Оценить:
 Рейтинг: 0

Мещанское гнездо

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Да нет, отвечаю. Часа через три вернусь. Холодно там. Не май месяц. Я же туда не стучать зубами от холода и голода еду, а писать. В конце концов, я не кастрюлю с борщом туда везу, а лишь пару-тройку бутербродов с колбасой. Мне, между прочим, еще целых десять километров туда ехать. Не говоря об обратном пути.

И незаметно подливаю в чай немного коньяка. Потом беру горсть конфет «Коровка» и всё укладываю в багажные велосипедные сумки вместе с фотоаппаратом, планшетом, гаечными ключами и набором для заклейки камер. Подкачиваю колеса и еду.

Сначала еду по деревне. Мимо соседа Кольки Воронова. Колька вернулся из рейса и ремонтирует свой грузовик. Воронов – хозяйственный – он выжигает на костре металлические стаканы, извлеченные откуда-то из внутренностей двигателя. Это отработанные топливные фильтры. Колька говорит, что будет этими стаканами носить разбавленное водой куриное говно на огородные грядки. После Кольки еду мимо Вовки Лихачева. Вовкина фамилия – Зиммель. Он из немцев. Но кто его здесь, во владимирской деревне, будет звать Зиммелем? Поэтому он Лихачев – по жене Зинаиде. Вовка и Зинаида – последние из могикан – они умеют держать коров и держат их. Четырех коров и бычка. Они знают, как из них получать молоко, творог и сметану. Прямо из отверстий на теле коров. У Лихачевых есть легковая машина, чтобы развозить молоко и творог дачникам, и два трактора. Один, правда, не на ходу, но Вовка его непременно доведет до ума. У него руки растут откуда надо. Он как-то проходил медкомиссию и даже врачи удивились – редкий теперь случай, чтобы у мужика руки росли откуда надо. Недавно Лихачевы зарезали на мясо корову и Вовка продал мясо перекупщикам из Александрова. Черт его знает как так получилось, что на все деньги Вовка купил подержанный «форд», которому Зинаида в дочери годится. Правда, за ним дали прорву отличных запчастей. Вовка сидит в новом старом «форде» и думает, как подъехать к жене, чтобы она не заехала ему… Сам-то Вовка крепкий мужик, а вот «форд» может и не перенести.

Потом я выезжаю за околицу и еду по дороге вдоль поля. Еще неделю или две назад оно блестело от перевернутых плугом пластов земли, а теперь уже зеленеет озимыми. Дорога идет под уклон к небольшому болотцу с черной водой и полусгнившими пеньками. За болотцем мостик, а за мостиком разоренная автобусная остановка. Ее исписали разными словами, а когда слова кончились, взяли и сожгли. За остановкой – лес. В лесу я спешиваюсь и по тропинке, ведя в поводу велосипед, захожу на полянку между соснами и елями. Там я отвязываю от велосипеда походный складной стул, раскрываю багажные сумки, достаю планшет, создаю новый файл, откладываю в сторону планшет, разворачиваю бутерброды и открываю термос. После того как все бутерброды съедены, чай выпит и бумажки от конфет «Коровка» уложены в специальный мусорный пакет, ничего не остается… Раньше я хотя бы курил и можно было еще минут десять курить после еды, а теперь приходится сразу, буквально с места в карьер писать о том, что летом до сердцевины тишины не добраться через десятки и даже сотни слоев. Хоть сиди не шевелясь в самой дремучей чаще и уши навостри, как лыжи. Одних только видов шума, шелеста и шороха листьев сорок восемь или даже пятьдесят три. Одних птичьих голосов, не считая комариного писка и шмелиного жужжания столько… а если учесть пусть и не все, но хотя бы часть комбинаций с шорохами и шелестами, да все диезы и бемоли песен ветра… Нет, даже и пытаться не стоит.

Другое дело поздней осенью. Сначала отшелушиваем все посторонние городские звуки, которые ближе к лубяному слою коры – шум машин на далекой, идущей краем леса дороге, выстрелы и крики охотников, поднявших задремавшего медведя и не знающих, как уложить его обратно, бестолковый лай собак и чахоточный кашель старого деревенского трактора. После этого аккуратно отрывают невесть откуда взявшееся, присохшее еще с самого июня, пустое и прозрачное насекомое гудение; свист и скрип только что прилетевших снегирей, у которых еще и грудки белые, не покрасневшие от морозов; нахальное карканье вороны, деликатное постукивание дятла и жалобный крик одинокого канюка в сером, дымчатом, тонко позолоченном небе с бледным, размазанным, точно растопленная чайная ложка сливочного масла в геркулесовой каше, солнцем. И уж тогда, когда будет отделен монотонный гул ветра и печальный шорох оставшихся зимовать листьев, можно будет подобраться к самой сердцевине, которая состоит из чуть слышного, прерывистого, точно азбука Морзе, скрипа сосны и совсем неслышных, ультразвуковых окриков караульных муравьев, ходящих с хвойными иглами наперевес по внутренней галерее вокруг огромного, высотой в полтора метра, муравейника.

* * *

Летний вечер в двух словах не описать – тут тебе и стрекотание кузнечиков, и оглушительно пахнущая резеда, и чай, накрытый в садовой беседке, и сладковатый дымок от противокомариной спирали, и кусочек миндального пирожного, случайно упавший за вырез блузки, и смешной, щекотный поиск этого кусочка, и легкая, как молодое божоле, болтовня, от которой в голове шампанский шум и ноги отказываются, зато руки… Другое дело – зимний вечер. Треск поленьев в печке – вот и все его описание. Впрочем, даже и этого много. Хватит и одного глагола «прозевать».

* * *

Охотничьи лыжи готовлю накануне. Смолю их тщательно, до цвета, который мебельщики называют «венге». Потом натираю лыжной мазью до нестерпимого блеска. Новые зимние, на волчьем меху, монгольские сапоги из темно-красной тисненой кожи с монгольскими же узорами смазываю, чтобы не промокли, касторовым маслом раза два, не меньше. К утру на термометре тридцать два градуса мороза. Жена интересуется – иду ли я на полчасика только за бронхитом и сразу обратно, или на час-полтора за воспалением легких. Обещает испечь творожную запеканку с изюмом и орехами, если вернусь.

Начинай, говорю, печь, а сам надеваю тулуп, меховую шапку, рукавицы, зову собаку и выхожу на лыжах в поле. Снег, который шел всю ночь и все утро, утомился идти, упал и лежит. Поле ровное, точно укрытое белым бархатом, остро посверкивающее под солнцем. В противоположном от солнца углу неба висит полупрозрачная ледышка так и не растаявшей за утро луны.

Лыжи идут ровно, упруго, скользят хорошо, и снег под ними монотонно поскрипывает. Время от времени я смахиваю иней, наросший на ресницы, оборачиваюсь назад и вижу, что следы от лыж получаются до того аккуратные и до того параллельные, что, кажется, они не пресекутся даже в неевклидовом пространстве. В голову из окружающего поля, укрытого снегом, из ледяного неба, из морозного игольчатого воздуха проникает такая холодная и такая кристальная ясность, что будь у меня в ней (в голове) хоть какая-нибудь, пусть и самая сложная, мысль, кроме той простой, что дома сейчас ровно на полсотни градусов теплее, я бы ее (мысль) как подумал бы, как… и тут собака чует мышь, прямо под моими лыжами, прыгает мне в ноги, я падаю… и тут жена звонит из внутреннего кармана с сообщением о том, что запеканка готова и если я еще не превратился в сосульку, то… – Лучше, – говорю я, поудобнее устраиваясь в сугробе, – картошку в мундире свари. Да не вари в полковничьем – вари в генеральском. В том, который с селедкой, маринованными подосиновиками и рябиновкой[1 - Писал я и думал – отчего у меня каждый раз, как о прогулке на лыжах, все кончается водкой, селедкой и горячими щами. Сколько можно повторяться. Должно быть, и читателю уже надоело. Какой-то порочный круг, ей-богу. Ведь живут же люди, особенно интеллигентные, и по-другому. Приходят с лыжной прогулки и садятся играть, скажем, на рояле. Выпьют водки, закусят, чем Бог послал, и сразу за рояль или стихи читать друг другу вслух. Державина, к примеру: «Багряна ветчина, зелёны щи с желтком, румяно-жёлт пирог, сыр белый, раки красны…» Тьфу. Это уж не Державина стихи, а Фрейда. С другой стороны, вы покатайтесь с мое на лыжах на тридцатиградусном морозе – так и не только водку со щами, а и пирог с капустой вспомните. Еще и с яйцами.]. Мы с собакой придем с мороза, а с мороза не пьют творожную запеканку. С мороза сама понимаешь. Колечками лука будешь селедку посыпать – подмаринуй их, но самую малость. Рябиновку можно и не охлаждать. В горле охладится – мы с мороза придем…

* * *

Лежишь себе, замотанный с ног до головы в йодную сетку, поверх нее в тещин оренбургский платок, поверх рубашки в какой-то допотопный, подбитый вытертым мехом доисторического саблезубого кролика жилет, застегнутый на большую, красную, с золотым ободком женскую пуговицу, поверх жилета в стеганый байковый халат, поверх халата в жарко натопленную шведской печкой комнату, чай с медом, грудной сбор и липовый цвет лезут уже из ушей, смотришь в окно и думаешь, что болеть в деревне почти так же скучно, как и в городе. Почти – это собака, которая влезла на несколько обледеневших, брошенных и забытых еще летом у стены дома кирпичей из пенобетона, преданно смотрит с улицы в окно, на закутанного в комнату тебя, виляет хвостом и ждет, когда ты выйдешь, чтобы поиграть с ней окаменевшим от мороза резиновым поросенком, у которого отгрызена голова.

* * *

Если взять запах свежевыпавшего снега, перемешать с запахами печного дыма, березовых дров, мандаринов, сладких блинов со сметаной, в получившуюся смесь всыпать горсть маленьких детей, уже перемазанных с головы до ног этой сметаной и облепленных сахарным песком, который никто и не думал добавлять, прикапать десятка два капель вкрадчивого мяуканья кота и запаха лыжной смолы, примешать тарахтенье трактора, расчищающего засыпанную за ночь снегом дорогу, громкое трещанье стаи сорок в кроне вековой липы, щедро украсить красногрудыми снегирями, желтогрудыми синичками, сухими оранжевыми фонариками физалиса в белых снежных шапочках, оплести всё китайскими гирляндами из разноцветными лампочек, которые развешивать еще рано, но очень хочется, то получится зимнее утро. Да, еще и не забыть втиснуть в него оглушительный выстрел соседа из дробовика по сорокам. Потому что не надо трещать над головой, которая и без того трещит после вчерашнего.

* * *

Дойдешь, проваливаясь по колено в снег, ломая наст, обжигая ледяным ветром щеки, до леса, увидишь, что уже начало темнеть, что на обратном пути ветер будет дуть в лицо, что он стал подвывать, что поземка, что обратно до деревни еще плестись километра три, а то и все четыре, почувствуешь, что руки в перчатках заледенели, что снегу намело за шиворот, что шарф нужно было брать толще и длиннее, что глаза слезятся от ветра, и… ощутишь сиротство как блаженство, и вселенская тоска, заполняющая тебя изнутри, станет слаще халвы Шираза, и хочется брести, проваливаясь по колено в снег, ломая наст, обжигая ледяным ветром щеки, до деревни, зайти в холодную избу, долго растапливать сырые дрова в печке, кашлять от дыма, курить трубку, пить черный, смолистый чай, заваренный прямо в старой, помятой алюминиевой кружке и при свете голой, засиженной мухами тусклой лампочки, висящей на перекрученном проводе, писать стихи, которые рвут аорту, как Тузик грелку, писать так, чтобы кончики пальцев краснели и шевелились от прихлынувших к них рифм, чтобы…

Так нет же! Придешь домой, а в избе тепло, жена почистила селедку, купленную утром на рынке, обжарила в сухарях филе трески, положила его на тарелку вместе с картофельным пюре и соленым огурцом, нарезанным на тонкие поперечные дольки, заварила чай с мятой, испекла к чаю маленькие, от которых не полнеют, творожные кексы с изюмом и орехами, а к кексам достала из буфета вишневую настойку, которую настаивала два месяца вместе с терновой и у которой, как говорил один гоголевский персонаж, совершенный вкус сливок. Вот и иди писать стихи после этого. Вот и плюхайся в кресло, покряхтывай, издавай ртом невнятные звуки, думай про аорту, которую так сдавил переполненный желудок, что даже и пальцем не пошевелить. Господи, ну за что мне это? За что?!

* * *

Когда стало совсем темно, я взял фонарик, собаку, лыжи и пошел в лес. Не то чтобы я хотел кому-то или сам себе доказать, а… вообще. Жена велела взять телефон. Я никогда не ходил ночью на лыжах. Я летал на мотодельтаплане и даже на гидромотодельтаплане, а вот ночью на лыжах… Мне через два года уже на пенсию, а я еще не делал этого. Жена сказала, чтобы без телефона я не уходил. Она бы пошла со мной вместо телефона, но у нее заболело горло.

По полю до леса пять километров[2 - Жена говорит, что всего три. Если бы я остался, как она, дома, то говорил бы, что и вовсе полтора.]. Сначала я перешел шоссе, потом встал на лыжи, пять раз крикнул собаке, чтобы не разбегалась в разные стороны, потом крикнул еще два раза и пошел к лесу. Сначала было светло от деревни, от машин на шоссе и от звезд. Сначала собака все равно бегала во все стороны и пыталась ловить мышей. Сначала, до оврага, я шел быстро, подсвечивая себе фонариком. Овраг небольшой. Можно сказать, и не овраг вовсе, а просто низинка, но деревенских огней из нее не видно. Откуда-то набежал ветерок и прикрыл небо пепельно-серыми тучами. Потом одна туча немного отодвинулась в сторону, и на том самом месте, где только что приветливо сияла Венера, оказался тусклый и красноглазый Марс. Потом огни деревни спрятались за далекие сугробы. Потом стал садиться фонарик. Потом собака продолжала бегать, но уже не во все стороны, а только в некоторые из них. Буквально в одну или в две и недалеко. Хорошо, что я ее взял. Ее можно было время от времени подзывать и спрашивать:

– Тебе не страшно?

После того как я выбрался из низины, по полю до леса осталось километра два. Лес начал расти на глазах, чернеть и молчать. Он рос даже внутри меня, а чернел и молчал внутри еще сильнее, чем снаружи. Видимо, лес рос не только внутри меня, но и внутри собаки, потому что команду «рядом» она начала понимать без слов. Внутри этой молчаливой черноты могли жить и волки, и кабаны, и медведи, и… жена могла бы просто позвонить и узнать, как мы там – не стерлась ли мазь с лыж, не погас ли фонарик, не поймала ли собака мышь, не бросилась ли разъяренная мышь на нас обоих и… Зачем, спрашивается, она заставила меня взять телефон, а сама… Сам я думал разное:

– Тебе два года до пенсии осталось, дома остался тушеный в сметане кролик, осталась жена с жареной картошкой, блинами и вареньем из черной смородины… Какого, спрашивается, ты повернулся к лесу передом, а к ним ко всем и даже к бутылке зубровки… В конце концов, можно сфотографировать лес издалека на максимальном увеличении и спокойно пойти домой. Да, можно, но днем, а ночью нужен прожектор. Вспышка фотоаппарата в этой ситуации…

Тут ко мне сама подошла собака и спросила:

– Тебе не страшно?

Было уже поздно бояться. До леса оставалось метров двести. Я передвигал лыжи не то чтобы медленно, но… все время думал о том, как быстро поеду обратно. И правда, первые полкилометра обратного пути, пока лес за мной гнался, я так быстро шевелил ногами и руками, что собака у меня уже ничего не спрашивала – ей и без того было все понятно. Лес гнался и за ней. Мы ощущали на своих, мокрых от пота, спинах его тяжелое, черное дыхание.

Когда лес понемногу стал отставать и впереди появились огни деревни, я замедлил ход, подозвал к себе собаку и начал с ней договариваться о том, чтобы она во время моего рассказа о ночном походе, в тот момент, когда я стал бы показывать следы от медвежьих клыков на пятках лыж… просто ушла к себе в будку и заснула. Поела бы колбасных обрезков, которые я ей незаметно вынес бы из дому, и быстро заснула, а не вертелась бы перед глазами жены, всем своим видом показывая, что кусать лыжи и она умеет, что сто раз это делала, что может хоть сейчас…

На самом деле, ночью на опушке леса тихо и совсем не страшно. Пронизывающего ветра, дувшего в поле, нет, редкие снежинки падают, падают и никак не могут упасть, тишина стоит такая, что слышно, как ледяное черное небо над черным лесом потрескивает от мороза, видно, как в щелях между глыбами появляются и пропадают звезды и, если бы не многочисленные цепочки заячьих следов, которые запросто могут принадлежать и волкам, и кабанам, и даже медведям…

* * *

Сначала ставишь большую жирную точку, потом шевелишь пальцами, доедаешь давно остывшую, покрытую противной коркой овсяную кашу, допиваешь холодный чай, моешь посуду, поливаешь цветы, вытираешь пыль, еще раз поливаешь цветы, фотографируешь распустившийся цветок на кактусе, садишься за компьютер, открываешь тот самый файл, шевелишь пальцами и только после этого удаляешь стихотворение с первой до последней буквы, но не всё сразу, чтобы не было соблазна его потом восстановить, а медленно, буква за буквой – все эти неуклюжие метафоры, тяжеловесные аллюзии, неуместные синекдохи…

А всё потому, что двадцать лет назад надо было не ерундой заниматься, не рифмы плести, а дописывать и защищать докторскую. Теперь сидел бы на пленарном заседании какого-нибудь международного симпозиума в каком-нибудь испанском или итальянском курортном городке, слушал бы в половину и даже в четверть уха что-нибудь про термодинамику процессов сорбции или десорбции, трогал бы ногой стоящий под стулом полиэтиленовый пакет с двумя бутылками красного сухого, купленного почти даром на распродаже, и писал бы в блокнот, который выдают каждому участнику, какие-нибудь стишки и при этом злился бы себе на здоровье из-за того, что они не получаются – все эти неуклюжие метафоры, тяжеловесные аллюзии, неуместные синекдохи…

* * *

Часам к девяти утра или даже к половине десятого оболочка сна становится такой тонкой, что сквозь нее понемногу начинает проникать шуршание и треск бересты, которую теща рвет на полоски перед тем, как положить в печку, тонкий, приглушенный писк петель чугунной печной дверцы, шипение масла на сковороде, шум закипающего чайника, стук кухонного ножа о разделочную доску, и когда, наконец, оглушительный запах свежесваренного кофе эту оболочку разрывает в клочья, ты понимаешь, что вокруг тебя на десятки километров не среда, не пятница, не, упаси Господь, понедельник, а только суббота, в которой нет ни работы, ни начальников с их это надо было сделать еще вчера, ни вагонов метро, в которых надо стоять на одной ноге, ни бесконечных автомобильных пробок, заполняющих бутылки так, что в них не остается ни глотка воздуха, состоящего из сажи, бензиновой гари и трех молекул кислорода на два района, но вместо всего этого есть небо, не опутанное проводами и не загнанное в щели между домами, под небом заснеженное поле, в поле деревня, в деревне дом, на кухне которого стоит большая фаянсовая тарелка с горой огненно-золотистых сырников. Намазываешь каждый густой деревенской сметаной, поливаешь всё сверху клубничным или малиновым сиропом, откусываешь сырник так, что даже мочки ушей оказываются белыми и сладкими, и во рту у тебя начинает смешиваться горячее с белым, а сладкое с тающим на языке. Именно в этот момент, когда и горячо, и вкусно, и не проглотить не обжегшись, и хочется приоткрыть рот, чтобы остудить, но ненароком не выронить, надо показать жестами жене или теще или собаке, не спускающей с тебя преданных глаз, чтобы они добавили побольше холодных сливок в большую кружку с горячим кофе, иначе…

* * *

Приятнее всего не писать рассказ самому, а читать, к примеру, рассказ Брэдбери и мечтать о том, что ты и сам вот как возьмешь, вот как напишешь тоже что-нибудь такое светлое, немного печальное и таинственное, вот как завтра же утром! И с этим чудесным настроением потом пить зеленый чай с лимонным пирогом или смотреть в окно, или просто дремать, сидя в кресле, пока тебя не растолкают и не велят идти уже спать по-настоящему, под одеялом. Но и там, в душной пододеяльной темноте, еще немного помеч-та-а-а… а наутро проснуться и пойти на работу, радуясь в тайне от самого себя тому, что у тебя есть работа, а настоящему писателю пришлось бы натощак писать рассказ этот чертов рассказ. Как минимум, страницы две или три до завтрака.

* * *

Еще светло, но для чтения лучше включить лампу. Прочтешь полстраницы, зевнешь, еще раз зевнешь, захлопнешь книгу, допьешь остывший чай, сунешь ноги в валенки, накинешь тулуп, замотаешься толстым шарфом и выйдешь ненадолго в сад поскрипеть снегом, посмотреть на почерневшую от прошлогодних дождей гроздь рябины, на трех довольных синиц, которые заклевали до смерти кусок сала, привязанный бельевой веревкой к ветке яблони, и теперь перемывают кости какой-то вороне, на серые замшевые сумерки, которые на тонких белых ниточках медленно и осторожно кто-то невидимый опускает на деревню, подожмешь внутри перчаток замерзшие пальцы, соберешь их в кулак, поежишься от холода и вернешься в дом, чтобы читать с оставленного места: «Уже давно смеркалось. Он отправил своего надежного Терешку в Ненарадово с своею тройкою и с подробным, обстоятельным наказом, а для себя велел заложить маленькие сани в одну лошадь и один без кучера отправился в Жадрино, куда часа через два должна была приехать и Марья Гавриловна».

Потом прикроешь глаза и станешь представлять себе бледную и хрупкую Марью Гавриловну, ее слезы, ее белое платье, ее рассыпавшиеся по плечам волосы, случайное такси, небритого шофера, спрашивающего: «Дорогу покажешь, брат?», толчею на вокзале, густой рев паровоза, мчащегося сквозь метель, морозный полустанок, занесенных снегом людей, бегающих по платформе и беспрестанно отворяющих и затворяющих большие двери, ее слова «Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете?», заиндевевшее окно вагона, а в нем снежная круговерть, огромный шевелящийся сугроб, наметенный перед дверью в дровяной сарай… Подумаешь о том, что надо бы подложить дров в печку, иначе под утро… и заснешь, так и не выключив лампы.

* * *

Поле огромное. Жгучий ледяной ветер гонит по нему к лесу вороха заячьих и собачьих следов, гнет в дугу, завязывает в узлы и рвет на куски широкие следы охотничьих лыж, осыпает гулкое эхо выстрела и карканье ворон сверкающей снежной пылью и затихает в ельнике…

* * *

За два дня договариваешься с соседом, который едет торговать в райцентр на рынок творогом, оставить тебе местечко в его старой «шестерке». Накануне утром втискиваешься с трудом в машину вместе с ведрами творога, обвязанными сверху марлей, и необъятной тещей соседа, обвязанной сверху пуховым платком, едешь с ними в город и, пока они торгуют, покупаешь три новых мышеловки, лимонов, прокладки для скважинного насоса, две курицы, кило антоновских яблок, пяток энергосберегающих лампочек, батон копченой колбасы, по две больших горсти золотого самаркандского изюму и жареного миндаля, новое ведро взамен прохудившегося, нерафинированного подсолнечного масла и бутылку сладкого испанского хересу. Снова, но уже с большим трудом втискиваешься в машину и едешь домой. По дороге машина глохнет, аккумулятор разряжается и ты толкаешь вместе с соседом машину, внутри которой сидит теща, и думаешь о том, что лучше было бы продать не творог, но кто же ее купит, даже если приплатить. Наконец останавливаешь знакомый трактор, и всего за пятьдесят рублей вы доезжаете до деревни на тросе уже затемно и заиндевев от холода.

Дома отдаешь покупки жене, выпиваешь рюмку перцовки, съедаешь тарелку горячих щей, выпиваешь рюмку перцовки, смотришь на привезенный из города херес, строго говоришь себе даже и не думай, выпиваешь рюмку… просыпаешься затемно уже в постели и без валенок, встаешь, растапливаешь печь, будишь жену, умываешь ее, кое-как причесываешь и отправляешь на кухню. Пока она там сонная, точно робот, долго вымешивает тесто, трет в него лимонную цедру, добавляет изюм, миндаль, щепотку ванильного сахара, лепит колбаски, раскладывает их на противне, смазывает взбитым яйцом, ставит противень в печь на полчаса, вытаскивает, режет колбаски на толстые ломтики, выкладывает срезами вверх и снова ставит в печь на десять минут, быстро засыпаешь, еще быстрее спишь и мгновенно просыпаешься от запаха свежемолотого кофе, который щекочет не только ноздри, но даже и пятку, высунувшуюся ненароком из-под одеяла.

Встаешь, не причесываешься, надеваешь махровый халат, обуваешь мягкие войлочные тапки, выходишь на кухню, садишься за стол и, не отрывая глаз от большой фарфоровой салатницы в цветочек, в которой лежит еще горячее печенье и смотрит на тебя миндальными и изюмными глазами, нечувствительно съедаешь преогромный омлет с сыром и колбасой. Пока жена наливает тебе в полулитровую кружку с зайчиками и белочками кофе со сливками, ты достаешь из буфета вчерашнюю бутылку, две расписных, привезенных из Турции, пиалы, наливаешь в них сладкого испанского хересу, и вы начинаете макать ломтики печенья в херес, откусывать и снова макать. Пока печенье, пропитанное хересом, тает на языке, пока херес мелкими пташечками разлетается по всему организму, надо успеть быстро прогнать от себя мысль[3 - Пока ее не прочла жена, умеющая читать даже то, что написано зеркально и вверх ногами у тебя в голове.] о том, что в Москве, для того чтобы не получить и сотой доли такого удовольствия, пришлось бы тащиться с женой в какое-нибудь битком набитое в выходной день кафе, ждать, пока к тебе подойдет сонный официант, просить у него принести вон то кантуччи или бискотти, которое на витрине при входе, узнать, что оно было каменным уже в начале кайнозоя, что нового не испекли, что сладкого испанского хереса вообще не завозили с прошлого года и лучше взять суп дня из тыквы и бокал красного сухого чилийского вина, заказать все это, получить, съесть и выпить без всякого удовольствия, заплатить несусветные деньги и потом еще пойти в близлежащий торговый центр, где умереть от жары и жажды во время лихорадочных поисков перчаток или шарфика в тон пальто, или точно такого же халатика, но с перламутровыми пуговицами.

После того как от мелких пташечек, летающих в разные стороны, начинает рябить в глазах… собираешь глаза и собранными глазами строго смотришь на жену, потихоньку убирающую в буфет бутылку сладкого испанского хереса. Говоришь ей даже и не думай и для этого целуешь сначала в щеку, пахнущую миндалем, потом в щеку, пахнущую ванилью, потом в щеку… короче говоря, туда, где пахнет изюмом, но… Тогда идешь в погреб за банкой соленых огурцов к обеду, отпиваешь там из большой оплетенной бутыли два или три таких же больших глотка сладкой терновой наливки, возвращаешься, заедаешь ее печеньем, садишься у печки, закуриваешь трубку, а на вопрос где огурцы спишь без задних ног.

* * *

Как хотите, но самый приятный в лыжной прогулке момент не тот, когда ты наперегонки с ветром спускаешься с горы, не тот, когда вы вместе падаете в сугроб, и даже не тот, когда из-под ног у вас неожиданно вспархивает ворона, о которой вы потом будете рассказывать как об огромном глухаре, а тот, когда вы уже ввалились в дом, упали без сил на стул возле печки и вся семья суетится вокруг вас – сын снимает лыжи и валенки, дочь раскладывает для просушивания промокшие до нитки свитера, рубашки и носки, теща феном вытаивает сосульки и ледышки из вашей бороды и усов, собака носится как угорелая и всем мешает, а вы кричите жене на кухню:

– Лучком селедку не забудь посыпать! Не режь мелко – колечками посыпай! Я суп не хочу – положи мне побольше утки с яблоками и гречневой каши с грибами. Не доставай пока водку из холодильника – приду и сам достану[4 - После слова «достану» надо успеть увернуться…].

* * *

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6