И жутко становилось от этой мысли, что гибель многое проявила… Истинное самосознание моего народа.
Зашел в зал, где на креслах сидели курсанты. Они теперь лучше понимали жизнь своего города.
А на рояле на сцене росла горка цветов.
Вышел на свежий воздух, а легкие воздуха не хотели. Не хотели воздуха нового. Хотели сохранить в легких воздух, с которым так или иначе соприкасался Роман Филипов, оставшийся в траурном зале.
Я обошел здание. Хвостик последних прощавшихся уходил в клуб. На моих часах было три часа дня.
С левой стороны от входа вытянулся почетный караул из взводов трех родов войск.
Он ждал выноса тела летчика…
Крутились операторы и журналисты. И в сторонке стоял кортеж.
Прозвучало новое цеу: вынос гроба снимать не разрешат, и я не стал дожидаться, а сразу уехал на кладбище.
7
Какое счастье, если тебя будет, кому похоронить! Какое счастье, когда придет на прощание десять человек! А еще повезет – под сотню… А вот если несколько тысяч, как к летчику Роману… С такими мыслями я ехал на Коминтерновское кладбище и видел, как стопорились в пробках машины, проезжавшие мимо въезда на погост, словно транспорт отдавал дань памяти.
А на душе снова пел Высоцкий:
…Может, были с судьбой нелады, нелады
И со случаем плохи дела, дела —
А тугая струна на лады, на лады
С незаметным изъяном легла.
Он начал робко – с ноты «до»,
Но не допел ее, не до…
Не дозвучал его аккорд, аккорд…
Дорогу чуть не перекрыли вывалившие на проезжую часть люди. Они запрудили все дорожки и площадки.
Здесь тоже увидел тысячи.
Часовенку кольцом окружили.
– Будут отпевать…
Две бабушки ждали с часу дня. Выходило, они на морозе простояли больше двух часов.
«А я шесть. И ничего: живым остался…»
Уже не чувствовал холода – мой организм перешел на какой-то режим, что либо охладел так, что больше некуда, либо, наоборот, с холодом справлялся.
Все снова ждали. Ждать приходилось неизвестно сколько.
Но вот загудела сирена.
«Едут».
Вскоре появился кортеж.
Вот крайняя машина развернулась, сдала задней стенкой.
К ней пробежал дьячок в белой рясе с послушником и горящими свечами и кадилом в руках.
Дверца открылась.
Шестеро летчиков под траурную музыку по узкой дорожке между взобравшихся на кучи снега по бокам людей понесли на плечах гроб.
Они шли медленно. На этот раз Роман Филипов не несся, как в своем штурмовике, а плыл, как плывет корабль по тихой воде, и я слышал, как всхлипывали рядом стоящие бабули. И у самого снова повлажнели глаза. Хотелось выкрикнуть: да что же такое, когда уходят из жизни совсем молодые парни, которым жить и жить!
И как-то зазвучало: он погиб за тебя, за бабуль, за всех собравшихся здесь и за всех, кто так или иначе теперь сострадает.
Другой возразит: но как же – то в Сирии…
Да, в Сирии… Чтобы не пришли сюда «головорезы»…
Гроб поднесли к высокой лесенке, он стал набирать, как небольшой летательный аппарат, свою последнюю высоту, и вот скрылся в распахнутых вратах часовенки.
Народ как стоял около входа, так и не отходил.
Журналистов и операторов растолкали на аллее по двум карманам. Вдали виднелся шатер у могилы, но туда подходить запретили, разрешили разве что снять пронос тела. Уже мало кто из пришедших на прощание в 9 утра чувствовал холод – каждый внутренне закалился.
Полковник гонял курсантов, расставляя их вдоль аллеи.
Вот курсант побежал от ворот кладбища, разбрасывая гвоздики. Все готовилось к последнему пути летчика. Если в первой половине дня огромная масса людей заполняла пространство перед Домом офицеров, то теперь – все видимое – перед воротами в кладбище. Сюда никого не впускали.
Я глянул на часы.
16 часов 20 минут.
Зазвучала траурная музыка.
Пронесли венки.
Прошел вперед почетный караул.
Вот траурная процессия вышла на аллею. Впереди офицер нес портрет Романа.
За ним снова несли венки. Потом три офицера – награды на подушечках.
Подполковник высоко держал деревянный крест с табличкой:
«Филипов