
Теория потерь
Я могла разложить на формулы любую теорию вероятностей, но не могла объяснить, почему меня тянет к этому человеку. В нём не было ничего от моего мира — ни ума, ни деликатности, ни вкуса. Он был грубым, бесцеремонным и опасным. Мой разум кричал: «Беги», а тело и подсознание словно цепенели. Это была не любовь. Это был какой-то глухой, животный гипноз, логическую ошибку в котором я просто не могла обнаружить.
В его же отсутствие всё менялось. Стоило Вадиму исчезнуть из зоны видимости, как ко мне мгновенно возвращалось рацио. Я шла домой по переулкам, писала диссертацию, проводила семинары, дышала полной грудью и твёрдо, отчётливо понимала: маме он не понравится ни при каких обстоятельствах, тётя Аглая съест меня живьём, этот человек разрушит мою жизнь, нужно прекратить это дурацкое общение, с таким нельзя иметь ничего общего. Формула была очевидной. Ответ сходился. Но, как только Вадим снова появлялся на горизонте своей наглой спортивной походкой, как вся моя воля, весь мой бойцовский характер испарялись, уступая место пугающей покорности. Каждое свидание становилось для него проверкой: А что ещё она проглотит?
И я всё глотала.
Через неделю Вадим назначил встречу в том же сквере — будто мы снова были случайными знакомыми. Я, как всегда, пришла раньше и минут двадцать просидела одна, наблюдая вечерние тени.
Он явился без единого слова извинения — с таким видом, будто время касалось всех, кроме него.
— Заждалась? — спросил вместо «привет», усаживаясь слишком близко.
— Двадцать минут, — сухо ответила я.
— Ух ты, а почём у тебя минута? Ладно, ладно, извини, — он пожал плечами, а через секунду посерьёзнел:
— Слушай, а это кто, с которым ты вчера от метро шла, — кто он тебе?
Я не сразу вспомнила — Эдик Малинин — аспирант с параллельной кафедры, мы вчера горячо обсуждали статью нашего декана.
— Коллега, — сказала я. — А что?
— Да ничего. Просто у тебя таких «коллег» много? Ходишь, улыбаешься.
— Вадим, я преподаю в университете. У меня здесь коллеги — почти все.
— Ты мне зубы умными словами не заговаривай, — оборвал он резко, и лицо его переменилось так быстро, что я не успела даже испугаться.
— Я не тупой. Скажи прямо: есть у тебя кто, кроме меня, или нет?
Что-то во мне ясно кричало: это неправильный вопрос, заданный неправильным тоном, и единственный верный ответ — встать и уйти. Вместо этого я зачем-то принялась перечислять имена, объяснять, кто есть кто, — будто и правда была виновата.
Вадим слушал молча, разглядывая меня, как экзаменатор. Когда я замолчала, он вдруг улыбнулся, легко, без следа прежней тяжести.
— Ну вот видишь. А то я уж подумал.
Вставая со скамейки, он потянул меня за руку, будто ничего не случилось.
— Ну, двинули?!
Мы пошли рядом, и я не находила ни одного точного слова для того, чтобы описать произошедшее, — хотя всю жизнь гордилась именно тем, что слова у меня находятся для чего угодно.
…Капкан захлопывался медленно, но верно. И пик наглости случился в обычный вечер, всего через несколько недель после нашего знакомства, когда Вадим вызвался проводить меня до дома.
Пара остановилась в двух кварталах от переулка, где жила Вероника. Она панически боялась, что их заметит вездесущая тётя Аглая. Вечер был пронизывающим, пахнущим мокрым асфальтом и выхлопными газами строящейся Москвы.
— Ну всё, мне пора, — она повернулась, чтобы вежливо попрощаться, но договорить не успела. Вадим действовал резко, без предупреждения. Его большая, жёсткая ладонь неожиданно обхватила её лицо под подбородком, намертво фиксируя на месте, и он по-хозяйски, грубо поцеловал её прямо в губы. Вероника испуганно охнула, но не отпрянула. Её безупречное воспитание, её ясный ум и бойцовский характер в эту секунду дали сокрушительную осечку.
Мозг Савельевой, умевший просчитывать бесконечность, просто отключился от шока. Психика не выдержала этой внезапной, первобытной агрессии и словно отделилась от тела, заставив Веронику смотреть на себя со стороны — на бледную девушку, которая безропотно позволяет чужаку самому решать, когда завершить этот непрошеный поцелуй.
Наконец, Вадим небрежно отстранился, вытирая губы тыльной стороной руки.
— Ладно, малышка. Раз не хочешь, чтобы меня видели твои родичи, давай до завтра…
Он развернулся и привычной пружинящей походкой, ни разу не оглянувшись, пошёл в обратную сторону. Ошеломлённая, почти ничего не видящая Вероника брела к дому как в плотном тумане. Земля качалась под ногами, а в ушах звенел всё тот самый, но теперь уже оглушительный набат тревоги. Вдруг прямо посреди тротуара возникла какая-то тёмная преграда. Сил на анализ этого странного предмета у неё не было, она лишь попыталась на автомате обогнуть его справа. Но преграда синхронно сделала шаг в ту же сторону, полностью перекрывая дорогу. Вероника подняла глаза. Перед ней стояла Соня.
Соник ничего не знала о моём тайном романе — последние недели мы никак не могли встретиться. Она просто устало брела домой после тяжёлой смены в пошивочном цехе театра, думая о том, что дома её ждёт голодный Дик, которого нужно срочно выгулять, поскольку мама уехала на пару дней к сестре в Подмосковье, оставив её одну. Соня шла, погруженная в эти обычные житейские мысли, пока не увидела в полумраке переулка жуткую, порабощающую сцену с моим участием и замерла на месте, не в силах отвести взгляд.
Её карие глаза в темноте казались бездонными. В них дрожали слёзы и ярость.
— Что это сейчас было?! — глухо, отчеканивая каждое слово, спросила Соня.
Я судорожно вдохнула сырой воздух, возвращаясь в собственное тело, расправила плечи и посмотрела на подругу сверху вниз, пряча за иронией колотящееся сердце:
— Ну, Соник, во-первых, привет. А во-вторых… Раз уж ты у нас такая взрослая девочка, без пяти минут невеста, и до сих пор не знаешь, то это называется по-це-луй. По-це-луй.
Но Соня не собиралась сбавлять обороты. В критические моменты милая, задумчивая Соня всегда мгновенно сбрасывала свою мягкость. Когда нужно было защищать тех, кого она любила, она становилась похожа на тигрицу, а её голос делался стальным.
— Я прекрасно знаю, что такое поцелуй. Но то, что я сейчас видела, к поцелуям не имеет никакого отношения! Я просто не верю своим глазам, это могло быть с кем угодно, только не с тобой, Рони!
Беспощадная Сонькина правота жгла изнутри, и я ответила чуть осипшим голосом:
— А подглядывать, Сонечка, нехорошо. От этого, знаешь ли, вырастает очень длинный нос.
Меньше всего на свете мне хотелось ссориться с лучшей подругой. Но липкое чувство собственной неправоты всегда делает человека агрессивным. И, не удержавшись, я нанесла опережающий удар:
— Займись побольше собственными делами, Соня. У тебя свадьба на носу. Вряд ли Ромик-хвостик пошевелится без твоих указаний. И тогда у тебя не останется ни времени, ни сил шпионить за другими.
В Сониных глазах отразилась такая глухая, острая обида, что мне захотелось откусить свой язык. Но слово было высказано. Не выдавив больше ни единого звука, Соня сделала шаг назад, резко развернулась и почти бегом бросилась прочь, растворяясь в сыром полумраке. Растерянно я смотрела ей вслед, слушая, как затихает вдали стук Сонькиных каблуков.
Глава 4. Ника. Объединение событий
Время то двигалось, то тянулось, то, стояло на месте, то скакало, то ползло, то просто шло.
Я существовала теперь между кардинально разными полюсами.
На одном полюсе находился дом. Дом, где тихой тенью бродила мама, где отпускала свои ядовитые замечания Аглая, от которой я скрывалась в своей уютной маленькой комнате. В комнате той стояла большая панцирная кровать со старомодными круглыми шишечками, навинченными на столбики по её бокам, большой письменный стол у окна, папино любимое высокое кожаное кресло, перешедшее мне от него по наследству, огромные открытые полки с книгами и учебниками, и такой же старый, как кровать, платяной шкаф с плохо закрывающейся дверцей, из которого вечно вываливалось огромное пуховое зелёное одеяло, купленное мне мамой на случай холодных зим.
На противоположном полюсе теперь окончательно поселился Вадим.
Я не знала, как соединить эти полюса: вводные были мне хорошо известны, но подходящих формул для решения не существовало. Хотя я по-прежнему верила в себя и считала, что решение всё-таки найдётся, нужно лишь чуть больше времени на обдумывание. А пока я пряталась от поисков выхода на университетской кафедре. Там всё шло своим ходом: не утихали бесконечные битвы за расписание, коллоквиумы сменялись семинарами, корректировались индивидуальные планы моей научной деятельности.
Соня совсем выпала из течения моей жизни. Я очень нуждалась в ней, хотела обсудить сложившуюся ситуацию, попытаться объяснить свой выбор, хотя и сама понимала его неясно. И нельзя сказать, что я не делала шагов к примирению: дважды я заходила к ней домой, но её саму не заставала. Один раз дверь мне открыла Анна Семёновна, втянула за руку в квартиру, затащила в кухню, усадила за стол и начала расспрашивать меня обо мне и маме, попутно отрезая от свежеиспечённого капустного пирога пышный душистый кусок. В ответ на мои вопросы о Соне только махнула рукой:
—Да разве её застанешь — премьера на носу, у неё сейчас, как у денщика перед парадом, ни сна, ни отдыха. Приходит под утро, замертво на кровать валится, встаёт — и снова бежать, только чмокнёт в щёку, вся в своих булавках да лоскутах, ни дать ни взять — Хлестакова на курьерских.
Во второй раз я и вовсе никого не застала дома — лишь Дик, давно считавший эту квартиру своей собственной, звонко лаял за дверью в ответ на мой стук.
Но как-то утром, торопясь на работу, я увидела в почтовом ящике красивый большой конверт. Потянула его и достала пахнущий свежей типографской краской бумажный пакет, внутри которого лежали два приглашения — для меня и мамы — на свадьбу Софии Казанцевой и Романа Друбича.
Нужно было срочно искать пути к примирению. Но пока я раздумывала над решением этой задачи, она разрешилась сама и просто — в абсолютно Сонином стиле. В тот же вечер я вернулась домой усталая и взвинченная неприятным разговором со своим научруком, отругавшим меня за затягивание очередной главы диссертации, над которой мы тогда работали. Дверь мне открыла непривычно оживлённая мама:
—А у нас Сонечка сидит! Больше часа тебя дожидается!
Я ринулась в гостиную. Со стоявшего в ней дивана уже поднималась навстречу загорелая, но сильно похудевшая Соня.
— Загорела и похудела, — констатировала я, остановившись и оглядывая её с ног до головы, как переменную, значение которой внезапно и без предупреждения изменилось. — Гастроли?
— Гастроли, —кивнула Соня, улыбаясь во весь рот, и тут же, безо всякого перехода, будто и не было того вечера в переулке, будто вовсе не от меня как от зачумленной бросилась она тогда в темноту, радостно затараторила:
— Ронь, ну что остались силы после грызения гранита науки, хочу тебе эскизы платья показать своего и подруги невесты? Да, подруга невесты?
Она пристально смотрела на меня своими бездонными шоколадными глазищами.
Я даже не сразу нашлась, что ответить — настолько легко, без единого слова о случившемся, она перепрыгнула через всё, что между нами произошло в тот памятный вечер. Я так не умела. Я бы, наверное, ещё неделю выстраивала подходящую формулу примирения, вычисляла верную последовательность слов. А Соне для этого не требовалось ничего, кроме желания снова быть рядом.
Наконец я решила, что подходящие слова найдены:
— А приглашения зачем же в ящик бросили? Уж подруге невесты можно было всё-таки и лично вручить.
Соня фыркнула и закатила глаза с таким выражением, с каким обычно рассказывают о совсем безнадёжных, но горячо любимых родственниках.
— Это отдельная история, — она махнула рукой. — Я с гастролей звонила Ромке, ругалась, что приглашения ещё не готовы — макет мы с одним художником давным-давно утвердили, я и говорю:
-- Беги, срочно печатай, только Нике и её маме сама занесу, когда вернусь, лично. А Ромка, видимо, только первую половину фразы услышал — про «беги, печатай»— и всё, отключился, ничего больше не слушал. Примчался, забрал готовые конверты и куда, ты думаешь, рванул в первую очередь? К тебе. Только заходить не решился, просто в ящик опустил.
— Он меня до сих пор боится, — констатировала я не без удовольствия.
— Он тебя будет бояться до самой смерти, — серьёзно кивнула Соня. — Я ему говорю: Рома, это же Ника, а не прокурор. А он мне: у неё взгляд такой, будто она уже мысленно меня на ноль умножила.
Я расхохоталась — впервые за долгое время не натужно, не для вида, а по-настоящему.
— А с рестораном как, определились уже? — спросила я.
Соня на секунду замялась, будто подбирая слова, потом улыбнулась:
— Ромка нашел неплохой вариант, — сказала она чуть быстрее, чем следовало, и тут же поспешно перевела разговор на платье.
Я не стала докапываться. Что-то подсказывало мне, что «Ромка нашел» как и обычно означало «Соня выбрала сама, а Ромке просто сказала, куда прийти», но выяснять это вслух означало бы дать себе лишний повод для шутки про хвостик — а рушить атмосферу вечера я не хотела.
Потом мы ещё смотрели эскизы платьев, они были безупречны, в соответствии с тонким художественным вкусом Сони. И мои мерки, и мои пожелания она знала на зубок.
Мы ещё обсуждали список гостей, вернее, Соня зачитывала имена, а я давала им четкие короткие характеристики, как вдруг случилось то, чего я не помнила уже много лет: мама поднялась, ни с того ни с сего подошла к закрытому пианино, откинула крышку и, будто продолжая какой-то свой внутренний разговор, начала играть.
Мама, вопреки очевидному, не пела дома для себя. Голос, который каждый день звучал в стенах музыкальной школы для чужих детей, дома молчал годами, будто певческий дар, единожды запертый, умел открываться только по расписанию, только для чужих, но не для собственной дочери и уж тем более не для себя самой или Аглаи.
Мы с Соней замолчали одновременно, не сговариваясь, — так замолкают, когда боятся спугнуть что-то очень нежное. Мамин голос, тот самый, консерваторский, много лет скрытый от нас где-то на дне ее души, зазвучал в гостиной впервые за целую вечность — чистый, высокий, немного дрожащий сначала, а потом всё увереннее. Я не помню, что она пела. Помню только, что смотрела на Соню, а Соня смотрела на маму, и в её глазах стояли слёзы —те самые, детские, которые появлялись у неё всякий раз, когда она видела что-то, по её словам, «слишком красивое, чтобы не заплакать».
Когда мама закончила и опустила руки на клавиши, несколько секунд в комнате стояла звенящая тишина. Потом Соня захлопала первой, а за ней и я — и мама, смутившись, как девочка, вдруг так музыкально рассмеялась.
- Ну, Екатерина Павловна, если вы откажетесь на моей свадьбе спеть, ноги моей не будет больше в этом доме! — Соня, сияя, смотрела маме прямо в глаза.
Удивительно, как и все в тот вечер, но мама не стала отказываться, а только чуть кивнула в знак согласия:
-- Конечно, моя девочка, конечно, мне так хочется, чтобы ты была счастлива всю свою долгую-долгую жизнь, я обязательно спою все, что ты захочешь.
Потом добавила:
- Если пианино будет.
- Не переживайте, тетя Катя. Не то, что пианино, рояль будет, самый настоящий рояль, — и Соня улыбнулась, как умела улыбаться только она.
В один из вечеров, когда я уже почти забыла, чего жду — звонка или тишины, — Вадим подкараулил меня у самого выхода из университета. Я заметила его не сразу: он стоял чуть поодаль, у ограды сквера, засунув руки в карманы, и смотрел на здание вуза снизу вверх с тем особенным выражением, какое бывает у человека, разглядывающего то, что ему явно не по карману. Огромные окна, тяжёлые двери, из которых свободно, не оглядываясь, входили и выходили люди в строгих пиджаках, с папками подмышкой — для него всё это было чужим миром, куда его не звали и куда сам он никогда бы не сунулся без крайней нужды.
Я как раз что-то втолковывала двум своим студенткам — кажется, про распределение Пуассона, которое у них упорно не желало сходиться на семинаре, — и краем глаза заметила, как Вадим, увидев меня в этой роли, весь как-то подобрался, посуровел лицом. Позже я поняла: это была зависть, самая обыкновенная, мужская, уязвлённая зависть — оттого что я здесь своя, а он тут гость, которому не полагается даже расписания.
Справиться с этим чувством по-другому Вадим не умел — только показать что-то в ответ. Едва мы отошли от здания, он выудил из кармана куртки увесистый, с торчащей антенной телефон и, будто невзначай, повертел его в руке.
— Слышала про такие? Мобильный, —сказал он с гордостью человека, показывающего долгожданный трофей. — Кореш подогнал.
По правде говоря, зависти к Вадиму я не испытывала ни малейшей — и на аппарат смотрела с чисто научным любопытством: мне, как и любому, кто обитал на кафедре точных наук, было по-настоящему интересно, как эта штука вообще работает в реальности. Я повертела телефон в руках, разглядывая антенну, спросила о дальности сигнала, — и Вадим, кажется, вновь расстроился, из-за того, что я не оценила статус вещи ровно так, как он рассчитывал.
Мы пошли дальше, обсуждая какие-то мелочи, и, когда поравнялись с рестораном — тем самым, знаменитой на весь город «Прагой», с её зеркальными залами и вечной вереницей чёрных машин у входа, — я, погружённая в свои мысли о предстоящей Сониной свадьбе, вздохнула вслух, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Вот сюда бы Соне, да разве по карману такое — это же сумасшедшие деньги за один банкет.
— А зачем тебе туда? — тут же встрепенулся Вадим, явно сбитый с толку. — Хочешь — устрою. У меня тут есть знакомые, ещё и скидку сделают.
— Да не мне, — отмахнулась я. — Соне, подруге моей. Свадьба у неё скоро. Но не нужно уже ничего устраивать: они с Ромкой другое место нашли, у Сони в театре, рояль там точно есть, мама моя обещала спеть для них.
Вадим ничего на это не ответил — только чуть заметно, перекатились желваки на его скулах. Я тогда не придала этому особого значения. Да я и никак не могла вообразить, что каким-то немыслимым образом в очередной раз задела его самолюбие. Гораздо позже до меня дошло, что в его голове все эти люди, вещи и события сплелись в блестящий разноцветный шар недосягаемой для него галактики. Как ребенок, лишенный в детстве элементарной заботы и тепла, он жаждал реванша и бесился от мысли, что по-прежнему есть в этом мире что-то ему недоступное, даже если оно и не было ему нужно.
— Ну, дело хозяйское, —сказал он наконец, с деланным равнодушием. — Я ж понимаю, что я посторонний. А в каком театре она работает? Подруга твоя?
— В театре, Вадим, не работают, а служат, — зачем-то заявила я.
— Ну, есесенно! — лениво процедил Вадим.
В голосе его не было ни капли обиды — только спокойная, будничная констатация факта. Теперь, вспоминая тот вечер, я различаю за этим спокойствием совсем другое: глухую, вызревающую где-то в глубине уязвлённость, которой предстояло взорваться далеко не сразу — но обязательно взорваться. В тот же момент я наивно считала, что в этой ситуации нет никакого повода для обиды и, приняв его расспросы за искренний интерес, стала в подробностях рассказывать ему о нашей дружбе с Соней, о её работе, о маме и о предстоящем важном событии.
Зал театрального фойе, который Соне выделили по доброй дружбе с завхозом, был украшен настолько скромно и настолько со вкусом, что сразу становилось ясно: тут работала не свадебная индустрия, а человек, который умеет из ничего сделать красоту — тюль, немного живых цветов, десяток свечей в старых театральных канделябрах, найденных, видимо, где-то в реквизиторской. Соня, в платье собственного пошива — простом, без единой лишней складки, но с таким безупречно точным кроем, что даже я, совершенно не разбирающаяся в моде, ощутила что-то похожее на восхищение точной формулой, — казалась абсолютно, до неприличия счастливой.
Гостей было немного — человек тридцать, не больше, и почти все — люди, у которых, что называется, было что сказать: несколько театральных, острых на язык, но безупречно интеллигентных в своей иронии — из тех, кто умеет пошутить на грани, ни разу через неё не переступив; мы с мамой; Анна Семёновна — сдержанная, прямая, в неброском, но явно дорогом костюме, с той особенной осанкой, которая появляется у человека после многих лет выступлений перед классом, Анна Семёновна всю жизнь преподавала русский язык и литературу в одной престижной московской школе; рядом с ней — её троюродная сестра откуда-то из Подмосковья, Валентина, попроще манерами, но тоже, видно, из «своих», начитанных, — она то и дело вставляла в разговор цитаты, слегка их путая, чем немало веселила окружающих. За соседним столом сидела совсем древняя, сухонькая старушка в старомодной шляпке — Ромкина бабушка, единственная его родня на этом празднике; она почти не вставала с места и смотрела на внука с выражением тихой, немного растерянной гордости, будто до конца не веря, что дожила до такого дня.
Тосты пошли один за другим. Анна Семёновна говорила недолго, но каждое слово было точным, как и полагается человеку, всю жизнь учившему детей ценить хорошую фразу. Потом поднялся кто-то из театральных, вроде бы, помощник режиссёра, и произнёс тост, изящно вплетя в него цитату не то из Шекспира, не то из какой-то текущей постановки — про то, что «браку, как и хорошей пьесе, нужна крепкая режиссура, но лучшая режиссура — та, которую никто не замечает». Зал одобрительно засмеялся — умно, не грубо.
А потом наступила тишина иного рода — мама вдруг поднялась со своего места, стягивая с плеч шаль, в которую до этого времени куталась. Я совсем не узнала платье, в которое она была одета: тёмно-синее, длинное, с каким-то благородным старомодным блеском в ткани — я готова была поклясться, что никогда не видела его прежде. Оказывается, всё это время в глубине маминого гардероба хранился целый пласт её прежней жизни, о которой я, если вдуматься, почти ничего не знала.
Она подошла к старому роялю в углу зала, села, чуть крутанув вращающийся табурет, взмахнула руками, нежно касаясь клавиш и запела. Голос её, который я помнила только домашним, приглушённым, здесь, в акустике высокого зала, вдруг раскрылся во всю свою настоящую силу — и я поняла, поражённая, что все эти годы слышала лишь бледную тень того, кем она когда-то была. Зал стих мгновенно и полностью , так стихают только тогда, когда происходит что-то настоящее. Я смотрела на её прямую спину, на руки, уверенно лежащие на клавишах, и чувствовала, как к горлу подкатывает совершенно ненаучное, необъяснимое ни одной формулой чувство. Это был её звёздный час, украденный когда-то жизнью и вот, спустя столько лет, ненадолго ей возвращённый.
Зал разразился овациями, кто-то, кажется, даже крикнул «браво!» настолько искренне, что это совсем не выглядело театральным жестом. Соня смотрела на мою маму, восторженно и, наверное, как обычно, видела что-то ещё в этой сцене, недоступное мне.
Я обернулась, чтобы ответить сидящей рядом со мной черноволосой невысокой девушке, бывшей Сониной однокурснице, которая спрашивала меня, где моя мама училась петь, и в ту же минуту мой взгляд наткнулся на боковой столик у самой стены.
Там, слегка покачиваясь на стуле, закинув ногу на ногу с видом человека, будто он тут свой, сидел Вадим.
Мои же ноги вдруг стали ватными, будто из них разом выкачали весь воздух. Прервав фразу на полуслове, я резко встала и двинулась к его столику, ещё не зная, что скажу, зная только одно: его нужно как-то, любым способом, вывести отсюда — тихо, без скандала, до того как его заметит кто-то ещё.
Соня, которая как раз возвращалась от рояля, — мама всё ещё стояла там, оживлённая, раскрасневшаяся, принимая аплодисменты и чьи-то просьбы спеть ещё что-нибудь, — оказалась куда ближе к тому столику, чем я. Она ещё не видела Вадима — я была почти уверена в этом, — но, кажется, что-то в моём лице заставило её замедлить шаг и обернуться в ту же сторону, куда смотрела я.
Она развернулась и, опередив меня на несколько решительных шагов, оказалась у столика первой.