Она вовсе не была похожа на женщину, которую волнует появление первенца. Бескровное спокойное лицо, обветренные губы, ровный тихий голос:
– К тому же, заплатила я. Все по-честному. Сделал, что я просила? Успел?
Федор даже не сразу понял, о чем это она, а когда понял, вдруг почувствовал себя маленьким и беззащитным. Как в те годы, когда отец пугал его лешим и банником, а Федя потом всю ночь пытался успокоить дыхание – ему все мерещились шорохи и перестуки, какая-то иная, скрытая от взрослых жизнь, которая начинается в доме, когда все отходят ко сну. Хотелось броситься к матери, вдохнуть ее успокаивающее тепло, но мешал стыд.
– Зачем же тебе… гроб? – последнее слово он почти шепотом выдохнул в лицо Варвары.
– Ну как же, – усмехнулась она. – Где-то ведь ему надо спать. Мертвенький ведь родится, – и погладила себя по тугому животу.
Федора замутило.
– Воду ставь, – скомандовала Варвара. – И тряпки тащи. Начинается.
Как во сне он дошел до печи, взял чайник, потом залез в сундук матери, нашел какие-то старые простыни. Все происходящее казалось ему дурацким розыгрышем. Он не мог поверить, что деревенская дурочка и правда собирается родить в его сенях, что ему придется принимать в этом участие. И эти чертовы деньги, и этот гроб. «Мертвенький ведь родится…»
Когда Федор вернулся в сени, Варвара уже лежала на полу, задрав юбки и раскинув в стороны бескровные ноги, спина ее выгнулась дугой, как будто женщина получила удар молнии, однако лицо по-прежнему не выражало ни страха, ни боли, ни предвкушения.
Сестренка Федора тоже дома родилась – схватки начались внезапно, тоже была зима, они не успели бы доехать до сельской больницы. Он помнил раскрасневшееся потное лицо матери, ее утробный крик, больше похожий на звериное рычание, помнил, как разметались по подушке ее слипшиеся от пота волосы, и какой запах стоял в комнате – горячий, густой, нутряной, и как ему тоже было не по себе – но то был другой страх, страх присутствия некой вечной закономерности.
Мать просила то попить, то приложить к ее лбу пригоршню снега, то открыть форточку, то закрыть. А потом он услышал сдавленный плач сестренки, и они с отцом выпили по рюмочке, ликуя, и мать выглядела такой счастливой, несмотря на то, что все одеяла были пропитаны ее кровью.
Варвара же молча, сцепив зубы, производила на свет новую жизнь, она работала бедрами и спиной – ловко, как змея, и сени тоже заполнил посторонний запах – торфяного болота, перегноя, влажных древесных корней, дождевых червяков.
Вдруг из нее хлынуло, как будто бы кран открылся, – воды отошли, зеленовато-коричневые, как застоявшийся пруд. Федору пришлось отпрыгнуть – зловонной жидкости было так много, что весь пол в сенях залило. Он даже не сразу заметил, что в этой жиже выбралось из ее чрева на свет крошечное существо, младенец, такой же серый и безжизненный, как его мать.
Варвара села, тыльной стороной ладони отерла лоб, подняла младенца с пола – тот вяло шевелил руками. Его глаза были открыты и словно подернуты белесой пленкой. Федор отвел взгляд – смотреть на ребенка было отчего-то неприятно, что-то в нем было не то. Он даже не закричал, но уже вертел головой, явно пытаясь осмотреться.
– Что стоишь, – мрачно позвала Варвара. – Тебе надо пуповину перерезать. Али книг не читал.
– Я не умею, – почти теряя сознание от усталости и отвращения, промямлил Федор.
– Да что тут уметь. Вон же топорик стоит – им и переруби.
– Что ты несешь, разве ж можно так, топором? Я сейчас бабку Алексееву позову, – вдруг пришла ему в голову спасительная мысль. – Только сбегаю за ней. Она умеет это дело.
– Никого не надо звать, – остановила его Варвара. – Сам виноват, сам и отвечать будешь. Тащи топор… Я тебя научу. И гроб неси. Он уже спать хочет, видишь?
– Варвара, да зачем ему гроб, что же ты говоришь такое страшное? – не выдержал Федор. – Где же это видано, чтоб ребенок в гробу спал? Ты говорила – мертвенький родится, а он вот – шевелится.
– Так и я мертвенькая. – Серые губы растянулись, но это не было похоже на улыбку. – Али сам не понял?.. Гроб неси. И самому тебе отдохнуть надо. А то ведь он скоро проголодается. Вот проснёшься, и я научу тебя, как мертвеньких кормить.
Последним, что увидел Федор, перед тем, как его накрыло бархатным крылом темноты, был старенький, в разветвляющихся трещинках, потолок.
Когда следующим утром родители и сестра вернулись, тело парня уже остыло, но распахнутые глаза сохранили выражение недоверчивой тоски. Что с ним произошло, так никто и не понял, но весь пол сеней был залит густой болотной водой, которую отец Федора и за день вычерпать не смог.
А когда вычерпал досуха, все равно остался запах – тлена, плесени и гнили, – остался на долгие годы, иногда многообещающе утихая, но неизбежно возвращаясь к началу каждой зимы.
Варвару же в той деревне больше никогда не видели – но еще много лет сплетничали, якобы из ее опустевшего дома иногда доносится глухой и монотонный младенческий плач.
Иллюзия
В детстве мне часто снилось, что я – рыжая женщина по имени Елена, у меня есть муж, темноволосый и сутулый научный сотрудник, от свитера которого всегда пахнет табаком, дочь, которая мечтает стать астрономом, и кот, у которого сахарный диабет.
Еще была квартира – захламленная, но по-своему уютная, с пыльным хрусталем в серванте, тюлем на окнах, фиалками в разноцветных горшках и крошечным балконом – там мы хранили лыжи и дочкин велосипед.
Мне снилось, что я была бедна и не очень счастлива. Дочь казалась мне непутевой, потому что училась на тройки; когда муж прикасался к моему плечу в темноте, меня брезгливо передергивало, а однажды наш кот упал с балкона и пропал, и три последующих дня я надеялась, что это навсегда, а потом мне было стыдно за эти мысли. Кот вернулся и смотрел на меня так, как будто он все понимает.
Такой вот странный сон, часто повторяющийся. Ведь на самом деле я был мальчиком и в свои двенадцать лет ходил в лучшую языковую школу района, жил с родителями, которые все еще как минимум дважды в неделю запирали спальню на ключ изнутри, а потом, уже утром, мама жарила оладьи и фальшиво напевала «Призрак оперы», а папа задумчиво рассматривал ее обтянутый коротким махровым халатом зад. И никаких котов у нас не было никогда – только собаки. В самом раннем детстве – пудель Максим Иванович – я почти его не помнил, потом – лабрадор Будда.
По причинам очевидным я стеснялся рассказывать об этом сне родителям. Мне казалось – не поймут, будут переглядываться, смеясь. Папа скажет что-то вроде: «Не знаю, что более печально – и в самом деле быть странным или отчаянно хотеть казаться таковым. “Я не такой, как все, и мне снятся странные сны!”» А мама в шутку ударит его свернутым кухонным полотенцем, а мне скажет: «Не слушай этого дурака!», хотя в глубине души будет с ним согласна, потому что они – пресловутая «одна сатана», а я – «непонятно, в кого такой уродился». Это в лучшем случае. А в худшем – всполошатся и потащат на прием к сексопатологу. Мои двенадцать лет пришлись на середину девяностых – очередная волна сексуальной революции как раз неторопливо докатилась до России, и почти в каждом ток-шоу работал штатный эксперт-сексопатолог – подозреваю, вылупившийся из лузеров от психиатрии. Я представлял, как моя мама приходит к одному из таких, комкая в нервных пальцах носовой платок, и стесняясь начинает: «Моему сыну-подростку снится, что он – женщина по имени Елена…», а сексопатолог поправляет на носу очки с не предвещающим ничего хорошего «м-да».
Я рос, и сюжет повторяющегося сна постепенно обрастал подробностями. Как будто бы мое подсознание было сумасшедшим средневековым сказочником, который стоит на смрадной площади и за два пенса придумает кому угодно мрачный сюжетец.
Я засыпал и видел, как научный сотрудник в прокуренном свитере говорит мне в лицо, что ему все надоело и что в его лаборатории есть какая-то Светочка, ненамного старше нашей с ним дочери, которая приносит ему домашние пирожки с яйцом и, пока он ест, сидит напротив и смотрит на него, как на бога.
Мне снилось, что моя дочь, которая когда-то мечтала стать астрономом, связалась с дворовой шпаной, сделала химическую завивку, начала курить и говорить, томно растягивая гласные, – слушаешь и убить хочется. Мне снилось, что у меня варикоз и морщина на лбу, которую я маскирую челкой, и что подруги приходят ко мне только за тем, чтобы убедиться, что их жизнь намного счастливее моей, и я это прекрасно понимаю, но зачем-то продолжаю их звать.
На самом деле мне уже исполнилось восемнадцать, я с первой попытки поступил в университет, у меня появились новые друзья, с которыми почти каждый вечер мы собирались на чьей-нибудь кухне, пили чай с вареньем и дешевый портвейн и были полностью уверены, что наше поколение – и есть настоящие первооткрыватели, а все, кто жили до, просто готовили базу для наших смелых мыслей и неожиданных выводов.
Да, мне было восемнадцать, и я открыл для себя секс, что оказалось ярче каких-то там безнадежных снов. У меня появилась девушка с колечком в носу и дурными манерами. Что может быть привлекательнее дурных манер – когда тебе всего восемнадцать. Девушку звали Жанна, и я ее, вроде бы, любил.
Время шло, и мне снилось, что научный сотрудник давно ушел к своей Светочке, и у них даже родился сын; и что моя дочь, которая некогда мечтала стать астрономом, однажды в канун нового года выпила слишком много виноградной водки и потащила кого-то из своих одинаково неряшливых приятелей на крышу многоэтажки, чтобы показать ему Вегу.
Было скользко и ветрено, и эта дурища подошла к самому краю – то ли не осознавала близость пропасти, то ли пыталась бравировать, ну в общем, она поскользнулась, и секунд через семь ее жизнь оборвалась на козырьке подъезда. Мне звонили из милиции, и я понеслась к той многоэтажке в сапогах на босу ногу и в шубе поверх ночной рубашки, и успела до приезда «скорой», и увидела свою дочь, похожую на сломанную куклу, и парня, из-за которого была затеяна глупая выходка. Невысокий, с жидкой растительностью на подбородке и немытой головой – я бы такому даже сложенные в кукиш пальцы не показала, не то что Вегу.
Помню, когда в моем сне впервые появился этот сюжетный поворот, утром я обнаружил, что подушка промокла. Я понял, что плакал во сне, и мне стало стыдно. Мальчики ведь не плачут, и все такое.
Одно было хорошо – сны быстро забывались. Я научился с ними жить, никогда не возвращаться к ним мыслями днем.
А потом я закончил университет, и у меня уже была хорошая работа в банке и сначала какие-то веселые, как американские горки, романы, а потом и любимая женщина, которую родители назвали Евой, я уверен, не случайно – когда она появилась, я забыл обо всех других, что были до. А то, о чем ты не помнишь, не существует вовсе.
Все они стали призраками – я не помнил их запах, иногда даже их голос, не помнил, что они предпочитали на завтрак, чего боялись, нравилось ли мне их тело, или с его очертаниями мирила страсть. Они все исчезли, отступили серыми тенями, и Ева стала первой.
На второй год знакомства она переехала ко мне, и до того дня я думал, что живу в обычной однушке в Измайлове, а выяснилось – в Эдемском саду. У нее были рыжие волосы какого-то нежного эльфийского оттенка и в подмышках хилые золотые завитки – это казалось мне трогательным. Ее хотелось прижать к груди, напоить теплым чаем и решить все ее проблемы, хотя, положа руку на сердце, самой явной из Евиных проблем был я сам. Вел я себя как хищник, охраняющий территорию.
Я был слишком молод и еще не понимал, что лучший поводок – свобода. Дай человеку свободу, и он никуда от тебя не денется. Но я так боялся Еву потерять, что стал для нее тюрьмой, того не осознавая.
Мне было неприятно замечать даже чужие взгляды на ее лице, а уж когда однажды кто-то из коллег сказал в моем присутствии, что у нее красивое платье, я молниеносным рысьим броском повалил наглеца на землю и кулаком раскровил ему нос. Возможно, я вообще убил бы его, если бы не оттащили.
Все это произошло быстро и на уровне инстинктов, а не психологических мотивов. В тот момент я был не интеллигентным молодым человеком, банковским работником с карьерными перспективами, нет – я был просто самцом, заметившим другого самца у входа в мою пещеру. Ева в тот вечер собрала немногочисленные платья в чемодан и сказала, что уходит, но потом все-таки простила меня.
Чтобы хоть как-то сбрасывать эту темную, мрачную, разрушительную энергию, я записался в секцию тайского бокса. Бритый наголо инструктор с татуированными змеями на обоих предплечьях учил меня направлять и держать удар, учил обрушиваться на противника всей массой, как падает штормовая волна. После работы я часами пропадал в зале – сначала колотил «грушу», потом и первые спарринг-партнеры появились. Мне стало легче – едва ощутив холодок зарождающейся ревности или злости, я бросал в машину сумку со спортивной формой и мчался в зал, где всегда были такие же, как я, – неприкаянные городские воины.
Во сне же я все еще был рыжей женщиной по имени Елена, которая осталась совсем-совсем одна. В молодости одиночество воспринимается свободой, потому что это личный выбор. Когда ты юна и хороша собой, когда у тебя ямочки на щеках и смех как серебряный колокольчик, ты можешь обрести очаг в любой момент, достаточно многозначительно посмотреть через плечо на кого-нибудь, столь же свободного, как и ты. А вот когда на зов твоей улыбки пойдет разве что какой-нибудь коммивояжер в надежде впарить тебе ненужную хрень по завышенной цене, когда даже в утягивающем белье видно, что годами свободное время ты посвящала лежанию перед телевизором, когда свежести больше нет ни во взгляде твоем, ни в дыхании, ни в походке – вот тогда одиночество и становится твоей тюрьмой.
Да, свобода – это выбор, а у тебя выбора больше нет, одна только участь. Казалось бы – живешь в огромном городе, приютившем на своей груди тысячи таких же одиноких, – ходи, знакомься, общайся. Только вот для этого свободные деньги нужны, хотя бы немного, а у меня их не было вовсе.
И вот однажды в самом начале апреля, в один из первых теплых дней – еще сугробы лежали, но молодежь уже надела футболки – я решила прогуляться.