охотно! – сказал Ласточкин с радостью.
– У меня нижегородский, брусничный. Сахару нет, но есть прошлогодние леденцы-васильевичи. Прячу их в передней, а то стащат. Сейчас принесу, – сказал старик и вышел. Ласточкин поспешно вынул мыльницу, насыпал в нее цианистого калия и плотно надвинул крышку. «Первая кража в моей жизни! Ничего, это будет гонораром за три года бесплатной работы».
– Что же завод теперь изготовляет? Какую «Васильевну»? – шутливо спросил он, оправившись от волнения.
– Ничего почти не изготовляем. Я все пишу разные проекты и подаю куда следует. Рабочим платим, но им жрать все-таки нечего, – сказал химик. – Хотите подогрею? Газ пока дают.
– Не надо, я пью холодный, – ответил Ласточкин и с наслаждением раскусил леденец. Старик вдруг со слезами обнял Дмитрия Анатольевича.
– Так рад, что вы зашли! Отвык от хороших людей. Встречаюсь с ними теперь, как Стэнли с Ливингстоном среди дикарей. Верно, больше никогда не увидимся…
«Разумеется, это просто так, на всякий случай. Я и не думаю о возможности самоубийства», – твердил мысленно Ласточкин и на обратном пути. Он теперь и сам с трудом понимал, как мог совершить эту странную, небывалую поездку за ядом. «Или затмение нашло!.. Но ведь и вреда не произошло никакого оттого, что я съездил?» Думал, не выходят ли и здесь в вагоне пары из мыльницы, лежавшей у него в кармане (на всякий случай прикрыл ее и носовым платком). «А что будет, если меня тут же арестуют в трамвае? Как я объясню?»
X
Ласточкин был утвержден штатным приват-доцентом: в первое время при большевиках формальности в университете в самом деле соблюдались не строго, новых людей приглашали охотно, к их ученым степеням не придирались. Дмитрия Анатольевича любили все знавшие его люди, а среди них были профессора, пока, по старой памяти, еще самые влиятельные. Другим было известно, что он из богатых людей внезапно стал бедняком, – ему, как и другим таким же людям, надо дать возможность жить. Не очень возражали даже те, в большинстве молодые, ученые или неудачники, которые с первых дней после октябрьского переворота говорили, что, «как-никак, в новом строе что-то есть и надо относиться к нему вдумчиво, нельзя, знаете, так все начисто отрицать!». Был утвержден и выбранный Ласточкиным курс: «Народное хозяйство России с начала двадцатого столетия». Однако Травников вздыхал, зайдя к нему для поздравлений.
– Как сказано у Тургенева: «Читал и содержания оного не одобрил», – говорил он вполголоса, оглядываясь на стену, за которой жили вселенные большевики. Татьяна Михайловна угощала его морковным чаем, грустно вспоминая их прежний «богдыханский». – Скользкий сюжетец, скользкий.
– Почему же, дорогой профессор?
– Посудите сами, барынька, вы ведь умница. Я, слава Богу, взгляды вашего повелителя знаю. Он мне сто раз говорил, что Россия с начала двадцатого века, а особенно с тысяча девятьсот шестого года, переживала необычайный хозяйственный подъем, что наше народное хозяйство развивалось сказочным темпом, гораздо быстрее, чем в Европе, пожалуй, не менее быстро, чем в Америке. Я это даже принимал cum grano salis[76 - Здесь: с юмором (лат.).], но я, старый хрыч, ничего в экономике не смыслю. Так вы говорили, Дмитрий Анатольевич?
– Так точно.
Профессор развел руками.
– Так ведь это же для них и теоретическая ересь, да еще и нож вострый! Сказочным темпом – после подавления первой революции!
– Но ведь это чистейшая правда!
– Потому и нож вострый, что правда!
– Да я из этого никаких политических заключений делать не буду.
– Только этого бы не хватало! Но там сами сделают заключения. Лучше бы вы выбрали курс об экономической истории древней Ассирии.
– Я с ассирийскими делами не знаком, а с нашими знаком недурно.
– Как знаете. Пеняйте на себя в случае чего. Во всяком случае, избави Бог, не доводите курса до наших дней: вдруг вы еще признаете, что теперь при Ленине вообще никакого народного хозяйства нет!
– И это также, увы, правда.
– Так-с. Правда, у нас уже некоторые левые доцентишки, servum pecus[77 - Раболепное стадо (лат.).], говорят, что нельзя у большевиков все отрицать «с кондачка». Почему это, кстати, у нас все начали так «по-народному» говорить? Особенно евреи… Не гневайтесь, барынька, вы знаете, что я не антисемит… Мне Шаляпин, тоже никак в антисемитизме не повинный, однажды сказал, что всю жизнь был окружен евреями: «Боюсь даже, – говорит, – что из-за этого я диабетом заболею!» – Профессор недурно воспроизвел богатую, значительную интонацию Шаляпина. – Федор Иванович почему-то считал диабет еврейской болезнью… Не смейтесь… Так вот я тоже вроде этого. Только я, хотя коренной потомственный москвич, не говорю «с кондачка» и даже не знаю, какой такой «кондачок»? Вы, верно, знаете, барынька?
– Не имею ни малейшего понятия, но помню, что это старое слово. А смеюсь я, дорогой профессор, из-за вашей живописности… Но вы серьезно советуете Мите выбрать другой курс?
– Самым серьезным образом. Или пусть хоть вначале отпустит им какой-нибудь комплимент… «Плюнь да поцелуй злодею ручку!»
Ласточкин нахмурился.
– Я уверен, что вы шутите, – сказал он. – Иначе вы не говорили бы о «сервильном[78 - раболепный (лат. servilis).] стаде».
– А есть разные степени. Одно маленькое пятнышко не будет заметно на вашей белоснежной ризе. Увидите, сколько белоснежных скоро станут сплошным грязным пятном.
Был назначен день первой лекции. Дмитрий Анатольевич много работал над подготовкой курса. Библиотеку у него не отняли, и в ней было много книг по экономическим вопросам. Были классики политической экономии; он в свое время прочел Адама Смита, Рикардо и даже первый том «Капитала». Были и новейшие труды, и такие специальные журналы последнего десятилетия, в которые и заглянуть можно было только под давлением тяжкой необходимости. Говорил он легко и хорошо, иногда и экспромтом, отвечая на возражения. Но теперь он волновался: кафедра в знаменитом университете России! Ласточкин приготовил конспект всего курса, выписал множество цитат, а первую лекцию всю написал целиком, – «на случай внезапного затмения». Знал, что на нее придут не только студенты, но и профессора. Две-три страницы он даже прочел наедине вполголоса: было совестно репетировать громко, – во второй комнате могла услышать жена.
Накануне первой лекции неожиданно рано утром у них появился Рейхель, с чемоданчиком в руке. Он пришел с вокзала пешком. Увидав его, Татьяна Михайловна ахнула. В последние два года все на ее глазах очень менялись физически и точно хвастали этим, – кто потерял от недоедания полпуда, а кто и пуд. Но Аркадий Васильевич был просто неузнаваем: «Живой скелет!»
– Не беспокойтесь, Таня, – сказал он с не шедшей к нему жалкой улыбкой. – Я не собираюсь у вас остановиться. Вечером возвращаюсь в Петербург, хочу только у вас оставить чемоданчик и, если можно, немного передохнуть. И чаю мне не давайте, я ничего не хочу. Отвык и от чаю, и от еды вообще.
Она все же дала ему стакан морковной настойки и два сухаря. Он ел и пил с жадностью.
– Хотите вина, Аркаша? Вино еще осталось.
– От этого я просто не в силах отказаться! Дайте, спасибо.
– Видно, у вас в Петербурге еще хуже, чем у нас?
– Просто голодаем! – сказал Рейхель и даже не выругал большевиков.
– Расскажи, что вообще у тебя делается, – сказал Ласточкин, тоже сочувственно глядевший на своего двоюродного брата.
– Но если вы хотите говорить о политике, то, пожалуйста, не очень громко. Мы ведь теперь не одни.
– Кем вас с Митей уплотнили? – спросил Аркадий Васильевич, оглянувшись на стену.