всходит дым из расселин дней,
больше нет
снов сновидцу, струн песнетворцу:
рвется цепь цветов,
безделушкой качавшая на запястье
земной шар, слишком тяжкий горем.
Ах, Твоя ли любовь – как стебель
красноцвета, где нет места иным цветам?
О, Чертежник Бескрайности,
Ты заране ль жжешь стволы на уголь черте?
Сердце мое – болото
слез, что каплют с плакучих ив ума.
Так – днесь; что – впредь?
Мякоть – горечь, какова ж скорлупа?
Дни мои – туман,
лишь гремит труба с оплотов Вечности,
и туман, колыхнув, мелькает башнею.
Но я внял трубе и познал Трубящего,
лишь узрев Его, высящегося ввысь,
в темном пурпуре, в кипарисном венце.
Ах, наши ли жизни – Твоя Жатва?
Наша ль смерть – перегной Твоим полям?
И гнавшийся за мной
грянул Голос разом со всех сторон:
«Где твоя земля?
Эти ли она дребезги и черепья?
Вот: все бежит тебя, как ты бежишь Меня!
Бренный, жалкий, всечуждый,
в ком ты ждешь, – Он сказал, – любви?
Людская любовь – от людских заслуг:
в чем заслуга твоя,
меж глиняных комьев самый грязный ком?
Кто полюбит тебя, ничтожного,
кроме Меня?
Я брал у тебя —
чтобы взятое нашел ты в Моей руке;
ты ли нищ,
коль добро твое в Моих закромах?
Вот тебе Рука Моя: встань!»
Шаг смолк.
Этот мрак —
от ласкающе ль простертой Руки?
«Самый малый, самый темный, самый милый,
Это Я – Кого ты искал!
Тот гонит Любовь, кто гонит Меня».
ПОЭМЫ
Перевод знаменитых поэм прозою – самая естественная дань скромного уважения к ним. В Европе это очень давняя традиция, у нас она не привилась, старые переводы И. Мартынова и А. Клеванова из классических авторов никем не читаются. Нам было интересно сделать такой опыт вот почему. Переводчики привыкли жаловаться, что переводимые стихи трудно втиснуть в стихотворный размер: будто бы в одном языке слова длиннее, а в другом короче. (На самом деле причина – не в лексике, а в синтаксисе: синтаксические средства уплотнения речи в каждом языке свои, и там, где одному языку удается быть лаконичным, другому приходится быть громоздким.) Но есть одно парадоксальное исключение – это перевод латинского гексаметра. В нем шесть стоп, но по-латыни в них обычно укладываются пять фонетических слов, а по-русски должны укладываться шесть, и переводчикам приходится пользоваться бессодержательными «затычками», chevilles. Мы попробовали: может быть, если переводить латинские гексаметры прозой, в них удастся достичь большей сжатости? Стиховедческий эксперимент не удался: из нумерации строк видно, что и в прозе, как в стихе, на одну строку оригинала приходится в среднем 17 слогов. Не знаю, удался ли эксперимент стилистический: звучат ли пышные поэтические украшения на фоне прозы эффектнее, чем на привычном фоне стиха? В качестве corpus vile, которого не жалко для вивисекции, была взята поэма Силия Италика «Пуника» (ок. 100 года н. э.), образец барокко латинского серебряного века, история II Пунической войны в 17 книгах, расцвеченная всеми стилистическими узорами, а более всего – антономасией. Италия здесь – Энотрия, Гесперия, Авсония, Давния; римляне – тевкры, дарданы, пергамляне, идейцы, Энеады, лавинийцы, лаврентяне; скрещение римского рода с греческим – «рутулийская кровь с дулихийской»; карфагеняне-пунийцы – тирийцы, сидоняне, Агенориды, Кадмиды, Белиды и т. д. Здесь предлагается завязка войны; подзаголовки – конечно, от переводчика.
Перевод «Неистового Роланда» Ариосто (1532) был сделан с другим намерением. Всякий читавший оригинал знает, как убаюкивающе действует плавное течение эпического стиха огромной поэмы, в котором узловые моменты повествования ничем не выделяются из попутных описаний и отступлений. Для перечитывающего в этом есть особая прелесть, но для читающего впервые это немало мешает восприятию. А русский читатель (и я в том числе) читал Ариосто подряд впервые. Поэтому я нарочно старался помогать ему, движением стиха подчеркивая движение событий. Членение на строфы, даже без ритма и рифмы, позволяло сохранять воспоминание об октавах оригинала. В «Неистовом Роланде» октава пассивна, повествование катится по строфам ровным потоком, тогда как, например, в «Дон Жуане» или в «Домике в Коломне» октава активна, то и дело выделяя и подчеркивая острую сентенцию или иронический поворот интонации. Я не решился бы перевести верлибром «Дон Жуана», но перевести «Неистового Роланда» решился. Укладывая слова в строчки, поначалу я стремился лишь к точности и краткости, потом почувствовал, что невольно соблюдаю какой-то ритм. Оказалось, я избегаю в начале строк ямбических зачинов (с ударением на 2?м слоге: «Так бьющий сокол…») и предпочитаю остальные (с ударением на 1?м и/или 3?м слоге: «С пешими моими и конными», «В императорский стан…», «Карл Великий…»). То есть возможен стих, организованный ограничениями не только на окончания строк (только женские или только не-женские), а и на зачины строк. Для стиховеда это интересно.
«Три тайные поэмы» Сефериса (1966) – это не эксперимент, это добросовестный перевод, верлибр здесь в подлиннике. Я включил его в эту книгу, чтобы дать читателю отчет в собственном вкусе: мне нравятся именно такие стихи, сухие, пунктирные, в которых больше нечего сокращать. Вероятно, под этот образец я подгонял и те сокращенные переводы, которые будут в этой книге дальше. Первая поэма – о луче прозрения в сущее и вечное, путь сквозь тщетный разум, муть, застылость и окаменелость. Вторая – оглядка на классический миф: убийство Агамемнона в кровавой бане, Клитемнестра с Эриниями на сцене, но она сильнее их, потому что нашла в себе силы взглянуть в ту вечную пустоту, бесформенную, как море, которую нельзя передать. Третья – искажение и угасание: огонь становится сушью, прозренье – мороком, а в словах поэта – «твой голос, твой, а не тот, который ты любишь», не голос пустоты; постижение и свершение можно оставить людям, оно им не поможет, а для себя остается только всесожжение в пустоту: она обозначена, за неимением лучшего, вечным символом розы. Перевод был сделан совместно с Е. И. Светличной; подлинник написан правильными фразами, но без знаков препинания, – кому это дорого, пусть мысленно отбросит их из перевода. Подзаголовки отрывков я делал для себя, чтобы не потеряться в трудном тексте.
СИЛИЙ ИТАЛИК
Пуника, I
[Вступление.] Я приступаю к войне, вскинувшей до небес славу Энеадов и под энотрийские уставы повергшей дерзостный Карфаген. (3) Даруй мне, Муза, напоминание о блеске подвигов древней Гесперии и о том, сколько и каких мужей воздвиг Рим для той войны, когда Кадмов род преступил святой договор, поднял битву за власть и долго колебалась Фортуна: которую из твердынь возвысить над миром. (8) Трижды Сидонские вожди рушили недобрым своим Марсом освященный Юпитером союз и договор с сенатом; трижды нечестивый меч побуждал их безумно рвать ими же одобренный мир. (12) Во второй же из этих войн, когда два народа попеременно грозились конечной бедою, грядущие победители ближе всего были к погибели: да, отверзлись Дарданскому вождю Агеноровы твердыни, но и Палатину довелось быть в пунийской осаде, и Риму спасаться лишь своими стенами.
(17) Эти завязи столь грозной ярости, эту веками хранимую ненависть, эти брани, завещанные правнукам, – ныне дано мне открыть, обнажая всевышние умыслы; и вот я подступаю к первоначалам великих смут.
[Юнона избирает Ганнибала для погибели Рима.] (21) Некогда, бежав сквозь волны из Пигмалионовых стран, опороченных братогубительным злодейством, пристает к роковому ливийскому берегу Дидона. (24) В купленном месте возводит она новые стены – там, где позволено ей опоясать берег воловьим ремнем. (26) Здесь-то (гласит старина) пожелала Юнона утвердить на веки веков то изгнанничье племя, которое ей милее и Аргоса, и Атридовых Микен. (29) Но когда увидела она Рим, вскинувший чело над воинственными градами, и суда его на морях, и победные знамена по всему свету, то пред близящейся этой угрозой взмущает она сердца пунийцев битвенным безумием. (33) Отражен первый бранный натиск, канули обломки ливийской затеи в сицилийскую пучину, но вновь вздымает Юнона войну. (36) Ей, всколыхнувшей землю и готовой возмутить море, надобно теперь лишь одно: вождь. (38) И вот всем гневом богини облекается воинственный Ганнибал: его единого дерзает она выставить против судьбы. (40) Ликуя о кровавом этом муже, о скором вихре напастей на Латиново царство, в предвиденьи грядущих побоищ гласит она так: (42) «Наперекор моей воле привел когда-то троянский изгнанник Дарданию и дважды плененные пенаты свои – в Лаций, победой вручив тевкрам Лавинийские скиптры; (45) но это лишь до поры, когда Тицин не вместит в берегах своих римские трупы, когда покорная мне Требия, преградясь оружием и мертвыми телами, хлынет вспять Пергамскою кровью по кельтским полям, когда Тразименская зыбь ужаснется помутненным гнилью собственным затонам (50) и когда увижу я с небес могилу Италии – Канны, Япигийскую равнину в Авсонской крови, и Авфид, с трудом рвущийся к Адриатике из берегов, тесных от шлемов, щитов и отрубленных рук и ног». (55) Так воспламеняет она юного к Марсовым подвигам.
[Ганнибал и его клятва.] (56) Был Ганнибал жаден до дела, неверен слову, несравним в хитростях, неохоч до справедливости, в оружии не знал страха божия, на худое доблестен, к миру презрителен и кровожаждущ до мозга костей. (60) В цвете сил своих хочет он загладить отчий позор при Эгатах, затопить договор Сицилийским морем, и Юнона томит ему сердце вдохновенной надеждой на славу. (64) В ночных виденьях он уже врывается в Капитолий или проносится по вершинам Альп. (66) И не раз его слуги, встревоженные во сне у порога диким его криком в пустой тиши, находили его в поту мнимых войн и грядущих битв.
(70) Эту ярость против Сатурновой Италии еще в детстве в нем воспалила отчая неистовость. (72) Был он из Тирийского рода Барка, древних предков своих отсчитывал от Бела. (73) Когда Дидона, лишась супруга, покидала порабощенный Тир, то спутником в счастье и горе пристал к ней Барка, юный отпрыск Бела, избегший Пигмалионова нечестивого меча. (77) Этим-то знатным родом не менее, чем ратной десницей, славился Гамилькар, знатный пестун вражды, с первого внятного Ганнибалова лепета сеявший в детском сердце севы войны против Рима.
(81) Был среди Карфагена храм праматери Элиссы, чтимый тирийцами с наследственным страхом; сосны и тисы черною тенью скрывали его от света. (85) Здесь, говорят, отошла царица от смертных мук. (86) В скорбном мраморе высятся здесь образы – праотец Бел и все его правнуки: и славный Агенор, и давший долгое имя народу Финикс, и сама царица с троянским клинком у ног, навеки снова с Сихеем; а вкруг – сто алтарей вышним богам и мощному Эребу. (93) В стигийской одежде, разбросив кудри, здесь взывает жрица к Ахеронту и подземной богине: стонет во тьме земля, страшен в расселинах свист, без огня пылают алтарные огни; на заклятный запев вылетают души из пустот, проступает пот на мраморном лбу Элиссы. (99) Гамилькаровой волею входит в святилище Ганнибал; лик и облик его – под отчим взглядом. (101) Не страшна ему ни массильская менада, ни жестокий обряд, ни порог в крови, ни огни, взвиваемые заклятьями. (104) А отец его ласкает, целует и такими ободряет словами:
(106) «Новой Трои Кадмову роду неправеден гнет. Если откажет судьба моей деснице отвести этот позор от отечества – избери, сын мой, эту славу для себя, зачни войну на погибель лаврентянам, пусть восход твой ужаснет заморскую юность, пусть зарекутся рожать латинские жены».
(113) Так ужалив, внушает он нелегкую клятву: «Огнь и меч на суше и море обрушу я на Рим, как обрушились они на Трою. (116) Не преграда мне ни боги, ни сковавшие Марса договоры, ни альпийская высь, ни Тарпейская скала. В том клянусь нашим богом брани и твоею, царица, тенью».
(119) Черная жертва падает трехликой богине. Жрица, божьего взыскуя ответа, хищно вскрывает дышащую утробу и над вскрытою вопрошает отлетающую душу. (123) И проникши древним пытаньем в божьи помыслы, гласит она так: (125) «Вижу Апулийские нивы, устланные войском, вижу озера, горящие Идейской кровью! (127) Какие скалы взметнулись к небу, на воздушном темени неся твои станы! (129) Ринулось войско с гор; города – в трепете и в дыму; подзакатные земли пышут тирийским пламенем; кровью струится Эридан. (132) Рухнул ярым ликом на мечи и трупы тот, кто громовержцу жертвовал единоборные доспехи. (134) О, какая буря ужасает внезапным ливнем, и в разрывы неба огненный сверкает эфир! (136) Готовится великое; гремит небесный чертог; Юпитер во всеоружии. (137) Но что дальше, на то от Юноны запрет: онемели утробы жертв, скрыты тайною долгие труды и беды».
[Гасдрубал в Испании.] (140) Так замкнул в сыновнем сердце сидонский вождь отсроченную войну, а сам двинул ливийские знамена к Геркулесовым предельным столпам, но в лютой сече пал мертв.
(144) Гасдрубал приемлет бразды. Он бушует над иберскими насельниками Бетиса в том краю закатного обилия. (147) Темен его дух, неисцелим его гнев, урожай его царства всходит злобою. Закален кровожадностью, вменял он страх себе в честь. (150) Ярости его не довольно привычных казней: глух к богам и людям, он распял на воздвигнутом столпе древнего родом, дивного видом, славного подвигами государя-Тага и, ликуя, непогребенным бросил его народу. (155) Несший имя золотой реки, оплаканный нимфами берегов и гротов, не отдавший бы свой удел ни за меонийский поток, ни за лидийский затон, ни за Герм, заливающий поля текучим золотом, первым шел он в бой, последним слагал он меч. (161) В седле на скаку, отпустив повода, несдержим ни клинком, ни дальним дротом, мчался Таг, торжествуя, и в обоих войсках узнавали золотой его доспех. (165) И его-то увидев обезображенного смертью на злом кресте, верный его раб похищает любимый его меч, вихрем врывается во дворец и взмахом дважды разит бессердечную Гасдрубалову грудь.
(169) В лютой радости, в жарком гневе и мутной скорби набегают пунийцы, настают пытки. (171) Жгучий огнь, сталь добела, рвущие плоть несчисленные бичи, длани палача, пламя в разрубах ран. (175) Жестоко молвить, жестоко взглянуть: простирается торс по законам мук, иссякает кровь, но долго еще дымятся кости в крошеве мяса. (179) Тверд лишь дух: боль для него смешна. Глядя как свысока, казнимый бранит усталых палачей и кричит, чтобы за хозяином вскинули и его на крест.
[Ганнибал принимает власть.] (182) Пока вершится презираемая казнь, смятенное воинство, лишась вождя, единогласно и вперебой требует себе Ганнибала. (185) В нем влечет и образ отцовской доблести, и летящая слава обетной войны, свежий для дерзаний возраст, яркий пыл, хитрый ум и красная речь. (189) Первыми кричат привет ему ливийцы, а потом пиренейские бойцы и иберы, – и злая в нем восстает гордыня, что столько теперь под ним земель и морей.
(193) То ли она третья часть света, то ли исполинский она отрог Азии, опаляется Ливия небесным Раком под южными Эолами и знойным Фебом. (196) На розовом востоке грань ей – Лагийский поток, семью устами вздувающий хлябь. (198) А там, где ласковей глядит двумя Медведицами Север, там, отторгнутые Геркулесовым проливом, видятся с гор поля Европы. А дальше – море, в котором молкнет имя Атланта. (203) Отстранись Атлант – и пало бы небо: звезды на подоблачном его лбу, ярмо эфира на круче выи, (205) стужею бела борода, сосновая чаща мощно осеняет надбровье, над полыми висками бушуют ветры, пенные реки ливнями рвутся из пасти. (208) Бьются моря о скалы двух его боков, и когда усталый Титан погружает в них задыхающихся коней, паром пышет пучина навстречу огненосной колеснице. (210) Где непаханые заскорузли степи, там богата Африка лишь змеиным кипящим ядом; а где мягок над полями воздух, там ни Энна, ни Фарос не сравнятся с ней Церериным приплодом. (215) Здесь скачут нумиды, не знающие узд, и гибкая лоза меж конских ушей лучше удил поворачивает их бег. (218) Питательница воинов и войн, не верит земля эта нелицемерному мечу.