А виски то, хорош…
Я посмотрел на доктора.
– 1870 года. – ответил он. – Выдержанное.
7
Как часто с этой крутизны,
Где птицы жадные кричат,
Под гул крутящейся волны
Смотреть я буду на закат.
Роберт Бёрнс
Дни сменялись ночами, за солнцем приходила луна.
Тишина, установившаяся было на улице, вновь наполнялась звуками – или же я своим отчаянием обречённого довёл до предела свои органы восприятия мира и чувственность, в безнадежной попытке вобрать в себя весь свет, тепло, счастье и звуки внешнего мира – мира, который был и моим.
Я подставлял лицо солнцу, когда оно на несколько минут в одно и то же время заглядывало в мою камеру, если только не было скрыто тучами, слушал пение птиц, смотрел за их небесными безмятежными играми сквозь зарешеченное окно, как прикованный пёс смотрит на опьянённых своей свободой дворовых собак, вольных пойти куда им только вздумается – весь мир у их ног, или лап, и всё, что следует сделать – это распахнуть дверь и протянуть руку.
Кто-то боится свободы, для него такое незаполненное, открытое пространство смерти подобно, воплощению худшего кошмара – навроде избытка кислорода в организме, ведь это пространство нужно заполнить, а отсутствие воображения и наработанная привычка лишь бездумно выполнять приказы или следовать общественным формулам счастья и мечты, гонясь за тем, за чем и другие – ради самой гонки, ибо итог её непостижим в своём отсутствии смысла для большинства – привело к тому, что многие из числа нашего поколения не могут чувствовать себя в безопасности, наедине с самими собой и своими мыслями, у них нет души, идей, желаний – всё, что у них было, было чужое.
А так как любая, даже самая хорошая копия, будет бездушной, без сердца и смысла – то если она будет у всех, люди разучатся думать, мечтать, ведь перед глазами будет как постоянный пример маячить доказательство того, что всё придумано за нас, и зачем исследовать лабиринты и потёмки нашей души и человеческого потенциала, если можно слепо следовать точным и надёжным формулам, которые сделают тебя если не счастливым, то полноправным членом общества?
Мне швырнули миску в камеру даже грубее обычного.
Это компенсация, отдушина для охранника – ведь перед смертью мне полагается порядочный завтрак, хотя вряд ли мне его предоставят, учитывая продовольственный дефицит в нашей стране.
Почему я думаю, что меня казнят всего лишь за присутствие на митинге?
Все в этом уверены.
Охранники, по крайней мере, так точно, а они составляют единственное общество, с которым я могу поддерживать контакт.
Почему они так считают, они не распространяются, но я и сам был на множестве процессов и видел, хоть и опосредованно, через людей кнута и пряника (или только кнута) и скверного образования, что происходит в стране – с такими как я, не церемонятся.
А если ещё взглянуть на это дело с практичной точки зрения – я просто напросто лишний рот.
И это самое главное.
Разбираться же в деталях никто не будет, и потому нечего рассчитывать на правосудие, на справедливость.
Я удивлен вообще, что будет суд, и охранники удивлены со мной.
К чему эта видимость законности, к чему все эти формальности?
Не проще ли пристрелить меня на задворках тюрьмы и там же похоронить, коли так всё плохо?
Но охранники пожимают плечами.
Мне в конце концов даже стало интересно, что будет на этом самом суде, пройдет ли он за несколько минут, в ходе которых лишь зачитают мое обвинение, вынесут скоропостижный приговор и уведут, пока не зашёл следующий кандидат на проверку добросовестности правосудия нашего режима, или же всё будет чин по чину, хотя не знаю, кто в нынешних обстоятельствах способен отвечать за такое – за такую идею.
Но, так или иначе, совсем скоро мое любопытство будет удовлетворено.
В субботу меня спросили, что бы я хотел на завтрак.
Да, перед судом.
И даже если это была шутка, что возможно, учитывая мрачное чувство юмора моих церберов, я отнёсся к ней серьезно, так как приговор, казалось, действительно не составляло труда предугадать, ибо кому я нужен на свободе?
Кому нужна справедливость, зачем разбираться со мной и тысячами моих соратников по несчастью, если можно просто одним росчерком пера приписать нас к изменникам и раз и навсегда забыть про нас, построив лицом к стене, предварительно порядочно накормив нас, для видимого ублажения собственной мелкой зачаточной морали?
Я выбрал пирожное и шампанское – отпраздновать соединение с богами, которых наше правительство так отвергает – объяснил я.
Меня молча выслушали и ушли.
Тюрьма закалила меня.
А может, просто измотала до предела, убив мою способность чувствовать, я ощущал себя привыкшим, готовым ко всему – этот в некотором роде воспитанный обстоятельствами стоицизм мне казался самым естественным, что со мной могло бы быть – таким же естественным, как мои глаза или же голос – будто мы неотделимы и незаметно сосуществовали всегда – даже если я не знал об этом.
В ночь перед судом я спал так крепко, как не спал никогда, на моей памяти.
Хоть из неё почти всё и вылетело, остались только размытые образы, самые яркие из всех.
Я спал без сновидений.
Наутро меня разбудил ворчливый охранник, который кинул на пол мою еду и, смерив меня взглядом из под кустистых бровей (в котором читалось осуждение), вышел за дверь.
Я сначала не мог поверить своим глазам – на подносе и правда лежало пирожное, и шампанское было – яркое и красивое.
Я не видел таких красок уже очень давно, и тем более не видел еды столь настоящей и искренней, какой мне казалась эта – в лучах рассветного солнца, она казалась неземной, походила скорее на пищу богов, чем на обыкновенные продукты, которые в другой стране не вызовут ничего, кроме беглого равнодушного взгляда – мне же, в Карниворе, в тюрьме, после стольких месяцев пайков и эрзацев, карточек и ненавистных граммовок, нынешний завтрак показался не то что роскошью, но стал чуть ли не самым запоминающимся и светлым воспоминанием за всю мою жизнь.
И хоть шампанское плохо сочеталось с кремом и ягодами (всё-таки, я не думал, что его действительно принесут и хотел лишь выразить в своём ответе горькую иронию), оно, тем не менее, было отменным.
Позже я узнал, что за эту трапезу я должен благодарить доктора – именно он отдал охранникам три выдержанных бутылки коньяка, чтобы они пронесли мне эту еду.
Также перед судом мне даже предоставили душ – в котором я не был несколько месяцев – и бритву, и я обнаружил, насколько зарос, и хотя вид мой тем не менее был немного безумен, глаза мои не оставляли сомнений в моем нынешнем состоянии покоя и благоразумия.
И, наконец, меня проводили в здание суда.
Впервые выйдя на улицу, я, сначала ослепнув от солнечного света, не мог понять, где нахожусь – настолько эта улица утратила свои привычные очертания, настолько сильно война прошлась по ней, уничтожив почти все – тюрьма уцелела чудом, остатки остальных же домов представляли собой разваливающиеся скелеты, наполненные сломанной мебелью, и периодически мы видели в них убитых с горя или фактически, оплакивающих свою участь и участь своих родных.
Я скоро должен был к ним присоединиться.
Машины у нас не было, поэтому мы шли пешком.