
Лемниската II
Молча выхватив птицу, он устремился в реку, чьё течение было столь стремительным и сильным, что его фигурка, лёгкая как дуновение ветра с далёких гор, уже ускользала вдали, как и её голос, тонущий в плеске вод.
Река, чёрная и безмолвная, на её глазах забирала у неё самое дорогое — её старшего брата. Крылья смерти, раскинувшие объятия тёмных вод, с хищной нежностью утягивали тело всё глубже и глубже вниз — столь стремительно и неумолимо, будто поджидали его уже давно.
Она же не в силах была издать ни звука. Словно онемела. Недвижимо стояла и наблюдала, как он вскидывает руку в последний раз и уходит под зеркальную гладь.
Казалось, она перестала дышать, крик, рождённый в её горле, отозвался невольной судорогой — но так и остался узником в её темнице. Не найдя выхода — поднимался вверх — обжигая макушку и затылок одновременно, отдаваясь шумом в ушах, и стремительной птицей падал вниз, бья в самое сердце, умирая в её груди.
«Рыбак, в своих же сетях запутался…» — мужчина, словно самовлюблённый Нарцисс, на лодке горделиво любовался своим собственным отражением в воде, в тот самый миг, когда его сына уносила течением река забвения, в мир грёз.
Маленькая девочка бросилась прочь от реки, она бежала босиком, сбивая ступни в кровь, через всю деревню, в свой небольшой домик на сваях, где сидела одна только её немая бабушка, которая молча плела рыбацкую сеть под шелест ветра и звон маленьких колокольчиков возле раскрытого окна.
Девочка упала и заплакала, уткнувшись в её колени. Старая женщина, лишь проведя рукой по её волосам, всё поняла, откинула прочь её руки и поспешила к реке.
Там, на берегу, у самой кромки воды, омываемый волнами беспокойной реки, одиноко сидел тот самый рыбак с телом сына на руках, и глядел вдаль.
Завидя малышку, он грозно крикнул: «Пошла — прочь!»
Старуха, рыдая, опустилась на колени перед мёртвым телом, начала трясти его за плечи, но руки его лишь безвольно, словно ивовые ветви, пали вниз, правый кулак наконец разжался, и на песок, раскинув хрупкие крылья в свой последний раз, выскользнула мёртвая птица.
К малышке подбежала одна лишь девочка — сирота, чуть старше чем она сама, и, обняв, произнесла: «Ты не одна! Я не знаю, что делать, но я точно не дам тебе сидеть и рыдать здесь одной».
Она увела её за собой, укрывая от гнева отца и немой старухи.
От слёз она не могла вздохнуть, ещё мгновенье — и наступила вновь полнейшая тьма.
Сколько она длилась — может, миг, а может, столетия…
Голоса раздались позади неё, оглянувшись, Нила разглядела трёх высоких старцев, держащих посохи в руках, в длинных одеяниях с капюшонами, зависшими в кружащемся вихре.
Один из них, прервав кружение на миг, молча поднял свой посох и, касаясь её лба, произнёс всего два слова:
«Те-пе-рь ешь».
Шипение раздавалось повсюду, оно спотыкалось о края колодца, цеплялось сухими когтями за его выступы и камни, билось вверх о тяжёлую плиту, скользило внутрь её тела, веероглавым эхом отзывалось в её сердце. Врывалось, вгрызалось в самый центр её мозга. Кружилось и восставало из раза в раз.
Старцы исчезли, оставив лишь вспышки по ту сторону зазеркалья. Три искры, растворившиеся во мраке.
И в тот же миг Нила услышала тяжёлое дыхание и увидела чёрный, как безлунная ночь, плотный туман, источающий смолистое благоухание, возвышающийся во тьме. Он стоял молча. Недвижимо. По ту сторону серебряного зазеркалья.
Ледяной ужас объял Нилу, она попятилась назад, ощутив кожей хладный камень. Нарастающая волна животной паники сопротивлялась этому жестокому, словно сотворённому из густой и тёмной жидкости, походившему на саму смерть — надвигающемуся чёрному вьющемуся дыму из призрачной глади.
И, задрожав всем телом, она отвернулась от неизбежности, почувствовав одновременно, как тело её разрывает на миллиарды частиц от отвращения и гнева. Дежавю. Ночное. Сумрачное. Смутное. Ощущение потока. При этом её коснулась странная волна противоречия — будто никто и никогда прежде не обнимал её так при жизни. Возможно…
Раздался оглушительный, разрывающий грань её реальности, смех. Он гремел повсюду, раздавался ревущим эхом в её голове. В колодце. Насмехающийся, глумящийся над её волнением — обретающий силу и плоть.
Нила оборачивается, делает шаг и кладёт обе ладони на серебристую гладь предопределения:
— Как восхитителен миг, стоишь уверенный и восхищённый средь ночи, пятою своею устав утвердив. Глаза твои — угли, что пламенем стали, горят ярче солнца — что дремлет вдали. Ты тянешься к небу, туда где сочится лучами заря. Просыпайся! Я — голос в твоей голове, тот самый, который был с тобой всегда. Я — нахожусь по ту сторону, руки мои сжаты невидимыми лентами твоих мыслей. Я не могу убежать. Я просто есть. Как была всегда. Как и ты… был там…
Молчание и напряжение нарастает по ту сторону. Нила продолжает.
— Я всё ещё наблюдаю за тобой! Прямо сейчас — я внутри тебя. Я в твоём теле обвиваюсь, поднимаясь ещё выше. Я замираю на миг, возле самого сердца… Слышишь… дыхание? Пульсацию? Шипение? Я вижу тебя. Не смей!!! Кто я? Моё имя — одно из множества имён, какое ты предпочитаешь? Я назовусь осколком зеркала — той древней силы — разбитой рукой слепого провидения, решившего перекроить автохтонный мир под свой тривиальный интерес.
Нила открыла глаза. Повернулась вновь спиной к кристальной глади. Топнув от ярости ногой:
— Ты хочешь увидеть меня? Считай!! Один… два… три… на счёт три… твоя вселенная схлопывается глубоко внутри, ты видишь сияющий свет зари… не смей приближаться… стой там, где стоишь… пока я не разрешу тебе…
Аромат перезревших до безумия цветов этого мира — жирный, липкий туберозовый сок, который уже капает, истекая сладостью верхнего мира.
!О Эо А!… !О Эо А!… !О ЭО А!
Тяжёлый иланг-иланг, от которого щиплет в носу. Влажная гардения и густой, почти звериный жасмин начинает душить великана своей слащавой наглостью, крутить его кости, меняя до неузнаваемости его облик, впиваясь в его мозг.
Эо А!… !О Эо А!… !О ЭО А!
Нила достаёт живой, дышащий ледяным пламенем ключ, похожий на клинок, и вновь поворачивается к зеркалу, шипит, не глядя:
— Я — река, вышедшая из берегов во время разлива. Я — Нила. Ты… наблюдаемый. Я… наблюдатель. Нас разделяет серпентиновый лик. Ты… по ту сторону. Ты — можешь только смотреть. Но если посмеешь дотянуться без моего разрешения — я разрушу тебя. И не скажу самого главного — как повернуть ключ. Буду лишь смотреть с презрительной ухмылкой. …Считай до ста… тысячи… а потом скажи мне… я хочу… увидеть… тебя…
Она отвернулась. Открыла глаза. Рассмеялась. Положила голову на бок, будто засыпая. Спустя какое-то время она вспомнила о нём:
— Скажи мне: «Я страдаю, мучаюсь по тебе и страдаю». Может, тогда я подумаю о тебе? Может, приду в твои сны? Позволю коснуться своей ступни… Ах-ха-ха, как ты жалок… Спуститься сюда, чтобы владеть мной?
Она слышала, как сердце его бешено колотится, и всё равно продолжала:
— Может, загляну в твой сон и увижу, как ты смотришь в стекло, в котором тонет само время, и ты увидишь, что мои глаза — это твои глаза. Мои губы шевелятся твоим ртом. Ты почувствуешь мой пульс у себя внутри. Ты больше не будешь знать — где кончаешься ты и начинаюсь я…
Нила со злостью стукнула ладонью зеркало предначертания, так что зазвенел даже воздух вокруг. Тень задрожала, словно от удивления, но не двинулась с места… Нила не смотрела на него. Не видела его. Не замечала ничего, кроме тяжёлого, кремового, почти удушающего индола тропической сладости, проникающей извне, снаружи из джунглей — до тошноты, с животной нотой, как будто кто-то раздавил лепестки прямо на мокрой коже.
!О Эо А!… !О Эо А!… !О ЭО А!
Аромат проникал сквозь стальную паутину треснувшей серебряной грани, сквозь верхнее и нижнее небо. Заполнял лёгкие, ноздри, мозг, тело. Пока она наконец не осознала произошедшей с ней метаморфозы.
Вмиг её рука потянулась к его груди, прошлась пальцами от ключицы к самому сердцу. На миг замерла — оставив оттиск. Завершив круг мести — обжигающей волной павлиньей лапки на его правой груди. Печатью пустоты.
И наступила тишина. Забвенье.
Вдали зазвенели еле слышные струны ронеата, бамбуковые флейты стали выдыхать мелодии, казавшиеся вздохами земли, взывающими к её истинной природе — словно приглашение ступить за грань дозволенного, причудливо переплетая нити судеб под невидимым взглядом стягивающегося полотна звёздного неба.
Звуки, текучие, как река под луной, непостижимым образом проникая в наглухо затворенный колодец времени, окутывали её изнутри, неся с собой обновление и пустоту — пустоту, служащую началом нового рождения сердца, увенчанного серебряной короной.
Лик госпожи Мо.
Вечер в Пхум Тхмей опускался мягко, как шёлковая — цвета спелого граната вуаль, скользнувшая на плечи. В тиковом доме горели только две лампы — одна в гостиной, другая у пруда. Госпожа Мо Фенси сидела в низком кресле из ротанга, ноги её были босы, ступни касались прохладного тикового пола.
На фоне тихо звучала старая мелодия — эрху и пипа, записанные ещё в Шанхае её отцом: ноты плыли медленно, как дымок от курильницы, то поднимаясь в жалобной тоске, то опадая в глубокую, почти траурную тишину.
За открытыми ставнями шептал сад: листья франжипани шелестели, карпы изредка плескали хвостами, но даже они с наступлением сумерек были сдержанны.
Телефон — старый, чёрный, без экрана — лежал на низком столике рядом с чашкой остывшего чая из хризантемы. Когда он зазвонил, мелодия эрху на миг отступила, уступая место тонкому, почти невесомому сигналу.
Вдова подняла трубку не сразу. Подождала третьего гудка, как всегда.
— Вэй, — произнесла она ровным, тихим, как вода в пруду ночью, голосом.
На том конце — далёкий гул большого города: Шэньчжэнь или Гуанчжоу, не важно. Шум машин, приглушённый стеклом высотки, редкие гудки, голоса на кантонском, что доносились сквозь кондиционер. А поверх всего — голос Ли Юна, мягкий, учтивый, с той особой теплотой, которую сохраняют только для самых близких в семье.
— Сестрёнка, — сказал он, и в этом слове было всё: уважение к её роду, память о том, как её отец когда-то держал его за руку в трудные времена, и тихая боль утраты. — Прости, что так поздно. Я только вернулся с ужина у твоих родителей. Мама твоя передавала поклон. Просила беречь себя.
Мо Фенси чуть улыбнулась — едва заметно, уголком губ.
— Спасибо, дядюшка Ли. Как их здоровье? Отец всё ещё пьёт тот горький чай из Пуэра?
— Пьёт, пьёт. Говорит, что без него не спит. А мама твоя… волнуется. За тебя, за… мальчиков. Мы… все волнуемся.
Пауза. Эрху на фоне издаёт длинную, дрожащую ноту — словно вздох.
— Я в порядке, — ответила она. — Дом по-прежнему стоит. Дети — спокойно спят. Сад — благоухает и цветёт.
Ли Юн кашлянул тихо — так кашляют, когда хотят скрыть тревогу.
— Сестрёнка… я вот думаю… может, вам всем приехать сюда? Хотя бы на время. Воздух родной — всегда чище, школы лучше. Родители будут рады. После всего… после кремации… тебе нужна поддержка семьи. Там сейчас становится слишком… жарко.
Госпожа Мо посмотрела в окно. За стеклом — тёмные силуэты манговых деревьев, звёзды, что отражаются в пруду. Провела пальцем по краю чашки.
— Я ценю твою заботу, дядюшка. Правда. Но… не все дела здесь завершены. Есть одно небольшое… семейное обязательство. Пока оно висит — мы не можем уехать. Ты понимаешь.
На том конце — тишина, только городской шум чуть громче. Потом голос Ли Юна стал ещё тише.
— Понимаю. Конечно. Мы… делаем всё возможное. Люди работают день и ночь. Каналы проверяем, старых друзей поднимаем. Рано или поздно найдём то, что нужно…
Госпожа Мо закрыла глаза. Эрху заплакала выше, пипа отозвалась коротким, резким аккордом — будто невидимый ударил по струне ногтём.
— Я знаю, дядюшка. И верю тебе. Мы все… как никто другой заинтересованы в этом. Это не просто вещь. Это мой муж оставил нам. То, за что он заплатил жизнью. Так и не найдя…
Голос её не дрогнул, но в комнате вдруг стало холоднее — будто ветер пронёсся сквозь ставни.
Ли Юн вздохнул — глубоко, с усталостью старого человека, который слишком много повидал на своём веку.
— Да… Я не подведу ни тебя, ни его память, ни твоих родителей. Клянусь.
— Я знаю, — ответила она. — Ты всегда был нам как брат.
Мелодия эрху достигла кульминации — длинная, тоскливая нота повисла в воздухе, потом медленно угасла.
— Береги себя, сестрёнка. И мальчиков. Позвони, если что.
— Позвоню. Спокойной ночи, дядюшка Ли.
Она положила трубку. В комнате снова воцарилась тишина — только далёкий плеск карпов и едва слышный шорох листьев. Госпожа Мо сидела неподвижно, глядя в темноту сада. Глаза её были открыты, но видели что-то очень далёкое — нечто скрытое в тенях между строк семейных разговоров, то, из-за чего люди исчезают, горят дома и умирают без следа.
Она медленно встала, подошла к окну и посмотрела на звёзды. Где-то там, за тысячами километров, в высотках Китая, люди пытаются найти золотую флешку. Здесь, в тиковом доме, она просто ждёт. Ждёт, пока найдётся то, что даст ей не просто дополнительную власть над прошлым и будущим, а сатисфакцию — с холодным привкусом горечи.
Эрху доиграла последнюю ноту и, замолчав, угасла.
Среди манговых деревьев и банановых пальм, словно выточенная из чёрного нефрита, застывшая у пруда в шёлке цвета глубокого кармина, госпожа Мо Фенси сидела в беседке, в своём саду и молча наблюдала за разноцветными рыбками — карпами кои, суетливо снующими в пруду, в ожидании корма, заранее приготовленного для них прислугой.
Вздох Азамата.
В утреннем воздухе уже витал предгрозовой сгусток. Тяжесть от цветущей чампаки, удушающая сладость франжипани вплетали свою, гнетущую разум, ноту — в струящиеся благовония пачули. Цеплялись за взгляд Мо Фэнси, замершей словно в ожидании чего-то.
Массивные врата, выполненные из красного древа, украшенные бронзовыми вставками в виде взмывающих в танце драконов, были раскрыты. Жемчужина раскололась надвое. Единство было нарушено.
Из трещины выпорхнул невидимый взгляду тонкий алеющий дымок, заметный лишь небесам наверху да тиковому исполину, чей вздох сию же секунду втянул в себя суть раскрывшейся первозданной искры.
Двери в дом также были распахнуты настежь, дети играли, иногда выбегая из дома. Садовник неспешно подметал опавшую листву делоникса, изредка настороженно поглядывая на госпожу Мо.
Та, не отводя пристального взгляда от пестрого разноцветья перемещающихся рыб, оставаясь полностью неподвижной, по-прежнему храня полное молчание. Сидя в окружении каменных статуй — божеств, увитых цветущими Vanda coerulea — орхидеями с нежно-голубыми и лавандово-синими крупными цветками и Aerides falcata — орхидей, с длинными, поникающими соцветиями с множеством кипенно-белых и слегка кремовых цветков, называемых лунными орхидеями за их особое свечение в ночи.
Лицу, не знакомому с ней, могло показаться, что она в глубоком трауре и переживает уход горячо любимого супруга.
Но даже те, кто тесно переплетался с судьбами и имел особое, изощрённое удовольствие общаться с нею, ощущали тяжёлый стальной отпечаток, что лёг на прекрасный лик вдовы. Превратив его в хладнокровный прагматизм расчётливой меркантильности, исходящий из зияющей обманчивой пустотности её взгляда.
Но даже они до конца не понимали её сути. Но — для бескрайних небес, льющих своё отражение в таинственный пруд, она была предельно открыта, как давно прочитанная книга.
В её осознанном созерцании милых созданий, коими безусловно являлись карпы кои, доверчиво плывшие к её руке, сейчас таилась глубокая и пытливая мозговая работа — бешеный и пытливый штурм, в котором шла настоящая битва. Тот самый вечный человеческий выбор, где победивший может проиграть, а проигравший — выиграть новую жизнь.
— Госпожа! Госпожа Мо! Звонит мистер Дунь! У него срочные новости для вас! — Из дома торопливо семенила старая служанка, кланяясь и приглашая госпожу в дом.
Она позволила себе лишь улыбнуться уголком алого рта — улыбка тысячеликая: яд нефритовой змеи, сладость запретного лотоса, холодное торжество женщины, которая давно продала душу за право быть самой дорогой вдовой.
Близился полдень, солнце неумолимой и безжалостной волной накрывало всю деревню, дом за домом, хижину за хижиной, древо за древом, ложась на реку.
Воздух тяжелел, он уже не нежно струящийся лёгкий лайм, что будит по утрам своей приятной свежестью. Он густеет, от его удушливого жара даже пальмы едва-едва шелестят своей листвой. Samanea saman — гигантское дерево буквально закрывает листву, как зонтик.
Albizia lebbeck и Cassia siamea — крона становится прозрачной насквозь. Таминд — сворачивает листву ребром к солнцу. Деревья засыпают, чтобы уменьшить перегрев и испарение влаги.
Нависает тишина, она витает в воздухе, сладкая на вкус, но с примесью пыли на губах. Молчат цикады.
Садовник ленно растягивается в гамаке, поглядывая на куст бугенвиллеи, прикидывая в уме, какую ветвь предстоит убрать, дабы придать ещё более совершенную форму этому и без того изысканному цветущему древу, размышляя под раскидистым баньяном, единственным великаном в саду, создающим одновременно прохладу и тень.
Няня следит за детьми, изредка наблюдая за холодной грацией Мо с чувством необъяснимой тревоги, то и дело вздыхая и теребя край своей мятой пижамы.
Краем глаза она успевает поглядывать за урной с прахом покойного господина, возвышающейся в самом центре открытой залы. То и дело с грустью отводя взгляд.
Тишину нарушает лишь редкий и довольно тихий топот детских ног.
Братья, неся новую ветвь возрождения, молчаливо храня траур по отцу, искали утешение в играх, свойственных их возрасту.
Дом же жил своей жизнью, изо дня в день, пробуждаясь от объятий огненного светила, источал острый смолянистый с лёгкой горчинкой аромат. Шепчась с сомом и изредка напоминая ленным скрипом пола своё имя «Азамат». То был запах раскалённого тика по утру. Будто кто-то древний забыл прикрыть свою тайную старую шкатулку со специями, которые хранились столетиями: красный перец и гвоздика с каждым вдохом приносили необъяснимое блаженство, отдаваясь эхом в области затылка, затем с жаром ударяло прямо в грудь, вызывая дрожь по коже, а ещё через мгновенье приходило умиротворение и покой.
«Азамат» раздавался вновь тихий приглушённый шёпот, исходящий из остова великана, когда ближе к полудню приходила сухая пыль. Она просачивалась сквозь редкие узкие щели в стенах, сквозь приоткрытые настежь ставни, если их забывали или не успевали закрыть. Терпкий запах нагретой земли, высохших листьев и чего-то животного, что умерло однажды между досок тикового дерева, превратившись в хранителя дома — заботливого маленького духа-помощника.
Пятеро детей играли в камбоджийские прятки без слов. Никто не считал вслух. Водящим стал старший, он просто закрыл лицо ладонями и прижался лбом к тиковой колонне крыльца. Его губы едва шевелились без звука: «муй… пи… бей… буан… прам…».
Считал он до ста, но медленно, будто давал младшим время спрятаться не только от него, но и от гнетущего чувства произошедшей со всеми ими утраты.
Четверо разбежались бесшумно, как тени маленьких лягушат по стене.
Сом же проскользнул в кабинет отца. Там, где совсем недавно шкафы, полные книг на мандаринском, с золотыми иероглифами на корешках оживали в его руках, теперь царило полное молчание и оглушающая тишина.
Здесь всё ещё стоял запах господина Мо: чернила, табак, лекарства, мускус и амбра. Массивный стол из красного дерева, за которым тот когда-то работал, писал письма в Китай, теперь пустовал. Под ним разверзлась чёрная зияющая пустота.
Сом втиснулся туда, поджав колени к груди. Пыльные ножки стола пахли воском и чем-то горьким. Он прижался щекой к холодному дереву и впервые позволил себе заплакать, но тоже без звука. Слёзы катились по лицу и падали на пол, где уже лежали высохшие лепестки франжипани с похорон. Он не шевелился. Даже дышал через раз, чтобы не выдать себя.
— Тишшшшшееееее, — прошептал откуда-то снизу невидимый великан.
— Я и так почти не дышу, куда ещё тише? А? Азамат? — поднял глаза Сом, вопрошая.
— Шшшшш… — застонали протяжно доски пола старого великана…
В доме было тихо, как в глубине пагоды после того, как монахи уходят. Только где-то рядом с кабинетом вдруг скрипнула половица. Ещё один шорох — Рей забрался на чердак. Четвёртый — Срей просто спрятался за занавеску в дальней спальне матери, закрывая глаза: если не видеть мира, мир не увидит тебя.
Сом отнял ладони от лица.
Дверь медленно отворилась, и чьи-то неторопливые шаги приближались к массивному дивану из буйволовой кожи, стоящему рядом с письменным столом.
— Я слушаю вас, мистер Дунь! — холодно произнесла Мо.
— Боюсь огорчить вас, госпожа, но у меня для вас плохие новости…
— Говори, я слушаю, — присела на диван, облокотившись, скинула туфли и закинула ноги на маленький приставной столик, любуясь отражением в зеркале.
— Дело в завещании, госпожа.
— Что там ещё?!
— Видите ли, господин Мо за неделю до… своей смерти переписал завещание…
Мо даже не повернула голову. Только медленно перевела взгляд с собственного отражения на телефон. Глаза стали уже, как щёлки.
Секунда тишины. Потом тихо, почти шёпотом, но в комнате сразу стало холоднее на пять градусов:
— На кого переписал? — ровным, будто она спрашивала его, который сейчас час, голосом.
Ноги на столике не шелохнулись. Только большой палец правой ноги чуть шевельнулся: один раз, будто отсчитал.
Дунь молчал…
Мо, чуть наклонив голову, улыбнулась уголком рта, без тепла.
— Говори полностью. Имя. Сумму. Дата у нотариуса. Всё.
Потом добавила ещё тише, уже по-китайски, не глядя на него:
— Ещё раз промедлишь, поедешь за ним следом.
Госпожа снова уставилась в зеркало, пристально глядя на своё отражение.
Ни крика, ни истерики. Только воздух в комнате стал тяжёлый, как перед грозой.
Пальцы правой руки медленно постукивали по подлокотнику: раз-два-три… остановились.
Она ждёт.
Сом же всё это время молча сидел под столом, не выдавая ни звука.
— Господин Луншань указал в завещании всего два имени: Сокха Луншан и Лейла…
Мистер Дунь закончил читать последнюю страницу, нервно сглотнув и замолчал. Мо отбросила телефон. Зеркало успело поймать в свои сети его искрящееся розовое золото, мелькнувшую розовую искру редчайшей чистоты и россыпь мелких белых бриллиантов.
Мо Фэнси молчала ровно три секунды.
Потом очень спокойно, будто констатировала погоду, произнесла:
— То есть мне — ноль. Всё — этой шлюхе и их ублюдку? Лейле?… Сому?… Я правильно поняла?
— Д-д-да, госпожа, всё верно, — Дунь робко подтвердил её слова.
Мо медленно убрала ноги со столика, встала босиком на ковёр и подошла к зеркалу вплотную. Посмотрела на своё отражение, чуть наклонила голову и тихо рассмеялась.
Один раз.
Коротко.
Как будто подавилась кусочком папайи.
Затем снова села на диван, закинула ногу на ногу и закурила тонкую женскую сигарету.
Дым выпустила в потолок.
— Найди мне копию старого завещания. Того, где я и мои дети — единственные наследники! Найдёшь — будешь жить.
Улыбнулась. Красиво. Как кобра перед броском.
— Ни к чему ваши угрозы, госпожа! Старое завещание господин Мо Луншань уничтожил при мне.