Говорит Галилей
Михаил Гундарин
1987 год. Империя еще держится, но уже начинает трещать по швам. Студент провинциального филфака по прозвищу Галилей пытается разобраться в себе и происходящем вокруг. Кажется, проснулся гигантский Дракон, и вот-вот разнесет все в клочки. А может быть, Дракон – это он сам?
Говорит Галилей
Михаил Гундарин
© Михаил Гундарин, 2020
ISBN 978-5-0051-8986-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Книга издана при финансовой поддержке
Министерства культуры Российской Федерации
и техническом содействии Союза российских писателей
Глава I. Сплошные отступления
Простые вещи и рассказ о них. – «В» слитно или раздельно? – Почему я не ругаю А. Тарковского и Б. Гребенщикова. – Апология «фельетонного» стиля. – Да, у меня нет жены и детей. – Критика «патриотизма» и «радикализма». – Да, я не занимаюсь сексом с женщинами. – Проблема эпиграфа. – Ну, начинаем рассказ!
Вначале скажем вот что: рассказ пойдет о простых вещах. Очень простых, таких, что даже и задумываешься – стоит ли писать о них вообще? Это так начинается первое отступление. Оно начинается даже раньше, с самого первого слова: как его писать, «в начале» или «вначале»? Глупость, кажется, да, однако, выходит, что и нет.
Ведь если мы пишем «в» отдельно, то получаем какую-то математически последовательную штуку, которую можно характеризовать вроде бы даже компьютерными или типа компьютерными словами – «развертка строк» и так далее. Пишем «в» – и понеслось само по себе начало. Старт дан, полосатый, а лучше шахматной расцветки, как на автогонках, флажок произвел отмашку – и все идет строка за строкой. Для читающего же – минута за минутой, начиная с той самой заглавной буковки. Стартового столба.
Зато если писать первое слово вместе – «вначале», – то выходит все как-то мягче, обволакивающе. И тут уже не от строчки к строчке, сверху вниз скользит – сперва мое компьютерное перо, а после и всякий любопытный глаз, – но как-то иначе. Какими-то тайными тропами внутри скалы текста, от буковки к буковке. Так я любил в раннем детстве, едва только читать научился: пройтись взглядом через все, положим, «а» или «о», расположенные на странице. Смысла в этом немного, но интересно. А может быть, в этом интересе смысл и проявляется.
Сами по себе эти рассуждения я знаю, как можно назвать. Их можно назвать страхом начинать упомянутый уже, проанонсированный рассказ. Пугает более всего не белое поле, покрытое значками (или процесс его «засеивания»), а просто белое поле, безо всего. Всерьез пугает, до истерики. Заполнишь эту белизну, набьешь ее значками под завязку, причем даже неважно, как сгруппированными – построчно или внутрисловно, – и как-то легче станет. Но меня вот ничего из этого не касается! Так что рассуждения о белом и крапчатом не ко мне.
Тогда другой упрек – а может, автору и писать-то нечего по существу, вот и мнется он на одном месте. Тоже вряд ли. Мне-то кажется, что любому есть о чем рассказать. Возьми да рассказывай. Ну а если у меня – не лично у меня, а у того, который о себе сейчас рассуждает в жанре «писатели о писателях», – как-то так устроены органы коммуникации, что не голосовым аппаратом я издаю нечто, а руками, бьющими по клавиатуре, – то что с того? Различие непринципиальное. У меня так даже ловчее получается. И здесь все в порядке!
Тогда еще одно – не является ли то, что предстоит прочесть кому-то ниже (сколько местоимений!), таким срыванием всех и всяческих масок с правил последовательного, и даже не последовательного, но все-таки излагания? Не запущу ли я сюда миллион каких-то странных существ, может быть, эльфов или (воспоминание из детства) «гарантийных человечков» Э. Успенского? Чтобы они, снуя туда-сюда, создавали эффект оживления, обнажения приема? Нет, не запущу.
Но что да, то да – «рассказывать рассказ» прямо так, с ходу, у меня не очень получается. Как-то даже неловко. Тут, я полагаю, нечто вроде телефонного этикета с примесью советских интеллигентских предрассудков – мол, сначала о здоровье, о делах, а потому уже о деле. Повременная оплата со всем этим покончила, однако сами советские времена упомянуты не случайно. Делаю следующее заявление – это будет рассказ о практически советских временах. О перестроечном времени. 1987 год. Такая точная дата. И тут впадаем во второе отступление.
Сейчас (то есть в конце 2006 года) как-то модно стало бранить кумиров того времени. Как бы счеты с ними сводить. Вот, например, Андрей Тарковский. Его кинематографическая манера признается ныне скучной, претенциозной, банальной. Может, это и правда, однако несколько все же обидно. А потому что, замечу, у авторов нападок уши торчат! То есть всем видно, что нападают они на Тарковского из чистого самоедства, которое еще И. Тургенев (впрочем, кажется, устами одного из героев, то есть не очень взаправду) описал:
Как ребенок душою я стал,
Сжег все то я, чему поклонялся,
Поклонился тому, что сжигал.
Пока не сожжешь – толком не поклонишься. И авторы-ниспровергатели, ругая фильмы, книги, музыку, ими некогда любимые, тем самым хвалят и любят себя тогдашних. Реабилитируют себя таким вот хитрым манером. Что, конечно, тоже очень «по-нашему».
Во-вторых, конечно же, нынешняя конъюнктура с любовью ко всему советскому антисоветское, перестроечное, отвергает. Так что упомянутые выше ниспровергатели могут даже нечаянно впасть в милость (а может, этого им и надо…).
Я тоже в свое время Тарковского вкупе с Б. Гребенщиковым и др. ругал. В свое время – это когда время, к описанию которого я надеюсь все же приступить, уже прошло. А нынешнее не настало. Когда же оно настало, вышло, что я все ругательное уже сказал. Теперь хочется просто вспоминать хорошее. Честно признаваться, что в годы нашей юности мы на многое смотрели по-другому, чем теперь, – и не исключено, что правильнее. Ну а как же иначе? И даже к М. Горбачеву я теперь неплохо отношусь, не то что к Тарковскому.
Хвалиться тут, разумеется, нечем, и в пример я никого никому не ставлю, просто разъясняю свою позицию. Мне кажется, что это было веселое, хорошее время. Как-то мы надеялись на все, совершали какие-то действия. Делали жесты. Насчет переоценки еще можно сказать вот что, слегка перефразируя Ф. Искандера (книгу «Кролики и удавы», появившуюся примерно тогда же, первоначально в журнале «Юность»). Возможно, подлец тот, кто в начале – середине 90-х заявлял о себе как о демократе. Однако еще больший подлец тот, кто в 1987 году себя демократом не считал. Ниже вы прочитаете, что демократом был и я, и многие мои друзья. Обратите внимание – я сказал про 90-е. Теперь воображаемый «подлец» себя, конечно, считает патриотом-государственником. И вот этот «творческий путь» описать было бы тоже интересно. В сатирическом, фельетонном даже ключе. Наверное, это уже сделал кто-нибудь. Вернусь, возможно, к этому замыслу (возникшему ведь именно сейчас, при написании вышенапечатанных строчек!) и я.
Ну а что такое тогда было «быть демократом»? Виделся тут и какой-то революционный путь, маевки, митинги, дубинки нарождающегося ОМОНа. Конечно, присутствовала борьба со «взрослыми», с «консерваторами» по своей природе. С «начальством», образно говоря. Это в России всегда любили, особенно молодежь (неужели разлюбили сейчас?). Во всяком случае, тогда это считалось нормальным, было стихией творчества, того, что всегда у молодых людей рвется наружу. Отметим в скобках, что заявленные перемены, волнения наверху и пр. не предполагали серьезной замены строя, слом всего существовавшего и взрастившего нас, всерьез считавшегося нами незыблемым. По большому счету нам и не хотелось ничего менять «по-крупному». «Ведь я внебрачный сын Октября!» – отчаянно кричал тогдашний певец. Хотел, чтобы его усыновили по-настоящему. Хотели и мы. Поэтому после всего случившегося легко почувствовать себя обманутым. Хотя встает вопрос – а кто обманул-то? Взрослые «дяди» в «кабинетах из кожи»? Или мы сами? Задаю вопросы нарочно глупые и потому не даю на них никакого ответа. Каков вопрос – таков ответ.
И еще одно про то время можно сказать – оно совпало с моей ранней юностью. Или так – ранней молодостью. Никогда, честно говоря, не мог разделить эти два понятия. Юность, наверное, наступает раньше и длится меньше. Молодость, она, как известно, вечна. А до 35 лет и вовсе законодательно оформлена в ряде отраслей (молодой ученый, молодой литератор).
В общем, как о том будет сказано и ниже, в 1985 году, когда все это началось, я закончил школу. Как и многие мои друзья, действующие лица рассказа. Совпало это со многими вещами, например, с пресловутой антиалкогольной кампанией, которая нашу «юную жизнь», конечно, затруднила. В чем-то. А в чем-то сделала, как это и можно предположить, более интересной. Я даже не представляю, как взрослеть иначе, чем вместе с большими переменами в окружающем мире. Если писать «роман воспитания», то хорошо использовать параллельный монтаж. Любовная записка – а рядом стенограмма какого-нибудь дискуссионного клуба. Или даже Девятнадцатой партийной конференции (помнит ли еще кто-нибудь о такой?). С другой стороны, этот прием уж очень хорош не для художественной, а для научной книги в современном духе. Действительно, объявить по всей стране сбор личных документов, тех же записок, дневников, писем – и сопоставить их с официозом. У меня у самого хранятся письма друзей из армии, очень интересные уже потому, что тогда армия была, по их позднейшим словам, настоящим островом, куда никакие перемены не доходили. И вот кто-то что-то услышит, потом передаст, обрастет по дороге все это слухами и мнимыми подробностями, а потом еще будет описано в частном письме – и любопытная фактура получается! Фантастическая!
Так, один из товарищей (теперь он университетский преподаватель) писал мне из рядов Вооруженных Сил – хорошо это, что «Макара» (т. е. Андрея Макаревича) по радио крутят (он в ленинской комнате слышал), но мало, чертовски мало! Нужно 24 часа в сутки!
Впрочем, некоторым из нас уже тогда было жалко, что подпольное стало становиться всеобщим. Как писал один из моих многочисленных приятелей-стихотворцев: «На всех углах поет Гребенщиков. Я был к такой подлянке не готов!» Но потом писал, когда юность уходила. Подумать только: к 20 годам мы успели приобщиться к запретному, элитарному, и его прилюдно утратить, невольно передав в руки всех и каждого! Серьезная потеря, хорошо бы ее описать!
Еще лучше бы это выглядело от лица героини. Возьмем провинциальную девушку, юную, красивую, с таким каким-то не очень банальным овалом лица, блондинку. Грудь, ноги, талия. Утрирую, конечно. Хотя, в отличие от тогдашних времен, нынче это было бы кстати. Тогда-то нам в литературе совсем другие женщины нравились, такие, как у Булгакова или Кортасара. То есть, с одной стороны, загадочные, заманивающие, а с другой – этакие «медвежата» в свитерах и джинсах. И то и другое вполне можно списать на возраст и влечение к женщинам как раз двух этих типов – к взрослым и сверстницам. И на успехи, а чаще неуспехи у них.
Но вот воображаемая героиня. Как она делает первые шаги по жизни (здесь-то, для простоты картины, метафора движения-перемещения вполне бы сгодилась). Конфликт с родителями, увлечение героем того времени, каким-нибудь рокером. Тогда рокеры были длинноволосые и мечтательные, как Б. Гребенщиков. Густо накрашенные, как В. Бутусов. Очень привлекательный для меня образ! И как рушится все вокруг, мир ее родителей прежде всего. Но никто ничего не замечает, хотя внутренний огонь, огонь не вещей, но хода вещей, уже выжег существование изнутри (аллюзия на того же БГ). Доходит он и до ее мира, пусть пока только на подступах, на границах. Стены детства его сдерживают. Но она сама должна их разрушить, впустить это слишком бледное (незаметное) для нее пламя (о том, как оно уничтожает, выжигает, ей невдомек). Таков закон юности. Сила природы.
Однако (и тут нет противоречия, я после объяснюсь) нельзя вступить дважды в одну и ту же реку. И сейчас я не смогу вообразить в полной мере, как чувствовал и как вел себя юный человек того времени. Рассказ же мой – совсем иное дело. Он, конечно, не документальный, не мемуарный. Но восстановлено, реконструировано в нем все, насколько получилось, точно и честно.
Возможно, на всем этом материале можно было бы написать роман-памфлет. Или, еще лучше, фельетон. Меня вот за мои какие-то ранние опубликованные вещи не раз называли фельетонистом. Что это значит? Очевидно. Известная бойкость пера, из разряда «за словом в карман не полезет». Гладкость стиля. Или даже «прозрачность» – как говорилось когда-то, чтобы сквозь стиль было заметно все до донышка содержание, не искаженное всякими мудреностями и изысками. Конечно, это рассуждение из разряда анекдотов про Н. Хрущева и современное искусство («Хочу видеть на картине лицо, причем красивое, человеческое, а вижу жопу». – «Так это ж зеркало, Никита Сергеевич!»), но для фельетониста вещь необходимая. То, что к фельетонистам относили и Ф. Достоевского, всякому обвиненному в фельетонизме приходит на ум прежде всего. Но это, как говаривали нам в детском саду и школе, не оправдание! К тому же Достоевский писал, по нынешней терминологии, не полицейские, но политические романы. То есть место его рядом с А. Прохановым. Фельетонизм – совсем другое.
И в любом случае он больше подходит нам, нынешним провинциалам. Я даже думаю, что принципиальный (и успешный при этом) отказ от фельетонного стиля предполагает наличие каких-то совсем особых свойств, которыми обыкновенный провинциальный журналист, отец двоих детей, дважды же женатый, обладающий брюшком и бородой (то есть возможный я, и только по случайности не я вовсе), не обладает заведомо.
Ну, к примеру, речь может идти о некоей глубине. А я просто не вижу того направления, в которое можно углубиться. Негде рыть ямку. Причем совсем не важно, для чего эта ямка будет предназначена – для поиска ли, образно выражаясь, Грааля или для зарывания недостойных – опять же образно выражаясь – лика земли предметов и явлений. А вот совершенно это все равно! Куда и где рыть, вот что важно. Некуда и негде. Потому и скольжу, как выражаются критики, по самой поверхности, не замутненной изысками стиля. Чтобы было горячо, но все же не обжигающе, чтобы под пятками земля не дымилась. Фельетонно скольжу!
Плохо при этом – разумные ограничивающие рамки тоже быть должны! – если фельетонный стиль не более чем подделка. Как у популярного некоторое время назад Х. Мураками. Подделка изысканная, не спорю. Но, может быть, даже слишком изысканная, совершенная. Когда копия становится лучше оригинала – это уже отдельный сюжет, это игра, сегодня не актуальная, да и вообще глупая. Фельетон же подделывать и вовсе нелепо, все равно что рисовать фальшивый советский рубль. Да, высоко я жанр не ставлю. Он на многое и не претендует. Но хочется какой-то подлинности, а не ее имитации. Хочется, чтобы пишущая машинка или компьютер не новой модели стучали без передышки, чтобы папиросный дым вился кольцами, а окно выходило на заснеженный пригорок или освещенный луною темный сад. Вот такая мечта. Такое русско-японское начало (модная в 90-е годы параллель, «Особенности нац. охоты-рыбалки», Пелевин и др.).
И тот рассказ, который вы прочтете, надеюсь на это, будет таким же. Подлинным и искренним. Что, усилю мысль, по-моему, не очень плохо. Даже, мне кажется, и хорошо. Но вот чего там не будет, так это всяческой чуши, связанной с насилием, патриотизмом и поисками действующего героя. Если мои слова про подлеца-«патриота» еще можно отнести к запальчивым и даже провокационным, то вот про авторов таких «р-революционных экшенов» говорю прямо: подлецы. И одно радует – уже непопулярные в нынешней обстановке всеобщей нормализации подлецы.
Соблазнительно и гнусно современное насилие, фельетонное в плохом смысле слова, то есть неглубокое, но насыщенное!
Мне ли не знать про насилие – как знает у нас в России всякий, имеющий несчастье отличаться от всех остальных. Вот еще одна обманка: если я отличаюсь, то неужели от всех сразу? И вот такая ерундовая вещь, как мой принцип выбора сексуальных партнеров, определяет отношение ко мне общества! Смешно! В моей жизни секс никогда не занимал особенного места. И ведь понятно же, что у многих так, а весь секс-бум не более чем индустрия, очередной способ делания больших денег. Что это имеет общего с сугубо индивидуальной, единственной и неповторимой маленькой смертью, как называют оргазм французы! Увы, и это талантливое определение просто затерто до дыр. Все той же индустрией культуры, мелющей всех нас поминутно в своих жерновах. Если вдуматься – смерть-то есть смерть, большая, маленькая, неважно. Все равно муки ада, постоянное уничтожение и постоянное же воскрешение для следующей тут же новой смерти.
Так что я на невинных мальчиков не покушаюсь, мне вообще нравятся люди более взрослые. Говоря «люди», то есть приравнивая «man» (homini) к «man» (masculinum, латынь абсолютно произвольна), я невольно становлюсь в сексистский ряд. Но честное слово, это тоже случайность, такая же, как сам мой выбор, как моя внешность, в общем, завидная. В двух словах: мой рост – 185 см, вес стараюсь держать в норме, нижнюю половину лица мне закрывает густая черная борода, а большую часть верхней – очки в тяжелой оправе.
Но вернемся к литературе, а в частности, к нижеследующему рассказу. Я думал об эпиграфе, но на ум приходили только слова И. Бабеля, которые один из моих любимых писателей Г. Газданов поставил эпиграфом к первому изданию своего романа «Ночные дороги»: «И, вспоминая эти годы, я нахожу в них начала недугов, терзающих меня, и причины раннего, ужасного моего увядания».
Но для возможной интриги говорю сразу – этот эпиграф мною был отвергнут как слишком понятный, слишком раскрывающий суть и даже сюжетное движение моего романа-фельетона. Может быть, я угадал и логику Газданова, не публиковавшего эпиграфа в книжных изданиях?
Так вот, рассказ пойдет о простых вещах. Просто хроники одного человека в одном времени. Такой вот конституционный принцип (один человек – один голос). Голос у каждого из нас один.
И мог бы этот человек-голос начать вот как: «В 1987 году, когда мне было девятнадцать лет, старая жизнь закончилась, и началась новая. Совсем иная. И не только у меня». Так что обещанный рассказ будет посвящен этому перелому, этому осознанию, отбору из миллиона случайностей одной, только одной, но – ставшей судьбоносной.
Еще один, почти последний, пример. Гораздо позже описываемых событий, в 1997 году, я перенес непростую операцию. Прошла она к тому же неудачно, так что врачи всерьез беспокоились за мою жизнь. Я очнулся во время затянувшейся процедуры, прямо на операционном столе – и это было ужасное пробуждение! Дикая боль и невозможность в буквальном смысле пошевелить ни рукой, ни ногой. Тут же мне дали новый наркоз, но эту секунду или даже миллисекунду я никогда не забуду. Вот такой же миллисекундой, только растянувшейся очень надолго, и стали для меня поздние восьмидесятые годы. Для меня ли одного?
Глава II. Прощай, школа!
Опасный переход. – Н. Ростова и дед Щукарь. – Первые потери. – Как я не спас котенка. – Я помню этот торшер! – Я краду белый карандаш. – Главные книжки детства. – Набоков и география. – Новая история на заднем сиденье. – Как дела, брат?