– Очень рад, что хоть раз в жизни сошелся с ней во мнениях; но я говорю серьезно, отчего вам не любить Володи?
– Хорошо, и я вам буду отвечать серьезно. Разве можно заставить себя любить кого-нибудь? Да и за что же любить Имшина?
– Любовь – привычка; поверьте, можно любить каждого, нужно только немного доброй воли. За что, вы спрашиваете. За то, что у него доброе, неиспорченное сердце; за то, что он очень недурен собой и любит вас, как только умеет любить.
– Должно сознаться, огромные права! – сказала Варенька с досадой. – Послушайте, я буду с вами говорить откровенно, хотя вы, может быть, этого и не стоите, потому что сейчас высказали обидное мнение обо мне. Неужели вы думаете, что я так мало ценю свою любовь, что брошу ее первому влюбленному мальчику за то, что у него розовые щеки да доброе сердце? Вы ошибаетесь, тт. Тамарин, если думаете, что я так низко ценю себя.
Если я полюблю кого-нибудь, так полюблю человека, а не хорошенького мальчика, человека, который бы стоил моей любви и знал ей цену, точно так же, как знал бы цену и себе, – человека, которому бы свет и люди известны были не понаслышке и который бы понимал, что любовь иной деревенской девочки может быть и глубока, и сильна!
Щеки Вареньки раскраснелись, голос дрожал, и на глазах готовы были навернуться слезы от грусти и досады. Она была хороша до того, что я бы упал перед ней на колени, а Сергею Петровичу хотелось улыбнуться. Слова Вареньки хоть не были согласны с его желанием, но они ему тайно льстили: в них он уже видел свое влияние, а в последнем намеке прочел более любви и досады, чем правды. Но вместо улыбки лицо его сделалось грустнее.
– Вы меня не поняли, Варвара Александровна, и нашли обидный смысл в словах, которые были высказаны из желания добра, из искреннего желания добра. Кто вам говорит, что вы не стоите человека и с глубоким умом, и с высокой душою, – человека, который и жил, и страдал, и, как вы говорите, знал бы цену себе? Я не сомневаюсь, вы достойны такого человека и сумели бы любить его. Но знаете ли, каков этот человек? Он с умом, с душой и знает себе цену, а следовательно, он уже горд, самолюбив; видел свет и людей не в одних романах: этого слишком достаточно, чтобы быть эгоистом; жил и страдал – значит, много, много утратил и живых сил, и теплых верований, и светлых надежд. Нет, Варвара Александровна, верьте мне, не ищите подобных людей: они далеко выходят из дюжины и посредственности; раз сойдясь с ними, вам Имшины покажутся мелки и ничтожны; но тяжела встреч; подобными людьми! Для них созданы женщины светские, которые любят по мерке, владеют и своей мыслью и своими чувствами, или другие женщины, как они же, выстрадавшие опытность, закаленные в горе, для которых не ново никакое страдание, которые не разобьются ни от какого столкновения. Любовь этих людей – тирания; требования невыносимы: они не дадут вам ничего, кроме страданий. Верьте мне, Варвара Александровна, умейте довольствоваться немногим, и вы будете счастливы; если же вы встретите подобного человека, отвернитесь от него, пока есть время, и трижды отрекитесь от всякого к нему чувства!
Трудно передать, что в это время было с Варенькой; она чувствовала, что в словах Тамарина много правды, но не они пугали ее; ее пугала цель этих слов; она смутно догадывалась, что Тамарин приготовляет ее к чему-то недоброму; мучительное сомнение тяготило ее; она решилась скорее выйти из него – к чему бы то ни было и обратилась к Тамарину.
– Послушайте, – сказала она, – в ваших словах много правды, но они ничего не доказывают: одна любовь мало требует и мало дает, другая требует много, зато и дает много. Скажите же прямо, к чему вы мне говорили все это?
И Варенька пристально смотрела в глаза Тамарина, как будто в них хотела вычитать его тайную мысль; но глаза его ничего не высказывали.
– Я желаю вам добра и счастья и хотел только предупредить вас, – сказал он.
– В любви, я думаю, есть одно самое страшное несчастие – когда ее не разделяют, – сказала Варенька не подумавши. – Если бы я встретила человека, выходящего из толпы, – человека, который и жил и страдал и уже устал от этой жизни, как вы думаете, мог ли бы он полюбить меня?
Варенька старалась высказать этот вопрос шутя, как ничего не значащую фразу; губы ее улыбались, но они были бледны; она рассеянно смотрела на Тамарина, но, сделав вопрос, сама испугалась его. Ей до сих пор не приходило на мысль, что Тамарин может не любить ее. Ей казалось, что Тамарин искал ее любви, он давно уверял ее, что не любит баронессу, что никого не любит, она ему верила и боялась только своей любви, а никак не его равнодушия. Но предыдущий разговор смутил ее; сомнение уже запало в ее душу, и вдруг ее поразила мысль: что, если Тамарин откажется почему-либо от ее любви? Что, если он скажет, что не любит ее, что не может ее любить? И Варенька, как приговоренная, ждала ответа, а между тем бледное личико ее улыбалось и рука рассеянно перебирала клавиши.
Неприятно было положение и Сергея Петровича: что ни говорите, а отказаться от любви молоденькой, хорошенькой девочки, особенно в то время, когда никем не занят, зная, что этим разобьешь ее первые мечты, принесешь много, много горя, должно быть невесело. Впрочем, не знаю! Со мной подобных вещей не бывало. Но думаю невесело, потому что и Сергей Петрович задумался; в другое время он бы отделался какой-нибудь двусмысленной фразой или обиняком, но тут другое дело: он дал слово баронессе отказаться от Вареньки и должен был сдержать его. Впрочем, Сергей Петрович думал недолго; это было не его характере.
– Если бы вы встретили подобного человека, – сказал Тамарин, – он бы вас не полюбил.
– Отчего же это? – робко спросила Варенька. В это время дверь отворилась, и ваш покорнейший слуга своим приездом нечаянно прервал их разговор.
По утру мне вздумалось побывать у Сергея Петровича; его я не застал дома и проехал к Мавре Савишне. Я еще тогда ничего не знал, что творится вокруг меня, и в невинности души не дума; что приехал не вовремя. Но, видно, мне было на роду написано играть роль в этой грустной комедии. У меня Варенька видела в первый раз Тамарина, я познакомил его с ними, и я должен был еще раз олицетворить собою тот случай, который всегда является неожиданно в пятом акте драмы, для развязки.
Я поздоровался с Варенькой, но ее бледное, взволнованное личико поразило меня.
– Что с вами, Варвара Александровна? – спросил я. – Вы сегодня ужасно бледны.
– У меня с утра болит голова, – отвечала она, – ничего, это пройдет.
Я догадался, что творится что-то недоброе для моей Вареньки, и с невольным упреком посмотрел на Сергея Петровича. Он в это время закуривал папироску и с обыкновенной флегмой протянул мне свою маленькую руку.
– Здравствуйте, Иван Васильич! Откуда вы?
– Я был у вас сейчас.
– Жалею, что сделали напрасный визит.
– Не совсем напрасный! – отвечал я. – При мне привезли вам письмо из Лункина, и я взялся его доставить.
При этом я вынул из кармана письмо и отдал его Сергею Петровичу.
Письмо было от баронессы: я узнал его по почерку и облатке и нарочно взял с собой, чтобы отдать при Вареньке: мне казалось, что Тамарин обманывал ее, скрывая свои сношения с баронессой, и я хотел его вывести на свежую воду. Но письмо произвело эффект только на Вареньку: она вспыхнула как румяная заря; а Сергей Петрович посмотрел на адрес, попросил позволения прочесть и отошел в сторону…
Я смекнул, что дело не обойдется без объяснений, и ушел поскорее к Мавре Савишне.
VIII
Сергей Петрович распечатал конверт и вынул два почтовых листа, кругом исписанные; он нашел не простую записку, как он мог думать, а огромное письмо. А это ему, кажется, не понравилось, потому что на его гладком лбу пробежала отвесная морщина – единственный признак неудовольствия или думы. При шелесте развернутой бумаги Варенька невольно взглянула на письмо: оно было исписано вдоль и поперек, как пишут только женщины; почерк тонкий, бумага как батист, которая может разорваться от одного прикосновения мужского пера. Она сообразила все это в мгновение и не могла остаться долее в комнате; ей стало душно. Она отворила дверь на террасу и вышла в сад. Тамарин читал:
«Мои предчувствия сбылись: любовь этой девочки принесла мне несчастье. Я погибла, Тамарин, погибла, потому что расстаюсь с тобой, быть может навсегда! Муж мой узнал все; он везет меня. Вокруг меня увязывают вещи, готовят экипаж люди не понимают причины отъезда и ходят как растерянные; барон бранит их. Но какое мне до них дело! Я сказала, что лягу спать, заперлась на ключ и пишу к тебе. Голова моя кружится, а мне надо сказать тебе многое, многое; это, быть может, мое последнее письмо; Бог знает, увидимся ли мы еще!
Тяжело припоминать то, что лежит пятном на совести, что хотелось бы забыть навек: но я все, все припомню пред долгой, а может быть, и вечной разлукой. Не знаю, анализировал ли ты себя, следил ли за странным переворотом, который совершился в тебе, или тебе было лень заняться собою и ты к себе охладел, как и к другим? Но я, я знаю тебя, я знаю тебя лучше, чем ты сам. Любовь дала мне то двойное зрение, которым читают всю внутреннюю жизнь человека; ею я поняла твое прошлое так же, как настоящее, с ужасом уразумела ту роль, которую когда-то играла в твоей жизни, и с грустью поняла то, чем я стала теперь для тебя.
Помнишь, когда сошлись мы в первый раз? Я была невестой, с громким именем и хорошеньким личиком; ты был только что выпущен в офицеры. Тебя тогда уже товарищи называли демоном; они не знали, сколько было верного в этом имени, а дали тебе его потому, что видели твой ум, везде, во всем одни только ум; но они не видели твоего сердца, а у тебя было чудное сердце, нежное и раздражительное до болезненности. Я сама тогда не знала и не понимала его. Ты полюбил меня – за что, не знаю, – но ты меня полюбил так, как никогда не любил прежде и как теперь не в состоянии больше любить. После, гораздо после, в долгие дни разлуки с тобой, я поняла эту любовь. Ты мне нравился, мне нравилось твое спокойное, благородное лицо, невольно обвороживала страстная, увлекательная речь, которая составляет твою главную прелесть; но я любила той ветреной любовью, которая ни к чему не обязывает и у женщин начинается за мазуркой, а кончается вместе с зимою, а у мужчин называется волокитством. В это время барон сделал мне предложение; он был богат, у моих родных не было ничего, кроме долгов и громкого имени; он был стар, но мне улыбалась молодость, свобода и весь заманчивый блеск света. Я вышла за него. Это была первая рана, которую я нанесла твоему самолюбивому, болезненно-раздражательному сердцу. Отчего это? Чем оскорбил твое самолюбие этот брак? Ты на мне жениться не думал, ты знал, что вдвоем, почти без состояния, с нашими привычками, мы были бы несчастливы. Отчего же этот брак так ударил в твое сердце? Или тебе было бессознательно досадно, что другому достается за богатство то, на что тебе давала права любовь? Говорят, мужчины всегда завидуют, когда хорошенькая девочка выходит замуж. Если так, то мое замужество должно было тебе быть больно. Но рассудок говори тебе, что этот брак по необходимости, что не я предпочла тебе другого, а мои родные обвенчали меня с чужим богатством. И ты продолжал любить меня; но любовь твоя сделалась притязательнее, капризнее, лихорадочнее. Мне это не понравилось. Вокруг меня вилась веселая, красивая молодежь, которая любила так легко, так мило, так нетребовательно. Особенно в обществе, на балах, твоя любовь была тяжела; она дурно шла к лядовской кадрили и кружевам и тяготила меня.
Тогда я променяла тебя…
Простишь ли ты мне, Тамарин, это слово? Мне кажется одного его, одного напоминания достаточно для твоего самолюбия, чтобы снова восстановить тебя на несколько лет. Что я тогда сделала с тобой, мой добрый друг, мой злой демон! Какое оскорбление я нанесла твоему страшному самолюбию! Как беспощадно попрала твое мягкое, детское сердце! Клянусь тебе, я не знала, я не понимала, не могла еще понять тебя тогда. Впрочем, к чему уверения? Ты сам это знаешь и все-таки не переменишься. Поздно! Поздно!
Несколько месяцев тебя нигде не было видно… Что ты пережил в эти месяцы? Потом, когда я тебя встретила в свете, для меня ты был неузнаваем. Ты был и весел, и мил, и чудно увлекателен; ты имел все достоинства светского человека и облек ими свою прежнюю мощную, высокую натуру. Но ты страшно облек себя светскими условиями и приличиями. Из-за них не прорывалось ни одно свободное чувство, ни один сильный порыв, который бы не подходил под устав света; ты стал типом умного, высокого du comme il faut – как это слово странно звучит с твоей прежней смелой, свободной натурой! И вот, изменившись, преобразясь, ты снова стал в толпе моих поклонников. Зачем ты это сделал? С досады, из любви или мщения? Тогда я увидела разницу между тобой и другими: ты головой был выше всех. Я прозрела, я полюбила. Но было уже поздно! Тогда я только узнала любовь, и чем более я тебя знала, тем более любила; я тебе отдалась вся, вся… Теперь я удивляюсь, как ты не оттолкнул меня тогда! Как ты на слова любви не ответил мне укором и презрением! Но ты отомстил хуже.
Ты от меня взял все и ничего мне не дал. Тогда, как и теперь, твоя чудная двойственная натура, заманчивая странным столкновением противоположностей, влекла к себе, невольно обещала что-то высокое, прекрасное – и давала только холодную, мертвую любовь. Боже мой, что я с тех пор вынесла! Но я не ропщу, я не виню тебя: я, одна я всему причиной. Это я все сделала. Мне только хочется припомнить все, что пережили мы вместе.
Потом эта последняя вспышка твоей прежней натуры. Бездушный, о котором я думала, что любила, похвастался перед тобой моей любовью и назвал тебя своим преемником. О! Клянусь тебе, Тамарин, он никогда не был для меня тем, чем ты стал для меня, – моим идеалом, моим добрым гением, моим черным демоном! Но он во многом был прав. Отчего ты это сделал? Счел ли ты его слова за клевету, не зная, что я так низко упала, или в тебе пробудился остаток прежней любви и не вынесла твоя гордая натура поругания имени, которое она носила, может быть, еще глубоко, глубоко, где-нибудь на дне сердца? Или просто это был порыв оскорбленного самолюбия, при мысли, что не ты был первым?…
И мы расстались. Я помню это прощание: я плакала, я не понимала себя… стыд, угрызения совести, любовь, жгучая любовь. Ты был скучен, зол и равнодушен, а между тем ты хотел быть ласков! Твой последний поцелуй был холоден, как первый поцелуй нашего свидания. Без тебя я хлопотала о твоем прощении… не для тебя, нет. Собственно для себя. Мне было сладко быть чем-нибудь в твоей жизни, больно и отрадно произносить вслух твое имя. Все думали, что я хочу загладить свое прежнее поведение, поправить репутацию… что мне в ней!
И вот мы опять свиделись, чтобы снова расстаться, и, может быть, уже навсегда. Ты мало изменился, только еще более охладел, изленился жить и чувствовать.
Было ли это следствием прошлого, или и другие, как я, дали тебе, мой бедный друг, еще горький урок, еще тягостное убеждение, что жить и чувствовать значит страдать, что тяжело жить тому, кто наказан понимающей себя высокой натурой и имеет право быть страшно самолюбивым. Я тебя не спрашивала об этом: я боялась пробудить прошедшее.
Боже мой, стучатся. Пора! Пора! А мне хотелось еще так много сказать тебе. Что ждет меня? Впрочем, я рада, что муж все знает.
Будет мне его обманывать. Мне легче, что я перед ним, как и перед светом, могу сбросить тяжелую маску.
Только теперь он будет вечной преградой между нами. Я для тебя буду ничто, ничто, как заживо умершая! Это ужасно! Только иногда разве ты невольно вспомнишь обо мне, но как обо мне т вспомнишь? Бога ради, не поминай меня дурно! Неужели я еще не выкупила своей вины? Да я не виновата: я была тогда другая, я была тогда для тебя тем черным насланием судьбы, которым ты был для меня во всю жизнь и чем будешь для других. Для других-то за что? Я хотела просить тебя, да нет, не нужно. Вчера я также приходила просить, но это было гибельно для меня. Верно, так уж надо, чтобы все так шло.
Люби Вареньку, если можешь любить, позволь и ей любить себя.
Быть может, она даст твоему сердцу ту жизнь, которую отняла я у него. Тогда я первая благословлю ее. Если же нет, что же? Ведь надобно ей когда-нибудь страдать. Ведь страдали же и ты и я!
Опять стучатся! Это голос барона… проси прости, прости твою Лидию.
Лошади поданы, мы сейчас едем; шесть часов утра. Ты еще спишь теперь, Тамарин, я тебя не увижу!»
Пока Тамарин читал письмо баронессы, Варенька ходила по саду. Что пережила она, бедненькая, в эти два часа с приезда Тамарина!
В жизни чувств, как в жизни растений, есть не уловимое мгновение, в которое они, как пунцовый цветок, прорвавший зеленую почку, вдруг являются на Божий свет, и все тайно вскормленное и бессознательно выношенное в сердце становится очевидностью. Этот фазис поутру в тот день пережила Варенька.