Труды и дни
Михаил И. Москвин-Тарханов
Двадцатый век (Перо)
Роман повествует о москвичах, внесших огромный вклад в науку и искусство нашей страны. О таких людях напоминают мемориальные доски на стенах домов в центре Москвы, памятники на Новодевичьем, Востря-ковском и Ваганьковском кладбищах, названия улиц не только в Москве, но и на территории бывшего СССР.
Совпадения моментов биографий или образов героев с реальными людьми носят случайный, непреднамеренный характер, это образы собирательные. Пример многих живых людей той эпохи, с которыми был знаком автор или члены его семьи, позволяет показать особенности стиля жизни и быта творческой и научной интеллигенции «стального века».
Михаил Москвин-Тарханов
Труды и дни
Если бы мог я не жить с поколением пятого века! Раньше его умереть я хотел бы иль позже родиться. Землю теперь населяют железные люди. Не будет Им передышки ни ночью, ни днём от труда и от горя, И от несчастий. Заботы тяжёлые боги дадут им. Всё же ко всем этим бедам примешаны будут и блага.
Гесиод, «Труды и дни»
© Москвин-Тарханов М.И., 2024
Часть 1. Федя Родичев
Детство Феди
Василий Дмитриевич Родичев ждал и нервничал почти шесть часов.
– Иди кури на лестницу, ты уже двадцатый раз закуриваешь, провонял всю комнату табаком, – его супруга Татьяна Ивановна подошла к окну, отдёрнула тяжёлую штору, передвинула на кольцах занавеску, открыла форточку.
От окна повеяло сыростью, послышался привычный железный лязг, прозвенел звонок трамвая, мелькнула жёлтая искра в проводах. Два кровельщика на крыше дома напротив гремели железным листом, громко обсуждая что-то важное грубыми голосами. Потянуло масляной краской, потом дымом каменного угля, ещё чем-то неприятным.
Татьяна Ивановна поморщилась, закрыла форточку и быстро заходила по комнате. Она тоже нервничала: утром её невестку Соню отвезли со схватками в родильный дом Грауэрмана, что у Арбатских ворот, в самое лучшее заведение, как считалось у знающих людей.
Василий Дмитриевич выбил трубку в каменную пепельницу с бронзовой собачкой на ободке, развинтил трубку, почистил ёршиком, продул и начал было её вновь набивать, захватывая табак пальцами из коробки и просыпая крошки на стол.
– Прекрати немедленно курить! – Татьяна Ивановна резко повернулась.
Со стены на неё глядел с увеличенной фотографии Лев Николаевич Толстой как-то успокаивающе и сочувственно. Татьяна Ивановна поджала губы и вздохнула. С противоположенной стены, высунувшись из-за вазы с сухой пампасной травой, стоявшей на похожем на небольшой катафалк пианино, также сочувственно смотрел её прадед, контр-адмирал Иван Карлович Энгельберг. Рядом с адмиралом на другой картине в тяжёлой золочёной раме на фоне римских развалин безразлично и безучастно возлежала неведомая томная красавица. В самом же углу висела Казанская икона Божьей Матери. И тут Татьяна Ивановна, член партии с 1924 года, «ленинского призыва», глядя на лик иконы, перекрестилась. Василий Дмитриевич только хмыкнул, потянулся было всё же раскурить трубку, но решил подождать и не злить жену.
Большие напольные часы мягко и нежно пробили три раза. С пианино им ответили «динь-дон» бронзовые каминные. Часам откликнулся телефон в коридоре, звук был резким и неприятным. Домработница Нина, бойкая рязанская девица, оказалась быстрее всех и первая сняла трубку с рожек аппарата, что висел у вешалки на стене. Но это был звонок не из роддома, а из конторы Большого театра, звонил с репетиции Сонин отец.
– Нет, нет, пока ничего нет, Адам Иванович, никаких вестей, – сказала Нина и передала телефон подбежавшей Татьяне Ивановне.
– Адам, не волнуйся, это первые роды, это же Грауэрман, там специалисты всё сделают как надо. Да, там Коля и Аня, как что-то будет известно, они сразу нам позвонят, и мы тебе сообщим. Да, да, записочку прямо у Доры Павловны, на столе, если тебя в комнате не будет. Спокойно себе репетируй, давай, не отвлекайся… Можешь, можешь, ты всё можешь, мы знаем… Ну, давай, успокойся… Да, хорошо, хорошо, обязательно, – Татьяна Ивановна повесила трубку и на минуту застыла у телефона, опустив руки и наклонив голову.
А в то же время в полутора километрах от квартиры на Большой Дмитровке, где с нетерпеньем ждали вестей, на узкой больничной кушетке родильного дома в коридорчике рядом с дежурной под матовой лампой-пузырём сидели двое. Это были Николай Васильевич, муж Софьи Адамовны, для друзей просто Сони, и её мать Анна Владимировна.
Николай Васильевич был собран и спокоен на вид, волнение выдавало лишь то, что он то брал шляпу в руки и вертел её, то клал на кушетку и поминутно смотрел на наручные часы. Необходимости в этом не было никакой, так как настенные часы висели тут же над столом в приёмном покое.
– Пока новостей нет, роды тяжёлые, её смотрит профессор, – молодая женщина-врач появилась на минутку и снова исчезла за стеклянной дверью.
Полное лицо Анны Владимировны шло пятнами, отчего стало некрасивым, выражение было испуганным и даже плаксивым. Она выбежала покурить на улицу, вернулась, вытирая глаза платочком.
Шли минуты, превращаясь в часы. И вот наконец…
– Вы ждёте? Вы Худебник? Ваша дочь родила, мальчик три двести, пятьдесят два сантиметра, живенький, – врач улыбнулась и хотела уйти.
– А как она сама?
– Кровотечение удалось остановить, её жизнь вне опасности. Но, сами понимаете… В общем, не волнуйтесь, идите домой, сегодня её увидеть не удастся. Ребенка вам тоже показать пока не можем, такие правила.
Анна Владимировна грузно осела на кушетку, достала пудреницу, а Николай Васильевич бросился к телефону.
Так на свет 26 октября 1926 года появился Федя Родичев. Соня перенесла операцию, она пролежала в роддоме ещё две недели, и когда её выписывали, еле шла сама. Детей больше у неё не было, Федя был первым и единственным.
* * *
Соня через три года после рождения Феди, с ноября 1929 года, вышла на работу в библиотеку искусств, где она была на очень хорошем счету, потому что все, кого ни возьми, использовали её покладистый и добрый характер. Она постоянно работала за кого-то, задерживалась допоздна, и всё это за мизерную зарплату. Но дело было не в зарплате, дело было в служении культуре и великому делу просвещения народа, как завещал Лев Николаевич Толстой.
У Сони с детства были слабые способности к наукам. При этом она с ранней юности, ещё со времён учёбы в гимназии, мечтала всю себя отдать служению какому-нибудь великому делу. Выйдя осенью 1917 года замуж за Николая Родичева, она познакомилась с его дядей, адвокатом Фёдором Дмитриевичем, записным толстовцем, который часто бывал у них в годы гражданской смуты. Никто в семье брата не разделял его идеалы, но он нашёл восторженную слушательницу в лице очаровательной юной дамы со светлыми волосами и голубыми глазами, похожей на ангелов с картин Фра Филиппо Липпи. «Испанка» унесла жизнь Фёдора Дмитриевича уже в восемнадцатом году, но посеянные им семена взошли и дали плод в благородной душе Сони. Она прочитала все сочинения великого человека и понесла в жизнь его идеалы. Пока Соня сидела дома, то как-то с трудом справлялась с ребёнком с помощью домработницы Нины и поварихи Божены, но с выходом на работу ей срочно понадобилась няня для Феди, так что Елена Максимовна, тётя Лёля, которую в доме называли иногда «бонна», появилась в 29-мгоду не случайно.
Тетя Лёля происходила из семьи курских помещиков, воспитывалась в благородном пансионе, была замужем за морским офицером, родила ему двух детей, они жили на Мойке. Революция отняла у нее всё – мужа убили, дети умерли от тифа, сама она оказалась на улице, потом перебралась в Москву, и тут ей как-то удалось устроиться в новой жизни: учила чужих детей, воспитывала их, гуляла с ними. Её рекомендовали Родичевым Кондауровы, она понравилась Соне, а главное, её маме, и как-то легко вошла в дом и стала всем другом. Её манеры были безупречны, французский – совершенным. У Родичевых в семье довольно часто говорили по-французски, он был для них чуть ли не вторым родным. Приучала всех говорить на языке Расина Анна Владимировна, в девичестве княжна и воспитанница благородного пансиона, а ныне скромный работник конторы Художественного театра.
* * *
Федя помнил себя примерно с трёх лет, когда он стал исследовать окружающий мир. Семейная квартира казалась маленькому Феде целым дворцом-лабиринтом, но без Минотавра, а потому не страшным. В светлой гостиной, где часы с боем, было совершенно прекрасно. Особенно хороша была хрустальная люстра, сделанная в какой-то таинственной и далёкой Венеции. Солнечный свет из двух больших окон дробился в хрусталиках и рождал световые лучи: яркие и восхитительные синие, потом нежные лиловые, весёлые оранжево-красные, иногда удивительные зелёные. Эти лучи бегали зайчиками по жёлто-кремовым обоям стен, высвечивая и оживляя мелкий блеклый цветочек на них, а когда открывали форточку, то ветер звенел хрусталиками, а дробящиеся в них лучи метались по комнате, меняя свой цвет. Эти лучи в середине дня попадали в старинное зеркало в тёмной раме у двери и разбивались ещё раз в нём, а ещё в другой час днём – вхрусталиках бронзовых бра над старинным секретером. В лучах солнца у окна резвились пылинки, и дедушке Васе не составило труда объяснить пятилетнему Феде природу броуновского движения – просто эти пылинки толкают со всех сторон другие, совсем маленькие, невидимые глазу.
На пианино в гостиной можно было пальчиками поиграть, но «не блямкать», за этим особенно следила няня. Можно было посидеть на большом диване, стоявшем на палисандровых львиных лапах, или на маленьком диванчике, что был уже на бронзовых лапах. Или забраться на большое мягкое кресло в полосатом чехле, или же на жёсткое дубовое с гнутой спинкой за необъятным письменным столом рядом со шкафом, где стояли энциклопедии братьев Гранат, Брокгауза и Эфрона и ещё какие-то справочники. В гостиной был рабочий кабинет дедушки Васи, он часто шутливо сетовал, что вынужден работать «в общем зале». Ещё были небольшой ковёр на полу с причудливыми узорами, картины и фотографии по стенам. Адмирал Энгельберг немного пугал Федю, казалось, что он следит за ним взглядом по комнате. А вот Лев Николаевич казался добрым. Красивый пейзаж Левитана с небольшой церковкой в весеннем лесу и необъятной небесной далью ему очень нравился, как и весёлые мальчики у пруда художника Серова. Много там было хорошего.
В столовой же стояли огромный буфет резного дуба и раздвижной стол, под которым можно было прятаться, над столом – бронзовая люстра с золочёными грифонами и цепями. Висели там картины странные, состоящие из пятен, говорили, что это Коровин и Фальк, но что в них хорошего, Федя не понимал. То ли дело мужчина на лошади перед дворцом, а после он же в самом дворце в комнате, убранной к Пасхе. Это был художник Жуковский. «Вот это художник так художник, а не какой-то там Коровин», – решил про себя Федя.
Ещё столовой в тяжелейшей золочёной раме на стене был натюрморт – перцы, помидоры и прочая снедь, рядом – виды Санкт-Петербурга зимой, гравюра со шпилем адмиралтейства и разная масляная и фотографическая мелочь. Стулья с гнутыми спинками, патефон и радио на столике у окна. И ещё камин, который не разжигали никогда, да и не работал он, наверное. Дверь вела на балкон, выходящий прямо на улицу, летом там можно было курить, зимой же разрешалось курить в столовой и гостиной, но только при гостях.
Мамина спальня пахла духами, тут все было белым, голубым и розовым, любимые Сонины цвета. Бабушка Аня не одобряла вкусы дочери, «какие-то курортные», «как из Ялты». Особенно бабушку сердило, когда Соня зимой надевала розовое платье, белые туфли и зелёный поясок: «Вкусы как у молочницы или белошвейки». Соня смеялась и говорила, что подругам в библиотеке всё, что она надевает, всегда очень нравится. «Неудивительно», – говорила в ответ бабушка. Такие разговоры случались часто, но к ссорам не приводили. В различных мелких хрустальных и фарфоровых мисочках и коробочках на трюмо у Сони были забавные шпильки-заколки, лежали розовая помада и коробочки с пудрой, в которых были смешные пуховочки. Даже шторы на окнах в комнате Сони были светлыми в полоску. Комната была радостная и самая спокойная, ничей взгляд с портрета не следил за Федей, не летели над головой золотые грифоны, не шумел осенний лес с мрачноватой картины, где в деревьях, казалось, пряталось чье-то таинственно лицо. В палехской шкатулке лежали любимые украшения мамы, в основном из камня аметиста. «Против пьянства», – говорила она. Конечно же, имелось в виду пьянство русского народа, с которым Соня боролась по завету графа Толстого.
Мрачный осенний лес на картине был в спальне у бабушки Ани и дедушки Адама, тут было вообще некое «туманное место»: тёмные шторы, стены, обитые блекло-синим штофом, много разных подушечек, салфеточек и бесчисленные фотографии на стене. Бабушка Аня и сама носила тёмные платья, любимыми её цветами был синий, тёмно-вишнёвый и бордовый, по настроению. На стене висела пара фарфоровых тарелок, на самой большой из которых античная дева стояла у источника с кувшином в руке. Бабушка иногда курила в спальне, открыв форточку зимой или даже распахнув окно летом, благо, что оно выходило не на улицу, а во двор. Правда, в строениях во дворе жила самая разная публика, оттуда порой слышались громкие голоса, доносились запахи борща или жареной картошки, а зимой – угольный дым из котельной и звуки лопаты, царапающей потрескавшийся асфальт. Иногда слышались крики разносчиков и мастеровых: «Кому хлеба, свежий хлеб», «Молоко, молоко, простокваша, сметана, яйца». Или: «Точить ножи-ножницы», «Стекло, стекло, окна, двери, форточки», «Чиню замки, починяю примуса, лужу кастрюли, ведра», «Старьё берём, старьё берём», «Травим крыс, мышей, гоняем тараканов, клопов, мурашей». И самое удивительное: «Котам яйца резать». Няня и бабушка почему-то не хотели объяснить Феде, что это значит. Дедушка Адам и бабушка Аня спали рядом на одной большой кровати, рядом с которой стояла старинная позолоченная бронзовая лампа, коряво переделанная под электричество каким-то народным умельцем.
У мамы и бабушки Ани комнаты были длинные и узкие, а вот у дедушки Васи и бабушки Тани – квадратная угловая, с окнами на две стороны и двумя кроватями. Здесь всё было какое-то скромное, ничего лишнего, правда, висели довольно много фотографий и одна большая картина – взятие крепости Анапа: море, корабли, пушки, чайки и прибой.
Был ещё кабинет отца, он же библиотека, тут же работал иногда и дедушка Адам. Папа спал там иногда на большом кожаном диване: Соня была «совой», вставала к десяти и шла на работу к двенадцати, а Коля поднимался в шесть утра. Вечерами по будням встречи супругов бывали недолгими: Николай шёл спать в одиннадцать вечера, Соня же ложилась в час ночи, а до того читала в постели.
В квартире были ещё комната Елены Максимовны, куда нельзя было заходить Феде без спроса, комнатка прислуги с двумя кроватями и сундуками и, наконец, детская Феди с большим светлым окном, кроватью с железными шариками, комодиком, шкафчиком, столиком и разными детскими вещами.
Но самым интересным в доме был широкий и длинный коридор с закутками, нишами, выступами, кладовками, поворотами и углами, где можно было прятаться, кататься на трёхколесном велосипеде и играть в индейцев. Коридор вёл на кухню, там стояли газовая плита и электрическая плитка. Говорили, что раньше ещё были примус, керосинка и самовар, но бабушка Таня велела всё убрать. Примуса она опасалась особенно. Да и зачем примус, когда есть газ? Иногда Федю пускали на кухню, он «помогал» поварихе Божене раскатывать лапшу и лепить пирожки, делал фигурки из теста, которые потом для него запекали в духовке. Повариха Божена, полька из Вильно, некогда приехала в Москву на заработки и осталась тут навсегда. Она был очень чистоплотной, а Татьяна Ивановна как-то особенно, по-немецки не терпела на кухне грязь.
Ещё была ванная комната, где стояла на лапах золотистая латунная ванна и висело «чудо техники» – газовый нагреватель для воды, к которому по стене вели какие-то трубы сквозь круглый «распределитель», так называли это странное устройство взрослые. Между ванной и кухней был закуток, за ним – дверь на чёрный ход, туда Феде нельзя было выходить. Там шла вверх-вниз узкая лестница с площадкой перед дверью, стояли маленький круглый столик с пепельницей и к нему два стула, это было место для курения дедушки Васи и бабушки Ани. Там они часто подолгу сидели, вели разговоры, курили, он – трубку, она – папиросы «Ява», туда им иногда Нина приносила чай. Феде сказали, что их табак некогда был выращен на далёком острове Ява и подарен трудящимися Индонезии советской республике. В той самой Индонезии, где растут корица, гвоздика и ваниль, что кладут в кексы, и где живёт орангутанг.
В доме никогда не бывало много гостей за один приём, но разные люди заходили постоянно – это были артисты, учёные и врачи, инженеры и балерины, просто знакомые, новые и старые. Никогда никто не бывал у них из Моссовета или с работы дедушки Васи, так повелось, и нескоро Федя понял, отчего и почему. Иногда появлялись родные Родичевых – брат бабушки Тани профессор Иван Иванович Энгельберг, живший в Ленинграде, иногда один, иногда с женой и дочерью, также бывали племянники и племянница дедушки Васи проездом из Киева. А вот у дедушки Адама и бабушки Ани совсем не было родных, только знакомые и сослуживцы. Это тоже было некой тайной для маленького Феди. Заходили дирижёр Сук, хормейстер Авранек – «наше маленькое чешское землячество Большого Театра», как говорил дедушка Адам. Федю ненадолго выводили к гостям, с ним шутили, гладили по голове.
Зимой Федю водили гулять в Нарышкин сквер, в сад Эрмитах, даже иногда на Тверской бульвар. В общем, маленький москвич до своих семи лет рос как многие другие мальчики и девочки «из хороших семей», с которыми он встречался на прогулках. Федя редко болел, но ему запомнилась свинка, тогда шею раздуло, и лицо было действительно какое-то свинячье. Ещё были ветрянка, корь и краснуха, всё как обычно, как у всех.
Летом семейство не выезжало из города, дачу не нанимали. Адам Иванович был дирижёром в Большом, Анна Владимировна работала в конторе МХАТа. До середины июня все театры работали, дальше шли гастроли, а в конце августа уже назначался сбор труппы, как шутил дедушка Вася про МХАТ, «день Иудиных поцелуев». Бабушке Ани это не нравилось: «Ну, зачем ты так, Вася. У нас есть люди, которые искренне дружат. Есть же порядочные люди». А дедушка Вася в ответ: «Кого в театре называют порядочным известно – кто просто так гадость не сделает и задёшево друга не продаст». Федя удивлялся и не понимал, о чём это они. Бабушка Аня качала головой, и они шли курить. Слушая их пикировку, дедушка Адам крутил седой ус и подмигивал бабушке Тане, та в ответ фыркала и пожимала плечами. Федя тоже пытался подмигнуть, как дедушка, но у него не получалось.