Он задумчиво постучал по пачке «Голуаз» и добавил – не гордо, но и не застенчиво:
– И ты не перечитывала бы эту мою книгу. Кстати, интересно, как она звучит в переводе? Надеюсь, все метафоры остались целы, это ведь не сюжет, с которым ничего не случится, как его ни переводи.
Можно ли в переводе уберечь метафору от перевода? Надо будет подарить ему автореферат.
Мой старый знакомый затянулся очередной «Голуаз»:
– Чем в меньшей степени один из двух твоих домов, в отличие от другого – действительно твой, тем в большей степени небо – другое… Все полюбившиеся тебе пятнадцать страниц – об этом, помнишь?
В транзисторе включили глушилку, да и поезду всё равно пришлось вернуться – собрание закончилось. Римка взяла свой куб-ридикюль, и мы втроём расправили затёкшие кости. Или мышцы – я толком никогда не знаю, что именно затекает.
Кубическая сумка в сочетании с джинсами и шевелюрой придавали Римке шарм в стиле Аннабеллы или Мари Джоли.
– Ты, Агальтинова, разнузданнейшая особа, – похвалила я Римку. – Стиляга без страха и упрёка.
Светка возразила:
– Ты что, Анька, стилягами называли мужиков! А нас – побоюсь даже сказать, как. Ну, то есть не то чтобы непосредственно нас, а нас как класс.
– Это зависит от системы ценностей называющего, – не стала я спорить. – Вернее, бесценностей.
Мы вышли из бьющих по не одному месту дверей, толпа рассосалась, и можно было подвести итоги.
– Так вот, Южина, – сказала Светка, когда мы прошли первый памятник и пошли в направлении второго, – ты, оказывается, – гремучая смесь буржуазной националистки с великодержавной шовинисткой.
Надо же! Что-то, значит, всё-таки услышала. Я целиком, как говорится, и полностью согласилась:
– И это мне говорит великодержавная сионистка!
Гельфандша громогласно расхохоталась – в радиусе метров двадцати никого не было, поэтому хохотать позволялось на любую тему:
– Прошу называть меня просто пархатой казачкой.
– А меня, – добавила Римка, – безродной космополиткой.
Мы со Светкой остановились и неодобрительно посмотрели на неё.
– Какая же из тебя безродная космополитка? – осадила её Гельфанд. – Агальтинова не может быть космополиткой.
– Разве что просто безродной, – поставила я точку, и мы захохотали так, что железнодорожница выбежала из своего домика узнать, не случилось ли чего с поездом.
– Вчера по «Голосу» Кэта Стивенса передавали, – сообщила Римка.
– Неужели не глушили? – удивились мы.
– Нет, я даже записала. Могу дать послушать, если будете продолжать называть меня разнузданной стилягой. Ну, я побежала, у меня вечером – важное дело, нужно халат привести в порядок.
Мы знали, что Агальтинова в гости ходит с халатом и тапочками, и всё это умещается в её кубическом ридикюле.
– Ты называешь удовольствие делом? – усмехнулась Светка.
– Самое главное дело в нашей жизни – это получение удовольствий, – пояснила Римка и ушла, что-то нащупывая в кармане джинсов, – возможно, соверен на дорогу.
6
Интересно, что значит «бишь»? Не как часть слова вроде «любишь», а как полноценное слово. Вот решила сказать: «Так о чём бишь это я?» – и рассмеялась сама себе. До чего же трудно временно перестать быть лингвистом! Наверно, перестать постоянно – было бы проще, но я не соглашусь даже на временно.
Итак, я шла с пары по теории перевода и думала, как бы я, будь я на месте Ивана Кашкина, а лучше – на своём, перевела название моей любимой пьесы.
«Как важно быть серьёзным» – с профессиональной точки зрения так же несерьёзно, как и «Как важно быть Эрнестом». Что ж поделаешь, если автор любит играть словами, а многие слова для игры не подходят? Это в английском языке «Эрнест» и «серьёзный» – на слух одно и то же, и было бы грешно не поиграть ими. А в русском было бы грешно наоборот.
Он жутко волновался, хоть никогда и ни за что на свете не подал бы виду. Подъехал на экипаже к самым колоннам театра Сент-Джеймс, впервые в жизни дал вознице соверен вместо пенни – тому теперь хватит чаю до конца дней его правнуков, – вошёл в зал, когда там уже народ сходил с ума почти как в «Менадах», – и в партере, и на всех трёх или четырёх ярусах, я точно не помню. От начала до конца он бы не высидел, не смог бы притворяться беспечным целую вечность, да ещё и в перерывах отпускать ожидаемо неожиданные шутки.
Народ требовал автора, как на заклание. Он пробежал по проходу, запрыгнул на сцену и сказал, усмехнувшись и не поздоровавшись, и уж тем более не кланяясь:
– Рад, что моя пьеса нравится вам почти так же сильно, как и мне.
Пару раз похлопал публике, как будто хлопнул театральной дверью, и ушёл, теперь вызывающе не спеша, нащупывая в кармане немыслимо зелёного пиджака ещё один соверен.
Ах да, чуть не забыла – вечно я забываю важные детали. Возле прохода, в третьем или четвёртом ряду, кто их там считает в такой спешке, сидела дама с веером и спутником – судя по всему, мужем, причём идеальным. Взглянув на даму, он понял, что она заслуживает чего-то менее идеального, вынул бутоньерку – свою традционную хризантему – и бросил ей на колени.
Я спустилась на четвёртый этаж и решила, что если перевести нельзя, то переводить не нужно. Вообще-то многое переводить хоть вроде бы и надо, всё равно нельзя. А уж если и впрямь не нужно – то нельзя тем более.
Только что Владимир Лазаревич рассказал об Иринархе Введенском – о его переводах Диккенса. Введенский, как и я («ты, Аня, будешь жить вечно, – говорил Владимир Лазаревич, – потому что не пьёшь, не куришь и от скромности более чем не умрёшь»), Ввведенский тоже считал, что переводить нужно не букву, а дух, поэтому перевёл простую фразу не «Он поцеловал её», а так, как требовала ситуация: «Он запечатлел поцелуй на её пурпурных устах». В другом случае перевёл бы по-другому: «Он чмокнул её», например. Или, как сказала бы Светка, не самый активный человек на свете и поэтому, наверно, сторонник английского пассивного залога, «она была им чмокнута».
День был нескончаемый, таких дней не бывает много. Солнце бесшумно, без издёвки, без горячечного бреда лилось бесконечным потоком с бирюзового то ли неба, то ли моего любимого, но опрокинутого, запрокинутого надо мной моря. Так бывало раньше, давно-предавно, и только по воскресеньям, а вот ведь случилось в будущем, и в самый вроде бы будний, будничный день. Праздники я недолюбливаю, в них праздновать – требуется и положено, а вот в такой небудничный день – светлый-светлый, или, как у Тарковского, белый-белый, на тебя с запрокинутого неба-моря льётся счастье – не хочешь, а захлебнёшься. Да и хочешь, конечно.
Я барахталась и захлёбывалась, и тут-то он меня и заметил, хотя я проходила мимо, никого не замечая.
Я не потому его не заметила, что он был незаметен, а потому, что не знала, как быть с названием пьесы, и одновременно покатывалась от Светкиного пассивного залога. Попробуй не заметь меня в подобной ситуации! Да и только ли в этой?
– Чем могу? – спросил он с вальяжностью опытного мужчины, но меня-то не обманешь: зачем опытному демонстрировать опытность?
– А что вы можете? – не сдержалась я.
Сдержишься тут, когда такой мужчина!
Он посмотрел не на свои часы, а на мои – или так меня оценивал, начиная с запястий, – и сказал без вальяжности, что давало ему шанс:
– У меня закончились пары, а на партсобрание в этот раз не пойду.
– Так вы, отец Фёдор, партейный? – догадалась я.
– Александр, – представился он, – ещё ни разу не был отцом.
– Анна, – представилась я, – ещё ни разу не была матерью.
– Я не партейный, ты не подумай. Просто комсорг группы.