– А все-таки Горбачев дурак, – вдруг заявил он. – И сам скоро это поймет.
– Почему это дурак? – поинтересовался я, только чтобы поддержать разговор. То есть чтобы Вадиму было не скучно меня ждать. Ведь вместе толкаться в набитом в любое время дня автобусе целых полчаса куда веселее!
– Да по всему видно. Ни туды ни сюды. Жать надо на все педали, пока не наподдали.
– Кто ему может наподдать-то? – спросил я, уже завязывая синий шелковый галстук перед овальным зеркалом в коридоре. На мне были индийские джинсы, рубашка в полоску, польский полуджинсовый (по виду джинса, на самом деле – нет) длинный пиджак. «Настоящий студент», – одобрительно заметил по поводу моего внешнего вида Вадим. – Да, кто? Он же главный. Он того же Лигачева может в один момент изничтожить, не хочет просто, и вот это плохо.
Вадим презрительно хмыкнул:
– «Главный»! Как же! Там все политбюро против, да и КГБ туда же. Потому и с Лигачевым сделать ничего нельзя. Сдал вот Ельцина, теперь поплатится. А тот, слышь-ка, собирает себе армию. Еще вернется!
В той комнате, где сидел Вадим (она именовалась «большой»), на проигрывателе под прозрачной крышкой крутился первый диск-гигант «Аквариума», недавно выпущенный «Мелодией». А во второй комнате, по которой была в обычном беспорядке разбросана моя одежда, с черного кассетника «Романтика» звучала длинная песня Майка Науменко «Уездный город N». Ее героями (населявшими этот самый мифический город, вполне современный по своему антуражу) были деятели политики и искусства всех времен, а вместе с ними и литературные персонажи. Что интересно, некоторые из них представали перед нами в своем обычном обличии и совершали то, чего от них ждали (например, Золушка). А некоторые, наоборот, переосмыслялись самым коренным образом (например, Флоренс Найтингейл, которую автор отправлял на панель – о, Майк был мастером смеха сквозь слезы!). Но больше всего мне там нравился эпизод с Луи Армстронгом, который приглашает Беатриче пойти потанцевать, они заходят на дискотеку и слышат, как
…главный диск-жокей
кричит: «И все-таки она вертится!»
Вы правы, это Галилей.
Я так часто напевал этот фрагмент, по поводу и без повода, что меня и прозвали Галилеем. Признаюсь, что мне это чрезвычайно нравилось!
Над кое-как заправленной кроватью, на которой валялся кассетник, висели в художественном беспорядке пришпиленные булавками к коричневому ковру следующие артефакты: вырезанный из «Огонька» портрет Андрея Белого, цветная репродукция Сальвадора Дали из «Юности» и несколько листочков с моими рисунками. В то время я довольно много рисовал – преимущественно пером и тушью. Подражал (разумеется, на абсолютно дилетантском уровне) Эшеру, Максу Эрнсту, тому же Дали. Хотя главными ориентирами для меня все же были графические иллюстрации из крайне прогрессивной «Юности». Плюс оттуда же цветные воспроизведения (на особых ярко-белых, плотных листах) западных авангардистов и наших нонконформистов, героев «бульдозерных выставок» и разгромов в Манеже. Вдохновившись этим искусством, упорно продвигавшимся редакцией, несмотря на несомненные рогатки цензуры, я довольно близко познакомился с нашими, П-скими, молодыми неформальными художниками. Что мне понравилось, они, как и полагалось, работали кто оформителем, а кто и просто сторожем. Конечно, меня несколько обидело непринятие в их «ХУ-С» (то есть художественный союз, альтернативную «настоящему» Союзу художников организацию). Хотя было понятно, что мои графические почеркушки – это, в общем-то, не повод… Но зато я присутствовал на учредительном собрании «ХУ-Са», состоявшемся весной нынешнего года в громадном здании бывшей церкви, а потом складе сельхоззапчастей, где по счастливой случайности сторожем был один из неформалов. После съезда я накачался портвейном до самого тяжелого в жизни похмелья в тесной компании безусловных лидеров местного художественного андерграунда – гроссмастеров артели «Улялюм» Бориса Б. (он же и охранял церковь-склад, в последнее время абсолютно пустой) и Антона А.
Однако главным результатом моего общения с художниками я считал даже не это. У Бориса Б. в церкви-складе-мастерской (там же квартировал и Антон А., большую часть времени, впрочем, проводящий где-то в горах) произошло очень перспективное знакомство.
Это случилось буквально пару дней назад. Я сидел у Бориса, был вечер, мы пили крепкий чай, курили, и он, по обыкновению, философствовал. В Борисе мне как раз и нравилось, что он не только занимался живописью, но и любил поговорить об этом (упомянутый Антон А. был крайне угрюм и вообще произвел на меня крайне отталкивающее впечатление – хотя я не мог не уважать его за талант). Борис, одетый в длинный свитер крупной ручной вязки, небрежно указывал рукой куда-то себе за спину, где стояли, прислоненные к стенке, его новые работы. При этом он встряхивал как бы ненароком длинными светлыми волосами, а то и задумчиво сжимал в кулаке свою негустую бороду, размышляя над моим вопросом. Впрочем, вопросов я, очарованный его речами, задавал немного.
В этот раз он растолковывал мне философию своего нового живописного полотна, форматом примерно метр на два. На картине, которая мне очень понравилась, на ярко-желтом, безоттеночном фоне были изображены в большом количестве мелкие куриные тушки, ощипанные, безголовые, преимущественно вверх ногами. Тушки были ярко-красного цвета. Картина называлась «Вариация на тему Забриски-Пойнт». Я уже знал до этого (из разоблачающих буржуазную массовую культуру книжек с картинками, прежде всего весьма небанальных сочинений А. В. Кукаркина), что «Забриски-Пойнт» – это фильм Микеланджело Антониони про студенческие волнения 1968 года. Культовое как-никак время! Приведен в книжке был и кадр «большого взрыва» с такими же тушками.
Борис снисходительно похвалил мою начитанность и осведомленность. При этом, как выяснилось, фильма он, как и я, не видел, а разглядывал точно такой же кадр в другой книжке на аналогичную тему. И это его вдохновило. Меня, как и других, он именовал не иначе как «чувак». Было что-то в этом обращении от времен хиппи, подпольных сейшенов, хождения по «системе»… Возможно, ничего такого в СССР не происходило (а в нашем городе П. – уж точно). Тем лучше – значит, это было воспоминание о будущем! В котором я виделся себе исключительно на первом плане, в окружении настоящих героев «культурного сопротивления». Даже не таких, как Борис и Антон, – куда более героичных!
– Вот, чувак Галилей, – говорил он мне, попыхивая «беломориной», – какой смысл в этой картинке? Не очень понятно, ведь так?
Я поспешно согласился.
– А зачем вообще и понимать-то это? Искусство, оно, чувак, вовсе не для того, чтобы его понимали. Оно как часть природы, часть того, что само вокруг нас растет и происходит. Как говорил Пикассо – вот растет дерево, пытайся понять его! Или – не пытайся понять мою картину. Согласен?
Я столь же поспешно кивнул, хотя моего согласия Борису особо не требовалось, он рассуждал как бы сам с собой.
– Вот в чем все эти реалисты, передвижники, прочие приближенные к народу «типа-художники» – я их так называю, типа-художники, чувак, ерундисты, земляные, если вдуматься, черви – в чем они уверены? В том, что живопись – она как фотоаппарат или зеркало, только красивее. А значит, нужно найти такую точку, в которой отражение будет самое-пресамое. Это все равно как с эрогенными зонами, нажал «точку жэ» – и баба твоя, что хочешь, то и делай. Так?
Покраснев, я торопливо кивнул.
– Но искусство – не баба, тут все куда тоньше, – продолжал размышлять вслух Борис. Вообще, эта его обстоятельность, равно как и плотность телосложения, уж не говоря о бороде, позволяли его отнести к разряду «Митьков» – наших русских дервишей. Антон же, кстати, походил более на обобщенного западного культур-деятеля, в частности – на Уорхола и Боуи в одном лице. – И в итоге они всякие поиски прекращают и думают только об одном – как бы найти не универсальное, но самое прикладное, то, что нравится публике. Одной – одно, другой – другое, а где критерий? А критерий там, где лучше кормят. Такой публике и надо нравиться. А что в итоге? Льстить начальству в доступной для него форме, вот и все, что они могут. А мы – мы совсем другое. Мы жизнь, чувак, отдадим за поиск главного, единственного. Не знаю, выйдет или нет, но мы добьемся другого искусства! Или все это не имеет смысла. Я прав?
Конечно, он был прав. Это было так заманчиво, да более того – необходимо, ставить все на карту, и в случае, если эта карта будет бита, лишаться всего. Зато о возможном выигрыше можно только догадываться, ибо он, судя по всему, будет немал. Или даже безграничен.
Однако обдумать все захватывающие перспективы разрешения данного вопроса я не успел. В старую, рассыхающуюся дверь мастерской-склада постучали и, не дожидаясь ответа, немедленно ее приотворили. Я тут же забыл о своих рассуждениях, или, вернее, они крепко увязались у меня с тем, что, как я увидел, находилось за дверью и намеревалось попасть вовнутрь. Или с кем… В общем, к нам стучались две девицы, как сразу выяснилось, одна другой краше. Одна – блондинка в белой вязаной шапочке и черной мутоновой шубе, едва не достигающей пола. Другая – брюнетка в башнеобразном песце на голове и широком пальто с песцовым же свисающим воротником. «У матери позаимствовала», – подумал я.
– Привет, мальчики! – сказала кокетливая брюнетка. Казалось, у матери, должно быть такой кругленькой, низенькой продавщицы магазина или приемщицы химчистки, она разжилась и своими манерами, развязностью прежде всего. Плюс привычкой говорить обо всем и ни о чем, рассчитывая, конечно, не на смысл своих слов, а на ужимки, подмигивания, подергивания плечиком и все такое. Скажу сразу, что такая манера меня всегда в женщинах возмущала чрезвычайно. Потому, в частности, что казалась чем-то специфическим, просто частью физиологии. А физиологичность, тут я говорю твердо и однозначно, вообще есть то, что совершенно противно роду человеческому.
Блондинка скромно улыбнулась. Эта-то милая улыбка и взяла меня, что называется, за сердце сразу и бесповоротно.
– А, здорово, девахи, – довольно равнодушно сказал Борис. – Чего, Антона ищете? А нет его, и черт знает, когда будет…
– И где же это он бродит? – спросила, конечно, брюнетка.
– Да, поди, с доступными женщинами конторится, – ответил Борис, не вынимая изо рта папиросы. – Кстати, давайте проходите, раз пришли. Милости прошу. Сейчас с юным гением буду знакомить.
– Ой, как интересно! – пискнула брюнетка, срывая с головы своего песца и шагая к нам. Блондинка нерешительно застыла на пороге, даже покраснев.
– Давай, Танька, не стесняйся, – воскликнула брюнетка (звали ее, как тут же выяснилос, Матильдой – дурацкий, декадентский как бы, псевдоним! – на самом деле Лена), – не съедят здесь тебя и не поимеют.
– Это как сказать, за это я не ручаюсь. – рассудительно молвил Борис, – всякое может быть, но, конечно, не сразу. Поговорим сначала. Правда, Галилей?
Я, покраснев, вскочил, вновь ощутив всю нелепость своей глистообразной фигуры, подпирающей низкий потолок.
– Проходите, пожалуйста!
– Ой, да тут такие вежливые… – замурлыкала Матильда, расстегивая свое пальто. – Танька, этот чур мой. А?
Она только плечами пожала, аккуратно сняв свою шубу и пристроив ее на относительно чистое место – один из верстаков, застеленный свежими газетами (их принес я). Таня осталась в шапочке, чудесно шедшей к вязаному комплекту – свитеру и юбке ниже колен, нежно-кремового цвета.
Познакомились (девушки оказались студентками пединститута, Таня – иняза, Матильда – дошкольного воспитания). Стали пить крепкий чай из железных кружек. Матильда все подмигивала мне, вводя в большое смущение и, как видно, наслаждаясь этим. Борис наблюдал за происходящим, ухмыляясь и доя свою бороденку. Таня была грустна и почти не поднимала глаз, вгоняя тем самым, образно выражаясь, свой облик все глубже и глубже мне в сердце. Потом девушки отправились по домам, я хотел увязаться за ними, но как-то застеснялся. Договорились, впрочем, встретиться снова и уже не с пустыми руками – с меня, как сказала Матильда, причиталась бутылка за знакомство с такими красавицами. Я не возражал – к Новому году мой дядя, по отцу, моряк дальнего плавания, прислал лично мне бутылку гаванского рома. Мать, повертев в руках, хотела было отобрать, но отец отстоял – пора, мол, парню приобщиться к хорошим напиткам, не все ж портвейн по углам хлестать. Я-то знал, что он рассчитывал эту бутылку у меня как раз на Новый год изъять как предмет, такому недотепе, как я, совершенно не нужный. (Довольно давно отец разочаровался во мне, считая, что такого отпрыска у него, гуляки и красавца мужчины, быть просто не может, подменили, знать, в роддоме, подсунув дохлого интеллигента.) Я злорадно решил, что утащу ром в мастерскую и там его разопью с новыми друзьями.
Когда девушки ушли, я, подражая Борису, закурил папиросу (и даже мужественно выдержал мощный накат горького дыма, ударившего в небо и нос) и спросил его о гостьях.
– А тебя что конкретно интересует? Дают – не дают? Это смотря кому. Не, в точности не знаю, именно про этих, мы и познакомились недавно, да и молодые они еще, но уж таково общее правило. Я б Матильду раскрутил, а тебе, поди, Танька понравилась? Смотри, она за Антоном бегает, а у него на пути не стой.
– А что еще такое? – спросил я довольно спесиво. – Его, что ли, собственность?
Борис задумчиво посмотрел на меня.
– Ну, собственность, может, не его, я вообще за то, чтобы баб общими сделать, тут я коммунист, – но шпателем полоснуть может. Бывали случаи. Не насмерть, но след на роже останется, причем навсегда.
Внутренняя дрожь прошла по мне. Не то чтобы я боялся этого психопата Антона, но слишком памятен был случай в летнем лагере четыре года назад. Мы ездили с классом на так называемую сельхозотработку, жили в пионерском лагере, занимая два больших дома. Что творилось там внутри, об этом я умолчу, скажу только, что мне по полночи приходилось торчать на крыльце – это однокласснички деликатно просили подождать. Вдобавок к этому, в лагерь повадились местные, деревенские. Так как я был на голову выше всех прочих, то немудреные аборигены заподозрили во мне главного. В результате этого я получил удар ножом в плечо. Удар, надо сказать, легкий, почти порез – только для предупреждения и для разминки. Но дело могло бы зайти и куда дальше, ночь была в разгаре, беседа с деревенскими только начиналась. Отбил меня наш физрук, обычно в лагере и не ночевавший, но в ту ночь, на мое счастье, рано возвращавшийся от своей деревенской подруги. Видел я ее потом – огромная, белая, такой типаж детсадовской поварихи с грудью, норовящей заполнить алюминиевую кастрюлю для борща… Да, я таких боюсь как раз с того самого детского сада, а физрук, маленький, сухонький мужичок, вот не испугался. Теперь подробнее.
Я стоял на открытой деревянной веранде, почти упираясь головой в потолок, горбясь по обыкновению. Веранда была крашена масляной краской в синий цвет, быстро, конечно, облупившийся, – вот я и обдирал оставшуюся краску в задумчивости и тоске. Время отбоя миновало, но идти в домик, где развлекались мои развитые одноклассники, мне решительно не хотелось. (Кстати, думаю, что эти развлечения были относительно невинными, во всяком случае, куда менее неприличными, чем представлялось мне.) Было не понятно, что делать дальше. Не до утра же стоять. Поэтому незваным гостям я даже обрадовался, несмотря на весь ужас их появления. А оно было обставлено очень даже эффектно, по-оперному.
Подошли, словно вынырнули из ниоткуда, из редких огней, дрожащих на невысоких фонарных столбах по периметру лагеря, четверо невысоких парней. По виду – дутым нейлоновым курткам (еще не безрукавкам, те войдут в моду через сезон), лыжным шапочкам в разгар лета, резиновым при этом сапогам черного цвета, имеющим идеалом армейские «прохаря», начищенные до блеска, – стопроцентно местные. Они молча поднялись на веранду и совершенно целенаправленно подошли ко мне, окружили, будто проделали весь неблизкий путь от деревни специально ради этого. Я застыл, не зная, что предпринять. Нечаянную радость сменил стопроцентный ужас, сковавший, как обычно в стрессовые моменты, меня по рукам и ногам. Да и толку от них, необученных, все равно было бы немного!
На шаг вперед выдвинулся самый маленький, достающий мне своим трикотажным гребешком разве что до подбородка. Это, конечно, был, по их мнению, особо изощренный тип унижения – нападение сильного маленького на слабого большого. От моего обидчика пахло каким-то отвратительным алкоголем, уже основательно перебродившим.
– Ну ты, длинный, это, что ли, ты тут самый борзый?
Отвечать что-либо было просто глупо, да никто и не рассчитывал на ответ.
– Чего молчишь? Испугался, да?