– И очень ново: Тамарин смешон! Тамарин, который никому не прощает тени смешного и беспощадно казнит его своим языком! Это восхитительно! Если мои надежды сбудутся, я приезжаю к тебе года через два и снимаю с тебя портрет, или, лучше сказать, списываю семейную картину. Она будет представлять, положим, хоть эту комнату, после жирного обеда (обед у тебя непременно будет жирный); ты сидишь в бухарском халате и делаешь кейф. Глаза твои немного отекли и полузакрыты, как у жирного кота, которому почесывают шейку; тебе хочется спать. Перед тобой здоровая кормилица держит полугодового ребенка; он ревет, а кормилица уговаривает его: «Не плачь, душенька, тятенька баюшки хочет». Возле тебя сидит твоя супруга, белая и румяная, как говорится, кровь с молоком; она в распашном капоте, отдувшемся спереди, потому что находится в том же почтенном положении, из которого вышла полгода назад. Она смотрит на тебя с любовию, треплет белой рукой твою пухленькую щеку и говорит тоненьким голоском: «Ты бы прилег отдохнуть, и я тоже прилягу!»
– Надо тебе отдать справедливость, Островский: у тебя чудесное воображение. Но отчего ты не велишь нарисовать себе другую картину, например…
– Не трудись, душа моя, моя жизнь и в оригинале неинтересна, не только в копиях; а я знаю что ты не любишь оставаться в долгу.
– Да, в этом случае я на тебя не похож.
– И дурно делаешь! Меня учили в политической экономии, что долги есть признаки богатства. Но скука с ними: мне каждое утро напоминают о них. Поговорим лучше о тебе. Что ж, ты едешь?
– Куда? В Петербург нельзя, за границу не с чем, да я уж по ней и потаскался. Губернские города похожи один на другого как две капли воды и все ужасно скучны.
– Поедем со мной в N; мы его преобразуем. Мне надо в нем жить, чтоб устроить дела.
– То есть чтобы заложить имение.
– Нет, оно уж заложено. Но, видишь ли, в Петербурге жить адски дорого. Надо годика два отдохнуть в провинции. Поедем в N, там вдвоем нам будет веселее. К тому же баллотировка зимой. Мы, как помещики, должны же быть на ней. У меня нанята уж и квартира.
– Ну об этом хлопотать нечего, у меня там свой дом; достался от бабушки.
– Я уважаю твою бабушку! Она как будто предчувствовала, что ее внуку нужно будет жить в N. Удивительно, как эти старые люди предусмотрительны! Например, мой отец, как будто знал, что для меня нет ничего несноснее управления имением, и потому он заживо прожил все, что успел. Итак, мы едем?
Сергей Петрович задумался. У меня в эту минуту сердце билось, как голубь под ястребом. Я хотел вскочить и вмешаться в разговор, но остановился только потому, что этим бы изменил себе. Если бы Сергей Петрович сказал, что остается, мне кажется, я бы расцеловал его.
– Скука за скуку, – отвечал он. – Действительно, в деревне делать нечего. Едем!
Злость взяла меня. Мне кажется, слезы выступили у меня от досады. Скука за скуку! В деревне ему делать нечего! А Варенька, которую он влюбил в себя! Варенька, которая с улыбкой просыпается каждое утро, потому только, что она днем надеется увидать его. Как же это он не подумал о Вареньке! Как же это он не подумал, что с нею будет без него? Боже мой! Из чего созданы эти люди, которые все думают о себе, только об одном себе!
– И прекрасно, мы поедем вместе, – сказал Островский. – Завтра пораньше.
«Как же это завтра, – подумал я, – ведь надо же ему хоть проститься».
Сергей Петрович позвонил, – вошел его Яков.
– Мы завтра утром поедем в N, – сказал он, – на всю зиму. Возьми с собой все, что нужно. Лишнее отправить в обозе после нас.
– Слушаю-с, – отвечал Яков. Я не вытерпел, сделал вид, что проснулся, потянулся, зевнул и вскочил.
– Хорошо ли выспались, Иван Васильич? – спросил Сергей Петрович.
– Хорошо, очень хорошо, – отвечал я. – Что это вы говорили про обоз?
– Я еду в N, – отвечал он.
– Когда же?
– Завтра утром.
– А к соседям разве не поедете прощаться?
– К кому же? С вами мы простимся сегодня Перед Маврой Савишной вы меня извините. Скажите ей, что я не мог быть сам, потому что еду с князем, а он спешит отъездом.
Я взялся за фуражку.
– Куда же вы? – спросил Сергей Петрович.
– Домой; целый день не был, нужно на детей взглянуть. Прощайте!
Он посмотрел на меня как будто с удивлением, потом протянул руку и сказал: «Ну, если так то прощайте, Иван Васильич. Будете в N, за езжайте прямо ко мне, я буду вам очень рад». Я подал ему руку и вышел, не поклонясь князю: мне противен. Сергей Петрович провожал меня до передней. Взявшись за ручку двери, я остановился: мне все не верилось, что человек может так равнодушно отказываться от тех, с кем он жил, кто его так много любит.
– Когда же вы к нам воротитесь? – спросил я его.
– Не знаю, – отвечал он. – Может быть, весной, может быть, никогда. Я не рассчитываю на будущее.
– Как же это? Так Мавре Савишне так и сказать?
– Да, Иван Васильич! Потрудитесь поблагодарить ее за гостеприимство.
– Да ведь вы их, может быть, уж никогда больше не увидите, Сергей Петрович!
– Что же делать, Иван Васильич! Впрочем, гора с горой только не сходятся. Может быть, меня судьба опять забросит сюда; может быть, они приедут в N; как знать, что будет!
Я растворил дверь, но не утерпел и на пороге опять остановился.
– А Варвара Александровна спросит? Ей что сказать?
– Скажите ей, – отвечал Сергей Петрович медленно, – скажите, что я ей желаю много счастья!
Тут он мне дружески кивнул головою; сердце сжалось у меня с досады; я хлопнул дверью, вскочил на лошадь и под дождем, темной ночью, поскакал домой как бешеный, поскакал так, как не скакал уже лет двадцать!
XI
На другой день мне предстояла очень неприятная обязанность объявить Вареньке об отъезде Тамарина. Я не знал, как мне приняться за это. Мне хотелось рассказать ей все как было: вырвать разом из ее сердца любовь к человеку, который ее не стоит, который уехал от скуки, бросил ее из каприза. Это была бы целительная, но крайняя мера: после нее Варенька должна была или выздороветь, или изнемочь; я боялся ее; я лучше Тамарина узнал, как глубоко падает в душу Вареньки всякое чувство; и мне больно было передать на словах то, что он, не задумавшись, решился сделать. С другой стороны, смягчить поступок Тамарина, дать его отъезду какой-нибудь благовидный предлог значило оставить Вареньку под влиянием этого человека и, щадя ее в настоящем, готовить, может быть, много, много зла в будущем. И – сказать ли правду? – я бы рад был оправдать Тамарина в собственных глазах. Мне не хотелось в нем разочаровываться: я любил его; любил его за его злой язык и доброе сердце, за аристократическую изящность манер, за ту моральную силу, которою природа щедро наградила его и которую он носил так свободно и так не гордо; любил я его больше за то, что его любила Варенька.
В нерешимости, с досадой и злостью на Тамарина, под влиянием самых дурных впечатлений я выехал часу в двенадцатом утра, с тем чтобы навестить Мавру Савишну. Но прежде я велел заехать к Сергею Петровичу: я думал, не удастся ли мне застать еще его и переговорить с ним; одно время я даже был убежден, что он просто не уедет, что ночью он одумается; что невозможно, чтобы он не увидел, как странен и предосудителен его поступок, на который он решился не подумавши; наконец, мне казалось просто невероятным, чтобы человек ни с того ни с сего мог бросить девицу, которая ему нравится, которую он завлекал, которая любит его, – бросить, не стараясь даже оправдать себя в ее мнении, не проститься с нею, оставить ее, как мы оставляем дома бумажник, когда в нем нет уже денег. Смешно сказать: когда я подъезжал к крыльцу Тамарина, сердце во мне билось, как в тот день, когда я шел к покойному тестю, чтобы просить у него руки Марьи Ивановны. На дворе никого не было; дверь в дом была отворена; я вошел в переднюю. На пороге меня встретила баба с лоханью и чуть не облила помоями; другая, в сарафане, с заткнутым за пояс подолом, в платке, сбившемся набекрень, с раскрасневшимся лицом, с которого пот катил градом, стояла в том положении, которое обыкновенно принимают бабы, когда моют полы. На вопрос мой, дома ли Сергей Петрович, она, не приподнимаясь, повернула голову и закричала так, что едва не оглушила меня:
– Дома нет; с час места, как в город уехали.
– Совсем уехал?
– Совсем, и Яков Григорьич с ними (камердинер Тамарина).
После этого она обмакнула мочалку в кипяток, бросила ее на пол и, размахнувшись обеими руками, так сильно пустила струю воды по некрашеному полу, что я едва успел отскочить, чтобы не замочить ног.
Более мне делать было нечего; я сел в тарантас и со стесненным сердцем поехал к Мавре Савишне.
Варенька меня встретила в зале; она была такая розовенькая, свежая, веселенькая. По обыкновению, она протянула мне свою ручку.
– Здравствуйте, Иван Васильич! Вы нас совсем забыли… Что, Марья Ивановна не возвратилась?