А особо я издевалась, когда Никита называл меня fine-fleeced lamb, тонкорунным ягненком, вернее, овечкой, – пределом его желаний всегда была моя покорность, – и тогда уж непременно норовила его лягнуть. Впрочем, филонимы, на мой взгляд, в любом исполнении звучат весьма глупо и пошло, ибо произносит их человек в состояниях не слишком адекватных. Правда, даже интеллигент Антон Павлович в письмах к Книппер не стеснялся любовных выражений типа «лошадка моя».
Птицы, рыбы, парнокопытные… Слова, которые Никита ронял в минуты нашей близости, говорили о некоей извращенности его вкуса, хотя я вполне понимала его ассоциации и сравнения, сопоставимые с ощущениями на тактильном уровне. Из-за своей особой осязательной чувствительности шелковистость волос и кожи он воспринимал нежно-пушистым бельком, а влажность поцелуев связывал в воображении с юркими рыбками, которыми неизменно очаровывался при созерцании аквариумов. К тому же, с его фоническим восприятием выбор часто определялся музыкальностью или тактовой динамичностью слова – сжатым в пружину зарядом энергии. По этой же причине ему нравились французские ругательства – экспрессивные, изящные и замысловатые – как искусные украшения из полосок хорошо выделанной кожи. Он по достоинству оценивал их и в ироничном восторге предлагал положить некоторые мои пассажи на музыку.
Вот уж о ком я не решаюсь рассказывать маме, ведь она с нетерпением ждет встречи с моим будущим избранником, обязанным по ее понятиям беспредельно восхищаться мною. Никита ни в коей мере не соответствовал ее стандартам, поскольку пока не произнес ни единого слова в мою честь, а его похоть по отношению ко мне маму просто оскорбила бы. Как мало она знала родную дочь, пребывая в уверенности, что я – отражение ее лучших качеств. Спроецировав на меня свои неосуществленные мечтания и надежды, родители идеализировали образ любимой дочери, игнорируя мою очевидную во многих проявлениях неспособность преодолевать в себе животность.
Сначала я держала Никиту в тайне, позже призналась Юльке: скрывать подобное мученье не хватало сил. Сколько было слез, ночей без сна и постоянных приходов Никиты, не взиравшего на слова, произносимые для его уничтожения; когда я ничего не могла понять ни в нем, ни в себе. Как поведать это маме? Возможно, живи я до сих пор в родительском доме, она не позволила бы мне так запутаться. Правда, особой откровенности с ней я никогда не предавалась, и все-таки меж нами существовало интуитивное понимание. Уж она-то не выдержала бы данной истории: ради единственной обожаемой девочки, смысла их с папой существования, мама не стала бы разбираться в тонкостях нашего противоборства, а самоотверженно бросилась бы защищать свое дитя с попытками вывернуть ситуацию. В подобных ее способностях я убеждалась не единожды. Материнский инстинкт приглушал понятия о приличиях: окружающие по сравнению со мной значили для нее мало. С обезоруживающей легкостью она применяла «запрещенные» приемы в уверенности, что главное – мое благополучие и душевное спокойствие. Без сомнения, эта поборница «справедливости» нашла бы телефон моего обидчика, чтобы «надавить» на него со всей своей женской изворотливостью. И наверняка после подобного «воздействия» он оставил бы меня. Сама я не только не давила, напротив, рвалась на свободу, чем и держала в напряжении Никиту, не допускавшего даже мысли, что им – единственным и уникальным – можно тяготиться.
Неустойчивость вынуждает балансировать и защищаться, но оборона моя неэффективна, – я сама подставляюсь, ожидая нового ранения. Почему так хочется испытывать эту грусть, эту тонкую дрожащую боль? Впрочем, именно она и наполняет душу музыкой, пульсацией, меняет окраску предметов и всему придает чистоту и яркость, высвечивая необычные нюансы. Она как продолжение Никиты, его прикосновений и поцелуев, которые точно так же заставляют сжиматься и замирать мое сердце, и так же, истерзав сладкой пыткой, отпускают меня в теплое ничто, где я плыву, не ощущая тела в соприкосновении с вселенским разумом. И боль эта рождается от осознания, что оба мы рвемся из объятий, соединяющих нас по ночам. Ведь для меня вожделенная свобода на поверку всегда оказывалась потерей необходимой плотности и опоры, хотя определить, что конкретно вызывало это нестерпимое чувство, не удавалось. Возможно, нарушалась целостность в жизненной непрерывности, и возникало зияние, отграничивающее происходящее неким порогом «до» или «после». Возможно, в звучании нашего единения нарастал ритмообразующий провал, который мы не вполне осознавали, поскольку он периодически исчезал, правда, лишь на время нашего слияния в одно целое. Ведь в этом состоянии все пустоты замещались объемным совершенством телесности, преподносившей нам свои щедрые дары, но тотчас заставлявшей жаждать освобождения от их избыточности.
Первый мучительный приступ одиночества я ощутила в выпускном классе – среди ясного дня и бездумной радости. И это притом, что находилась в эпицентре теплой компании, ко всему прочему, будучи счастливой избранницей главного героя своих одноклассников. Один был предводителем нашей тусовки. Его странная фамилия имела особый привкус – созвучная имени бога у скандинавов, чей древний чарующий эпос когда-то завораживал меня, а теперь дополнял облик моего друга. Одина звали просто – Саша, и внешне он в противоположность Никите сильно отличался от скандинавского типа – черноволосый, кареглазый и активно веселый. Я фантазировала, придавая ему те или иные черты, и он заметил мой к себе интерес. Но я не сама его выбрала, ибо выбирать не умела, а от малейшего внимания в смущении заливалась румянцем: в тот период застенчивость являлась моей основной трудностью – благословенные времена, – сейчас к ней прибавилась куча других комплексов. Решающим явилось то, что с Одином я ощущала себя защищенной, даже не будучи влюблена.
Он имел деятельный характер и, скорее всего, сильный. Мне сейчас трудно судить, а тогда я мало что в этом понимала: представления детства и отрочества долгое время не связывались в моей голове с реальностью. Выводы из увиденного и услышанного я делала, руководствуясь некими эфемерными идеалами, а не истинными своими чувствами. Расшифровывать их и отделять от сиюминутных эмоций и скользящих на грани сознания влечений учишься не вдруг. Меня удовлетворяло, что Один, доказывая свои на меня права, дрался то с одним, то с другим соперником. Я вполне понимала примитивность подобных игр и все же мирилась с их правилами, по которым друг мой, отнюдь не откровенный забияка, упорно стремился предстать предо мной как можно более брутальным. Вероятно, так он преодолевал свою излишнюю утонченность, для меня же, как ни странно, не последнюю роль в благосклонности к нему играл темный цвет его волос и глаз, ассоциированных в моем представлении с каким-то полувосточным, страстным типом мужчины.
Между тем Одина нельзя было назвать безрассудным, он даже не отличался особой раскованностью в плане отношений с противоположным полом, хотя проблем с девушками явно не имел. Меня он воспринимал наивной и неопытной девочкой, чью безмятежность боялся нарушить, впрочем, для своей же выгоды в будущем. Один превозносил мои достоинства, и я охотно принимала его изысканную лесть, позволяя себя целовать, но волнение испытывала от увлекательных бесед с ним, в которых тайно искала с его стороны признания своих талантов и ума. Он искренне увлекся мной, тогда как я за собственную влюбленность принимала первую женскую гордость. Не до конца понимая свои состояния, я засыпала с уверенностью, что счастлива. Утро для меня начиналось с телефонного звонка моего друга. Я выслушивала его нежные слова и прикидывала – хорош ли их набор, а потом, согласуясь с нелепыми стереотипами, своему избраннику для порядка делала «сцены» по самым незначительным поводам, представляя нашу будущую совместную жизнь совершенно в стиле глянцевых журналов. Настоящих, собственных взглядов на данный предмет у меня еще не родилось, я лишь отрицала образ жизни своих родителей, пребывающих в перманентной разлуке по причине папиных загранрейсов. Правда, я привыкла любить отца на расстоянии, и когда он слишком задерживался дома, несколько напрягалась, наблюдая те же признаки и у мамы.
С Одином мы встречались с десятого класса и долго раздумывали, прежде чем переспать. Он терпеливо ждал моей готовности к этому шагу, и я оправдала его надежды, однако сразу после этого, находясь среди людей и рядом с ним, будто проснулась и поняла ясно: радужным мечтам не суждено исполниться, поскольку мой избранник, соединившись с моим телом, не соединился с моей душой.
Он пребывал в приподнятом настроении, с энтузиазмом принимался за дела, организовывал пикники и дружеские вечеринки, будто желал закружить меня в праздничном водовороте. Но я точно уронила с плеч детский кокон и, к сожалению, окружающее показалось мне не внутренностью, а поверхностью: мир предстал холодным, колючим, жестким. Что такое случилось тогда? Не осталось маленькой девочки, играющей в игры, – я переступила некий порог и очутилась в другом измерении. Это произошло внезапно, хотя и вполне естественно.
Конечно, физиологические ощущения после секса поначалу поглощали все мои мысли, которые то уносили меня буйными волнами, то окатывали промозглой сыростью. Состояние оголенности и стыда не отпускало меня ни на шаг, я улыбалась, но улыбка словно жила отдельно от моего лица, – душе моей нигде не находилось успокоения.
В Новый год мальчишки изрядно выпили, и Один занялся устройством фейерверка на балконе. Все, включая Юльку, изрядно опьянели и с энтузиазмом скакали, горланя песни под караоке, а меня охватило неясное чувство и повело за собой – высокое и строгое, – не допуская возражений и колебаний. Я быстро оделась и незаметно выскользнула за дверь. Город праздновал, народ гулял возле нарядных елок, всюду пускали петарды, я же пробивалась сквозь толпу, обходя оживленных пьяных людей, за чем-то, маячившим впереди, не обещавшим беспечных радостей, скорее прочившим грусть и тоску, но манившим магической чистотой и цельностью.
На удивление самой близкой мне оказалась Юлька. Мы с ней подтверждали правило, по которому противоположности сходятся. Начать с наружности: я светлокожая и светловолосая, она же – смуглая миловидная брюнеточка, невысокая и подвижная. Черты ее: миндалевидные глаза, пухленький подбородок и маленькие аккуратные ушки – всё как ядреные орешки имеет округлые очертания. Но особо умиляют ее кошачьи повадки: она играет нарочито женскую роль – с капризными гримасками и томными потягиваниями. Как ни странно, мужчин это цепляет безотказно, хотя наши с Юлькой представления о женственности сильно разнятся.
В ней меня всегда привлекали прямота и открытость, несмотря на то, что подругу часто подводил вкус и пристрастие к гламурности. Не ведавшая уныния, она с детства имела заводной, агрессивно-азартный характер и руководствовалась убеждением, что окружающие существуют только для нашего с ней благоденствия. Я противилась бездумной веселости подруги, но благодарно принимала ее самозабвенную любовь, для которой она с готовностью многим жертвовала: мое благополучие являлось особой Юлькиной заботой, ибо меня она считала недостаточно способной побеспокоиться о себе.
И действительно, я совершенно терялась, стоило какой-нибудь из наших знакомых начать незримые атаки на меня – из зависти или с целью отбить поклонника. Именно Юлька ограждала меня от любых склок, умело интригуя за моей спиной. Относясь с восторженным преклонением к моим, эволюционирующим в зависимости от того, кто из великих становился для меня кумиром в данный период, теориям, она между тем являла верх практичности и приземленности.
Никита признавал ее весьма сметливой в житейском плане, правда, не относил данное качество к достоинствам и, узнав об очередном удачном предприятии моей подруги в посредничестве при купле-продаже квартиры или очень полезном знакомстве, неизменно добавлял едва слышно презрительное vulgar.
В книгах Юлька вычитывала лишь фабулу, мои теории оставались для нее бесплотными идеями, и, не находя им применения, со временем она как бы позволила мне жить в мире мечтаний и возвышенных идеалов, взяв на себя в нашем альянсе заботу о суетном существовании.
Мой разрыв с Одином Юлька не понимала и долго не принимала, ибо не находила для него разумного объяснения: ведь не было ссоры, измены, обид. Да и нравилась ей эта романтичная сказка, где я являлась ее воображаемой Галатеей. Но, осознав, что со мной творится нечто недоступное ее разумению, переключилась на поиски действенных способов веселить меня. А Один не смог примириться с моим отступничеством и срочно перевелся в другую гимназию, несмотря на трудность данного предприятия в выпускном классе.
Некоторое время я жила как в тумане. Окружающее переплавлялось в моей голове: потрясаемая волнением, я будто снимала детские одежды, оголяя созревшие, но чувствительные к любому прикосновению, покровы. Неожиданно остро душу мне стали задевать самые незначительные детали, – своей пронзительностью, глубоким смыслом и жестокостью открываясь в новом свете. Созерцая милые морщинки возле глаз бабушки, я прорывалась в недоступные до сих пор глубины, где меня накрывало еще неизведанное страдание, приводившее от умиротворенности к горьким слезам над безвозвратно тающими иллюзиями детства. Но мои открытия складывались как кусочки паззла – сделанные интуитивно, давно и на другом уровне. Сейчас происходило их узнавание, углубление и расшифровка. Я только не предполагала, с какой силой и жгучестью может проснуться восприятие жизни, обострившее до крайности ощущения, что разворачивались во мне нескончаемым веером. Каждое слово приобретало множественные значения, а те, сплетаясь в новую мысль, приникали к чему-то трудноопределимому, но осязаемому мной как первоисточник.
Две волны, одна за другой, прохладно лизнули мои ступни, я очнулась и посмотрела вдаль. Огоньки прибрежных отелей изогнутым ожерельем обрамляли берег, отражаясь в черном подвижном глянце и напоминая драгоценные россыпи в роскошных шелковых драпировках. Колеблемость и странные запахи морской глади всегда приводили меня в необъяснимое возбуждение: я напряженно ощущала нерасторжимую связь с упругим телом воды – с ее животными токами. А сейчас темнота, звуки цикад и травные ароматы южного вечера обостряли и усиливали мое томительное состояние, и приглушенная музыка, доносящаяся из отеля, вместе с глубоким шепотом моря пронизывала меня насквозь.
Нестерпимо захотелось почувствовать прикосновение Никиты. Воображение тут же нарисовало его – спящего на широкой итальянской кровати, которую он приобрел сразу после нашего знакомства, не постеснявшись явного намека на любовь к плотским удовольствиям и намерение регулярно получать их от меня.
Эта постель напоминала снежный наст, целину, но именно в ней мне было так хорошо с ним – на хрустких белейших простынях. Они принимали меня на свою строгую поверхность как распятую жертву, как безвольно трепещущий кусок алчущей плоти.
Я кусалась, и Никита позволял моим зубам беспрепятственно впиваться в свое тело. Его настойчивые объятия окатывали меня непреодолимым желанием прильнуть к нему, тогда как полагалось говорить наперекор себе:
– Не нужно… отпусти, уйди…
– Признайся, что хочешь меня, ну, скажи… – возражал он вкрадчивым голосом, лишая меня малейшей способности сопротивляться и повергая мое тело своей зачаровывающей жестокостью и нежнейшим садизмом в изначально детское, каталептическое, подчиненное состояние. И я была не в силах сдерживать собственные неведомые силы, неизменно ужасаясь тому, насколько точно Никита чувствует тайные влечения моего существа. Правда, все это касалось лишь физических аспектов.
Да, я хотела его, но не так, как он думал, а всего – целиком. Стать его ощущениями, мыслями, трепетом, раствориться, впитавшись в поры чистой влагой, чтобы так соединиться с ним. Это вначале я металась: почему он уходит, покидает меня? Ведь ему нравилось мое тело, он жаждал сливаться с ним, – тут женское чутье не могло обмануть. И в интеллектуальном плане мы были с ним чрезвычайно близки. Так что же, что?
В стремлении понять другого прежде проникни в складчатые изгибы собственной души. И сейчас я уже не задаю вопросов: Никита совершал свое путешествие от ступени к ступени, но и со мной происходило то же самое. Только в отличие от его методичности я то взбегала стремительно, то останавливалась и замирала, и тогда сама желала одиночества, отрицая окружающее. Меня душили противоречивые чувства, и даже Никита казался палачом и тюремщиком, хотя было ясно – он в пути.
Мы оба собирали крупицы знания о самих себе – по дороге, в момент осуществления, в процессе следования, – и ничто иное не могло поведать нам истины. Книги и фильмы, многочисленные жизненные истории, рассказы, домыслы и предположения, умствования и констатации, смешение разнородных теорий и мнений – об отношениях двоих, о связи, существующей или вымышленной, о страстях действительных или их психологических клонах, – не приносили пользы.
Эта информация не сделалась пока нашим собственным знанием, и каждый следующий шаг всякий раз не имел предваряющей ориентации в пространстве. Неизвестно было заранее: станет ли он верным, благородным или уродливо эгоистичным; сделает ли его мое гордое я – свободное, мыслящее, или же – его темная, первобытная составляющая; вступлю ли я на твердую почву или угожу в трясину. Требовалось выверять это ежесекундно внутренним барометром без возможности получить совет со стороны.
А все происходящее тут же, округлившись, укоренялось, как зерно, упавшее в почву; каждое движение и произнесенное слово оставляло оттиск навечно, вонзаясь в сердце и вплетаясь в ткань реальности, что исключало какие-либо исправления и придавало особый оттенок длящемуся или должному произойти.
Я есмь. Но я себя не имею. Именно поэтому мы становимся* Что-то заставляло нас противиться соединению, хотя в иные моменты мы впивались друг в друга, – неведомая сила примагничивала наши тела; тогда никакой секс не мог нас насытить; мы будто с ума оба сходили при том, что своих истинных желаний почти не осознавали.
Никита, очнувшись, бывал явно озадачен собственной предшествующей горячностью, а я злилась, ибо не имелось причин верить очередной вспышке страсти: мы – каждый в своем мире – существовали раздельно, и внедрение другого всякий раз уподоблялось катастрофе, возмущавшей спокойствие и чистоту внутреннего ландшафта.
Я вошла в воду, оставив одежду на пляжном шезлонге, и тут же из плотных кустов туи как ночной эльф возник служитель отеля:
– Не стоит рисковать и купаться ночью, мадам.
Уже из воды я услышала, как он произнес пару слов по рации незримым спасателям.
Когда-то наивной девочкой я осознала, что Одина легко заменить. Так происходило с каждым из моих поклонников и только с Никитой подобное сделалось совершенно невозможным. Тянуло доплыть до мерцающих огоньков, отражения которых растекались, убегая в темноту.
Меня всегда подкупало умение Никиты не просто смотреть, но созерцать. Эта молчаливая форма мышления являлась для него основной. И теперь я также впитывала многомерную, слоистую красоту моря, всем своим существом осязая странное подрагивающее желе, подобное телу живого существа – нежного, любящего, однако упрямого в своей направляющей силе.
Завораживающие объятия воды, как и объятия Никиты, неизменно заставляли меня наслаждаться и бороться. Они невероятно похожи – эти два мира, где мне томительно хорошо, – в них обоих я беспомощна, но кожей ощущаю вожделенную наполненность пространства…
***3
Море всегда жило в моем сознании. И сейчас, в фантазиях, я нырял, чтобы увидеть из глубины Дану, плывущую где-то там, высоко, на грани двух сред, в отблесках энергии таинственного гигантского существа, насыщающего своих детей. Нагромождавшиеся вымыслы ввергали меня в странное кружение мыслей о великом доноре, своим спокойным дыханием согревающем окружающий мир. У Фалеса «все есть вода, и мир полон богов», да и романтическая идея Аристотеля о мировом разуме как безличной субстанции, общей для всех людей и воздействующей на отдельные души извне, с юности импонировала мне. Во многом именно Античность породила мою любовь к живописи.
Подчас из пластов моей памяти возникают фотографические отражения людей, которых мне когда-либо хотелось изобразить. Иной раз я представляю, как виртуозно выписываю мазок за мазком одно из лиц, леплю по собственному усмотрению, согласуясь с внутренними образцами. А те неизменно подчиняются канонам красоты, впитанным мною со времен обучения рисованию, в большой мере отданных созерцанию произведений искусства, занятиям музыкой и чистому восторгу от вида какого-нибудь необыкновенного цветка в росистом опылении. Подобные детали в детстве заставляли меня забывать о еде, прогулках и играх, я не слышал обращенных к себе слов или воспринимал их как сквозь туман. Воображение создавало прекраснейший мир, разительно отличавшийся от будничной действительности, погружая меня в наслаждение от образов, рождавшихся нескончаемой чередой по особым законам. Я и теперь частенько выстраиваю мизансцены, вглядываясь в персонажей этого чудного театра, в жизнь знакомых мне людей, чтобы подолгу раздумывать о ком-нибудь из них, кружа и оплотняя мир очередного избранника. И всякий раз, несмотря на самые невероятные одеяния, фантазм являет мне высшую реальность, ибо интуитивный созидатель прозорливее глаз. Для него невозможен строгий порядок последовательности рядов восприятия, в нем они сосуществуют. Нет первоначальных и производных, нет образцов или копий: две расходящихся истории – реальная и иллюзорная – развиваются, переплетаясь и срастаясь в единое действие.
Мысли мои все чаще возвращались к Сергею. Я давно его не видел, а когда-то мы развернуто и искренне общались, как бывает в юности: с восторгом первооткрывателей. Изредка меж нами разгорались споры, впрочем, наш альянс отличался полным взаимопониманием сторон. Мне настоятельно стало его не хватать, но телефон друга странно молчал. Весь последний год мы встречались редко, взамен активно переписываясь по электронной почте. Увы, так случилось у меня со многими знакомыми: из-за нехватки времени живое общение с ними все больше заменялось виртуальным.
Будучи человеком целеустремленным и волевым, Сергей в поисках финансовой независимости создал свою фирму и преуспел в делах. После трех лет работы доходы позволили ему приобрести квартиру в престижном районе и даже планировать строительство дачи, для которой я занимался оформлением земельного участка – через своих знакомых, вхожих во многие чиновничьи кабинеты. При всей моей ненависти к подобного рода комбинациям я без зазрения совести частенько устраивал их для себя и своих друзей, уверенный в том, что данные грехи искупает чистота моих помыслов и целей.
С Сергеем мы сошлись подростками, и с первого взгляда между нами мгновенно промелькнуло инстинктивное узнавание родственного существа. С ним первым я открывал удивительное счастье: возможность говорить обо всем с тем, кто способен понимать тебя немедленно и безгранично. Наша дружба облекала каждое слово особой интонацией, и в этом проявлялась неповторимая близость, несмотря на то, что оба мы не отличались сентиментальностью. Таким я и остался – слишком сдержанным даже с друзьями. Многие знакомые и сейчас обижаются, принимая отсутствие внешних эмоций с моей стороны за равнодушие. Порой даже приходится подыгрывать некоторым особо чувствительным натурам, дабы не прослыть законченным чурбаном. Правда, по мере роста моей Интернет-переписки, вживую это случается все реже. Лишь от Сергея давно не было не только звонков, он перестал отвечать мне на е-мэйл, вероятно, по причине занятости, хотя уж кому-кому, а ему не свойственно невнимание к друзьям.
Я все настойчивей думал о нем, видя перед мысленным взором друга прежним – красивым взрослеющим подростком с чертами мужчины, образ которого он и воплотил, представая римским патрицием в современном обличье. Осанка, манеры, властное волевое лицо останавливали любой взгляд. Владелец их отгораживался от окружающих непроницаемой завесой гордой неприступности, но близкие люди ценили мягкость Сережи в общении, прикрытую надменной улыбкой, его глубокую вдумчивость, тонкость вкуса и умение отдаваться дружбе. Рядом с ним всякий ощущал себя под защитой, несмотря на острый взгляд, никому не позволявший пересекать определенной границы. За Сергеем неизменной тенью следовал Ромка. Когда мы азартно окунались в жизнь и в шумных компаниях спорили до утра, рыжий трогательный малыш молчаливо и восторженно слушал наши речи, сидя при своем рыцаре верным оруженосцем. Сергей везде таскал его за собой, и Ромка органично дополнял строгий образ друга своими чистыми глазами, нежными веснушками ребенка и вьющимися локонами цвета красного чая. Нет, решительно нужно заняться поисками Сергея, а заодно увидеть, каким стал его рыжеволосый паж…
***4
Взяв почту и прочитав три слова на открытке, я вздрогнул. «Ромочке от Лизы», – у моей сестры почерк так похож на мамин.
Воспоминания загнали меня в темную комнату, где кружили тени. За окном ветер раскачивал деревья, заставляя их мокрыми мятежными ветвями биться в наши ставни. Свет от фонарей мелькал по поверхностям, блики метались, искажая контуры предметов, искривляя линии, разрывая их. И звуки блуждали здесь, натыкаясь на углы, постанывая, завывая и тонко трепеща в стекле, отделяющем хрупкий уют жилища от ненастья и ночной тьмы. Лето катилось к закату, и эта непогода явилась первым предвестником осени.
Нужно было включить лампу, но я медлил. Свет выгнал бы призраков, создававших волшебство, таинство бесприютности и дождливой бурной ночи, что рвалась сквозь прозрачную преграду окна в темные уголки с книгами и сухими цветами, издающими запах сена. Роскошные букеты оставались в вазах в своей естественной, непричесанной красоте, утрачивая яркость и приобретая прелесть гобеленовых оттенков. Весь дом полон ими, некоторым уже почти три года: столько прошло времени, как мы похоронили маму. Она любила так украшать дом, а теперь вместо нее я набираю в саду измельчавшие астры и взлохмаченные хризантемы, которые высыхают, прихотливо изгибая края лепестков и закручивая листья в спиральки.
Лиза ни дня не задержалась после похорон и обняла меня всего лишь раз – при встрече. Какой пронзительной красотой светилось ее лицо, когда она в крайнем горе принимала соболезнования от друзей и помощь от Сергея, взявшего на себя все необходимые траурные хлопоты и расходы. Удивительно, как мало слов тогда произнесли мы трое.