Оценить:
 Рейтинг: 2.6

Избранное. Молодая Россия

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 15 >>
На страницу:
7 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
По своему инстинктивному отношению к вселенной все люди, от неграмотного простолюдина до ученого, делятся на два типа – гармоничный и дисгармоничный. Первый характеризуется врожденным чувством законности мирового порядка, полным согласием собственного разума с закономерностью, господствующей в природе; это – души абсолютно акклиматизированные. Если это человек, одаренный творческим гением, то его творчество представляет собою положительный полюс мировой гармонии, точку, где собраны в ослепительный пучок многие из тех лучей вечной красоты, которые действительно каждый миг мириадами играют перед нами, но которые врозь, не собранные и не отраженные художником, едва видны нашему близорукому глазу. Таков наш Пушкин. Второй тип характеризуется врожденной дисгармоничностью, разладом между собственным сознанием и космическим разумом. Это люди с неприспособленной к миру психикой, вечно несчастные этой своей неприспособленностью; в их душе неистребимо живет сознательное или бессознательное представление о мире таком, каким он должен быть и каков он не есть, и чувства их улавливают в мире лишь те черты, которыми он уклоняется от этого идеального образа. Если такой человек – поэт, то его творчество становится отрицательным полюсом мировой гармонии, так сказать, фокусом мировых диссонансов. Таков наш Лермонтов. Каждый художник может быть подведен под одну из этих категорий, и трудно спорить, какая из них в искусстве больше служит человечеству: обе, хотя разными путями, ведут его туда, где сияет недостижимый храм ничем не омраченной красоты, ничем не возмущаемой радости. Ибо искусство не имеет другого предмета, как мировая гармония и стремление к ней; потому и Жуковский сказал: «Поэзия есть Бог в святых мечтах земли»[44 - Заключительные слова драмы В. А. Жуковского «Камоэнс» (1839).].

Под один из этих двух типов может быть подведен, повторяю, всякий человек. На низком уровне развития оба они являются нередко в полной своей чистоте, как бессознательное чувство гармонии бытия или, напротив, его дисгармонии. Но развитое сознание вносит сюда неисчислимые уклонения и порождает в обоих типах множество разновидностей. Одну из этих разновидностей представлял собою Станкевич: присущее его натуре инстинктивное утверждение мира, как гармонического, было его разумом создано и вполне освящено; чувство законности, разумности и благолепия мирового порядка сделалось у него сознательным убеждением и в годы возмужалости составляло основу как его религии, так и его этикофилософского мировоззрения. Естественно, что одна и другое были у него ярко окрашены оптимизмом.

Религия для него – прежде всего радостное утверждение мира. В ней одной все диссонансы разрешаются в гармонию, через нее душа примиряется с Божеством, благодаря ей жизнь снова одевается в радужные ткани, становится прекрасною и высокою. Мир есть стройное целое, одушевленное разумом, и человек – частица этого гармонического целого; ощущать эту разумную стройность мирового порядка и свою принадлежность к ней – неискоренимая потребность человеческого духа, и это достигается чрез религию, ибо она одна в состоянии перешагнуть бездну, которая всегда остается между бесконечностью и человеком и которой не может наполнить никакое знание, никакая система.

Es herrschet eine allweise G?te ?ber die Wel[84 - Всеведущее добро господствует над миром (нем.).][45 - Миром управляет всеблагая премудрость (у Станкевича – Миром управляет премудрая благость((нем.).] таково любимое изречение юноши Станкевича и его основное убеждение. Знакомство с ранним учением Шеллинга помогло ему выработать в себе на почве этого принципа стройное мировоззрение. Вот как он формулирует его в начале 1833 года.

Знание, основанное на вере в наши чувства, говорит нам, что природа существует. Она – целое, составленное из неделимых, и каждое из них есть часть общей жизни природы. В каждом эта жизнь действует независимо от него, почти всегда без его сознания и всегда без участия его воли, повинуясь своим законам, которые вечны и непреложны, следовательно составляют сущность ее. Но если большая часть неделимых не сознает себя, то жизнь, во всех них разлитая, сознает себя, ибо действует целесообразно. Итак, жизнь в целом есть разумение.

Роды существ составляют лестницу, по которой жизнь, сознающая себя в целом, идет к самосознанию в неделимых. Она действует равно разумно в камне и в человеке, развивается в обоих по тем же законам, но только в человеке она сознает себя отдельно. Таким образом, человек не потерян в бесконечности творения; в нем действует разумная жизнь всей природы, имеющая свою волю независимо от его воли: он рождается, растет, чувствует жажду и голод. Но это не единственное его назначение: в нем повторена природа; он так же сознает себя отдельно, как природа сознает себя в целом. Поэтому он в состоянии отождествлять себя с мировым разумом, может проникнуть его законы, провидеть его цели, чувствовать красоту мироздания: он верит, надеется, любит, он ощущает, желает знать и действовать.

Итак, человек в настоящем значении слова, то есть сохранивший в себе все то, что составляет сущность человеческого бытия, humanitas, – есть образ Творца (Разума). В этом смысле человек не может возвышаться; он только не должен падать, должен оставаться верным своей прекрасной сущности. Но он уклонился от своего назначения: сейчас в каждом человеке, наряду с частицами его подлинного, божеского образа, есть низшие свойства.

Так как в человеке всеобщая жизнь отдельно сознает себя свободною и разумной, то история, очевидно, есть часть жизни природы, творимая с сознанием. Какой же путь должно указать ей сознание? Иначе говоря, в чем заключается прогрессивное начало истории?

Оно заключается в очищении человека от дурных свойств, исказивших его благую природу, и в совершенствовании его, в возможно большем приближении ко всеобщей жизни. Шеллинг, считавший естественным влечением человека эгоизм, видел прогресс в улучшении средств противодействовать эгоизму, в уравновешении эгоизмов чрез действие и противодействие. Эта мысль кажется Станкевичу оскорбительной: для него история – постепенное развитие человека и общества, их постепенное воспитание.

На основе этой философской теории складывается в 1834–1835 гг. этическое мировоззрение Станкевича. Осенью 1834 года он пишет Неверову, что прошло время, когда каждая блестящая мысль казалась ему истиной; теперь вместе с верой в возможность разрешения высших вопросов в нем умалился и научный интерес. Для него настала пора деятельности, и все сильнее и сильнее он ощущает потребность веры, то есть нравственных убеждений: теперь он ищет уже не одной истины, а с нею и добра. Он придает теперь небольшую цену философским системам, дорожа в них только методом; по существу же, говорит он, хороша только та система, «которая не мешает верованиям, составляющим интегральную часть человеческого существа, и содержит побуждения к добрым подвигам»[46 - Станкевич Н. В. Неверову Я.М. 19 сентября 1834 г. – Переписка… С. 98.].

Его главное и самое задушевное, сладчайшее, как он выражается, верование – убеждение в постепенном совершенствовании личности и общества. Высшую обязанность человека он видит в посильном содействии этому совершенствованию: «если у меня теперь есть какая-нибудь idea fix[85 - Незыблемая (неизменная) идея (лат.).] то это о воспитании в духе нравственности и религии, о возможности поддержать ее и об ускорении всеми силами человечества на пути его к царству Божию, к чести, к вере»[47 - Станкевич Н. В. Неверову Я.М. 11 декабря 1834 г. – Там же. С. 116.].

Отсюда развивается у Станкевича строго-последовательная система личного поведения. Человек должен или делать добро, или приготовлять себя к деланию добра. Делать добро – значит всеми силами способствовать восстановлению в человечестве того идеального образа, который ныне затемнен; и это священнейший долг человека. Но исполнять этот долг может лишь тот, кто сам чист, а средства исполнения указует наука; поэтому ближайшая обязанность человека – совершенствовать самого себя в нравственном, а затем в умственном отношении. Очистить свою душу и образовать свой ум, потом заключить с единомышленниками союз дружбы и чести и общими силами трудиться на пользу отечества, указывая ближним истинный путь, давая им понятие о чести, о религии, о науках, – так рисуется Станкевичу идеальный план его жизни.

А для этого главное условие – сберечь в себе душевное пламя, не дать опыту охладить в себе усердие к добру. Таких людей, сохранивших и в лета мужества благородный жар юности, Станкевич ценит выше всего. По его мысли, человек должен сознательно лелеять в себе эту небесную искру и избегать всего, что способно погасить ее. Убеждая Красова не бросать поэзии ради «дельных занятий», он пишет ему: «Пусть мал и незаметен будет художнический талант твой; но эти пламенные, искренние беседы души с самой собою не сохраняют ли ее энергии, не спасают ли ее сокровища от наития тяжких житейских смут и забот?»[48 - Станкевич Н. В. Красову В.И. 20 августа 1835 г. – Там же. С. 145–146.] И то же требование он на первом плане ставит самому себе. Оглядываясь теперь на то время, когда его ум всецело был поглощен жаждой знания, он видит главный плод своих занятий не в самом познании, а в том, что «высокие предметы исследований поставили его душу выше благ мира сего»[49 - Станкевич Н. В. Неверову Я.М. 16 октября 1834 г. – Там же. С. 101. В тексте письма «поставили душу выше благ мира сего».], развили и укрепили в нем энергию души, направленную на добро. Он искал истины – и в этих поисках запасся побуждениями к деятельности: так, говорит он, в средние века искали философский камень, и нашли тысячи целебных составов для болезней. Роковая болезнь (чахотка), настигшая Станкевича уже при выходе из отрочества в юность и часто превращавшая его жизнь в пытку. Сашит его не потерей здоровья и перспективой ранней смерти: больше всего угнетает его мысль, что болезнь может похитить у него душевную энергию, что он ничего не сделает для людей. «Один вопрос я задаю себе: что я должен делать в настоящем положении? Я сделаю все, что от меня зависит. Последнее письмо твое утешило меня, наставило. Да, я буду мужем, я притерплюсь к боли; но жаль, если я сделаюсь холодным стоиком, я от себя этого не надеялся! Я трепещу при мысли, что энергия души моей погибнет невозвратно!»[50 - Станкевич Н. В. Неверову Я.М. 24 января 1835 г. – Там же. С. 121–122.]

III

Итак, жизнь – подвиг. В теории это было уже окончательно решено, но слабое сердце пока еще не хотело мириться с этой безотрадной перспективой. Хотелось личного счастья, любви, и лукавая мысль подсказывала, что любовь подаст сил на подвиг. В лучшие свои минуты, весною, Станкевич ощущает пламя в своей груди, но эта теплота простирается на всю природу и потому не согревает его души. Он говорит себе, что его душевная жажда только тогда будет утолена, когда вся красота мироздания олицетворится для него в одном существе; иначе чувство истощится в тщетном стремлении к необъятному, к безответному: оно требует близкого, видимого, ощутительного, оно жаждет исповедаться, быть понятым и разделенным; «не пожмешь руки великану, называемому вселенной, не дашь ей страстного поцелуя, не подслушаешь, как бьется ее сердце!»[51 - Станкевич Н. В. Неверову Я.М. 30 марта 1834 г. – Там же. С. 87.] Не мудрено, что стоический обет, исторгнутый у 20-летнего Станкевича печальным концом его первой сердечной истории, был очень скоро забыт; за нею непосредственно следуют две другие, из которых последняя (с Л. Бакуниной) глубоко врезывается в его жизнь и духовное развитие.

С осени 1833 года начинается сближение Станкевича с пылкой и восторженной девушкой, имени которой мы не знаем[52 - Станкевич Н. В. Неверову Я.М. 19 октября 1833 г. – Там же. С. 58–60.]. Он находит ее вполне достойной любви, но, хорошо помня недавний урок, принимает строгие меры предосторожности; тем не менее, девушка влюбляется в него. Он не любит ее, жалеет ее и пугается ее страстности, временно отдаляется, потом возвращается – и в конце концов запутывается в такую историю, которая способна отравить существование: тут и бешеные сцены ревности, и собственное раскаяние, и сплетни, и прямые упреки со стороны знакомых в желании увлечь и обмануть девушку. Тем временем Станкевич знакомится с сестрой М. А. Бакунина, девушкой редких душевных качеств, и сам увлекается не на шутку. Безумный поступок его экзальтированной поклонницы ускоряет ход событий: в порыве великодушия она открывает его чувство Бакуниной (они были подруги) и умоляет ее полюбить Станкевича. Действительно, здесь зарождается серьезное взаимное чувство.

История с Бакуниной продолжалась у Станкевича целых два года, до самого его отъезда из России. Было бы излишне воспроизводить здесь ее разнообразные перипетии. Станкевич то убеждается, что его не любят, то счастлив взаимностью, то с ужасом замечает, что в нем самом нет любви. Кончилось дело, однако, взаимным признанием в любви; оставалось сделать последний шаг – просить руки девушки, как этого с уверенностью ждали и она сама, и ее родители. Но тут мужество покидает Станкевича: начинается мучительный самоанализ, приводящий его к заключению, что он принял фантазию за действительное чувство. Изнуренный нравственно и физически, не решаясь открыто порвать (этого не позволяла и болезненность Бакуниной), он решается отложить развязку на долгий срок и осенью 1837 года уезжает за границу, куда гнали его также необходимость основательно полечиться и желание ex ipsa font[86 - Из самого источника (лат.).] воспринять философию Гегеля.

Тяжелый урок не мог пройти даром. Станкевич не мог не спросить себя, в чем заключался источник страданий, которые он сам перенес и которые причинил другим. Он так давно жаждал любви, ожидал найти в ней полноту жизни, разрешение всех сомнений, силу на подвиг добра: и вот он полюбил – и оказалось, что тревога ума ничуть не улеглась, душа не вознеслась на высоту, жизнь не наполнилась. Кто же виновен в этом?

Любимая девушка? Нет, она вполне достойна любви. – Виновен он сам: его дух еще не созрел для такой любви. Он хотел быть счастлив и думал получить это счастье внешним образом; и в этом его ошибка, ибо, чтобы полюбить, надо сначала стать человеком. «Потребность любви должна быть вызвана не бедностью души, которая, чувствуя свою нищету и будучи недовольна собой, ищет кругом себя помощи; нет, любовь должна выходить из богатства нашего духа, исполненного силы и деятельности и отыскивающего в самой любви только новую, высшую, полнейшую жизнь»[53 - Там же. С. 157, отд. пагинация.].

И плодом этой основной его ошибки была другая: нетерпеливо ища того, что было ему еще не под силу, он принял – и уже не в первый раз – фантазию за действительность и едва не стал добычей призрачного чувства. Правда, руководимый верным чутьем, он и на этот раз во-время спохватился, но каких страданий ему это стоило и какой горький осадок стыда и раскаяния остался в его душе! Теперь ему было ясно, что личного счастья – или, что то же, любви – нельзя искать: она, как благодать, как вдохновенье, сама нисходит на душу; мечты о ней – мечты о чуде, плод нашей воспаленной фантазии. Стань человеком, и тогда, может быть, любовь увенчает твою жизнь; чудо может совершиться, но его нельзя искать, иначе либо истощишь свои силы в бесплодных поисках, либо примешь призрак за действительность и погибнешь. Долг человека – исполнить свое человеческое назначение, и Божий промысл каждому подает средства на это: тому счастие, другому бедствие. В исполнении этого долга – внутреннее блаженство; правда, оно не насытит сердца, но внешнее блаженство не дается тому, кто его ищет. «Да! Кажется нужно что-то от мира для полноты этого счастья, но да будет воля Его! Я не молюсь о своем счастии, – с меня довольно быть человеком. Я говорю: Господи! Буди в сердце моем и дай мне совершить подвиг на земле; и если слезящий взор обратился к нему с другою, невольною молитвою, я говорю, – но да будет не яко же аз хощу, но яко же Ты хощеши. Когда же вся тяжесть пожертвований без вознаграждения представляется мне, я прибавляю: Господи! Если возможно, да мимо идет чаша сия!»[54 - Станкевич Н. В. Неверову Я.М. 6 августа 1835 г. – Там же. С. 143–144.Ранее П. Милюков приводил характерное письмо Н. В. Станкевича М. А. Бакунину от 9 января 1838 г.: «Любовь у меня всегда была прихоть воображения, потеха праздности, игра самолюбия, опора слабодушия – интерес, который один мог наполнить душу, чуждую подлых потребностей, но чуждую и всякого истинного, субстанционального (говоря языком философским) содержания. Действительность есть поприще настоящего, сильного человека – слабая душа живет в jenseits [потустороннем], в стремлении – и стремлении неопределенном; ей нужно что-то (потому что в ней самой нет ничего определенного, чту бы составляло ее натуру и потребность); (но,) как скоро это неопределенное сделалось etwas [чем-то] определенным, душа опять выбивается за пределы действительности. Это моя история; вот явная причина всей беды» (Милюков П. Любовь у «идеалистов тридцатых годов…». С. 81).]

IV

История с Бакуниной сыграла важную роль в духовном развитии Станкевича. Та двойственность стремления к чистой человечности и к личному счастию, которая доныне парализовала его усилия, исчезла; ему стало ясно, что второе невозможно без первого, и все его помыслы свелись теперь к одной цели: стать человеком. Конечная цель давно была ясна, теперь и путь к ней был расчищен. Станкевич рвался вон из России, в Берлин, где надеялся найти средства для решения своей задачи[55 - Ср.: Милюков П. Любовь у «идеалистов тридцатых годов…». С. 80.].

Мы видели выше, на чем оборвалось развитие его морально-философской мысли. Основным отличием человека среди всех неделимых, образующих вселенную, является то, что в нем одном мировой разум сознает себя отдельно или, вернее. Семится достигнуть такого самосознания. Тот, в ком мировой разум достиг полного самосознания, есть совершенный человек; он исполнил свое высшее назначение, став последним звеном в цепи существ, которыми жизнь, сознающая себя в целом, восходит к самосознанию в неделимых, он повторил в себе мир, он – микрокосм. Таков идеал, к которому человек должен сам стремиться и увлекать других, так как люди в огромном большинстве еще весьма далеки от своего назначения. Какими же средствами располагаем мы для достижения этой цели? Другими словами (так как стремление к ней есть тенденция космическая, вложенная в человека самой природою), какие силы и свойства в человеке являются субстратом предназначенного ему развития?

В религии человеку дано полное предчувствие его слияния с космосом, в искусстве – частичное. Но одного предчувствия недостаточно: необходимо, чтобы оно превратилось в сознание; и эта, опять-таки космическая, необходимость сказывается в нас врожденной жаждой знания, притом знания, сведенного к единству. Наш ум по самой природе своей стремится к совершенному согласию с самим собою, и это эмпирически-данное его свойство именно и есть та внутренняя сила, которая ведет человека к совершенству, ибо полное тождество сознания в человеке означает не что иное, как полное его слияние с космосом, то есть то состояние, когда мировой разум вполне сознал себя в человеке.

Итак, конкретно высшая задача жизни для каждого человека должна заключаться в том, чтобы стать сознательно-цельным, иначе говоря, внести единство в мир своих верований и знаний. Это единство достигается познающим умом чрез раскрытие одушевляющей мир единой всеобъемлющей идеи; отсюда следует, что без знания нет разумной жизни и без единой идеи нет знания. Наука порождена стремлением человеческого духа во всем отыскать себя и свое единство с жизнью вселенной, и интерес всех наук один: во всех мировых явлениях обнаружить действие той единой идеи, которая, составляя основу всего сущего, только человеком может быть сознана, как таковая. Хранилищем, куда стекаются эти однородные результаты всех разнообразных наук и где они сводятся к единству, является философия; таким образом, она – не наука в ряду наук, а высочайшая из всех, служащая им основанием, душою и целью. Она по существу – наука о единстве мира или о мировом разуме, и ее задача – в сознании воссоздать весь мир из единой идеи.

Отсюда выясняется нравственная природа знания. Истинное, то есть руководимое философией, знание и есть тот путь, которым человек приближается к совершенству, то есть к тому своему состоянию, когда мировой разум достигнет в нем полного самосознания, и с этой точки зрения знание религиозно в подлинном смысле слова, ибо такое знание есть единственный способ достижения той цели, которую религиозное чувство непосредственно провидит. Мало того: в своей кульминационной точке, то есть достигнув полного философского синтеза, знание сольется с религией воедино, потому что философия докажет то, что религия априорно утверждает, именно присутствие в мире единой зиждительной идеи. Сознание мирового единства и собственного единства с миром превратится тогда у человека в одно непосредственное чувство, которое субъективно будет выражаться в нем полным и постоянным согласием с самим собою, т. е. с божественным началом в себе, совершенной его целостностью. Это проникнутое сознанием чувство есть чувство всеобщей жизни, иначе говоря, любовь; следовательно, совершенный человек будет целостен в любви, и конечная цель сводится к тому, чтобы наполнить свою жизнь той любовью, для которой нет борьбы и нет жертвы. Любовь, инстинктивно присущая всем созданиям и, следовательно, представляющая собою чувство не индивидуальное, а принадлежащее мировой жизни, есть душа творения: не ею ли поддерживается жизнь в неделимых? – Она у них средство размножения. Поэтому именно в любви человек сливается с всеобщей жизнью; только любя он познает, и только любя действует прекрасно, т. е. так, как действует мировая жизнь. Таким образом, человек, целой натурой живущий в любви, есть человек совершенный: он неделимое, сознательно живущее по тем же законам, как и вселенная, – он исполняет свое назначение. Самому стать таким и приблизить других к этому идеалу, такова цель, которую ставит себе Станкевич. В жизни нет другой отрады, как любить людей и служить им, говорит он; в этой мысли наш разум сознает свою любящую природу. Но это служение не может заключаться в том, чтобы доставлять им средства к спокойной и сытой жизни, к материальному счастию; истинный долг наш – пробуждать в них человеческую сторону.

В сентябре 1836 года Станкевич пишет Грановскому: «Грановский, веришь ли? Оковы спали с души, когда я увидел, что вне одной всеобъемлющей идеи нет знания, что жизнь есть самонаслаждение любви и что все другое – призрак. Да, это мое твердое убеждение. Теперь есть цель передо мною: я хочу полного единства в мире моего знания, хочу дать себе отчет в каждом явлении, хочу видеть связь его с жизнью целого мира, его необходимость, его роль в развитии этой идеи. Что бы не вышло, одного этого я буду искать»[56 - Станкевич Н. В. Грановскому Т.Н. 29 сентября 1836 г. – Переписка… С. 197.]. Это истинное знание, философию, Станкевич строго отличает от науки: первая есть цель, вторая – средство, и наука, самое себя признающая целью, теряет смысл. Нелепо всю жизнь считать ноги у козявок, закрыв глаза на вселенную; но как средство, прагматический интерес в науке имеет важное значение. Такая научная работа требует специальной склонности, особой страсти, преодолевающий все труды, а к такой страсти способны, по мнению Станкевича, только люди односторонние. Ему самому нужно было только – стать человеком.

V

Осенью 1837 года Станкевич уехал за границу, откуда уже и не вернулся. Эти последние три года его жизни (он умер 25 июня 1840 г.) отмечены удивительной цельностью стремления. На первом плане стояла теоретическая задача: уразуметь весь мир из одной идеи. Эта задача решалась системой Гегеля, где все стороны бытия материального и духовного были сведены в один изумительно-стройный процесс развития единого начала – абсолютного Духа. Пристальным изучением Гегеля и наполнены всецело, в смысле работы, последние годы Станкевича. Эти занятия, как мы видели, не были для него делом умозрительного интереса. Он был убежден, что по мере того, как его уму будет уясняться единство бытия, в его душе будет все более воцаряться гармония, венцом которой должна явиться самодовлеющая любовь; и это было самое незыблемое, самое драгоценное его убеждение, с которым одним были связаны все его надежды. Еще накануне смерти он выражал его с непоколебимой уверенностью. «В ходе науки, – писал он, – ум постепенно очищается от чувственной коры. Он прозревает. Отдельные мертвые существования постепенно сдвигаются с мест своих, чтоб исчезнуть в общем веселом хороводе жизни. Туман редеет, ночные призраки бегут – и вдруг полный свет любви изливается на сознание и довершает дело преображения. Вот жизнь, говорит философ, понятая умом, которая сначала являлась нашему глазу в грубой непосредственности. Хорошо. Не заботься уже более об этих призраках, которые прогнало солнце. Это не истина, не абсолютное, – и твой труд был только ход к абсолютному. Теперь ты в нем забудь прошедшее. Разверни нам новую жизнь. Под лучами этого солнца построй нам мир, проникнутый этой любовью! – «Но здесь кончается наука». – Да. Философия есть ход к абсолютному. Результат ее есть жизнь идеи в самой себе. Наука кончилась. Далее нельзя строить науки и начинается постройка жизни»[57 - Там же. С. 222–223, отд. пагинация.].

При такой уверенности в существовании органической связи между умственным развитием и постепенным просветлением духа было естественно, что теоретическая работа сопровождалась у Станкевича непрерывным самоанализом. По мере усвоения системы Гегеля, то есть по мере уразумения все новых и новых сторон бытия с точки зрения развития единой идеи, он естественно должен был спрашивать себя: приблизился ли он соразмерно к согласию с самим собою, к душевной гармонии?

Этот вопрос был для него источником сильных мучений. В своих письмах за этот период он беспрестанно то жалуется, то негодует на свою разорванность, на внутренний раздор, на отсутствие душевной устойчивости. С горечью говорит он о том, что, кроме способности ощущать радость и горе и еще рефлектировать, нет в нем силы, которая имела бы право назвать себя: я. Он раб своей капризной натуры, им играют впечатления: погода, дорожные приключения, каждый переулок в мало знакомом городе могут похвастать своим могуществом над ним. Когда же будет достигнута эта желанная верность духа самому себе? Для него нет истины выше той, что человек должен в самоотречении обрести себя (im Aufgeben seiner selbst sich selbst finde[87 - В отказе от самого себя находить себя (нем.).][58 - Станкевич Н. В. Грановскому Т.Н. 20 мая 1838 г. Там же. – С. 250.]); отчего же она только в голове? «Сердце сухо, пусто и капризно оттого, что ему этого sich selbst finden нужно. Отчего же это ему не дается? Ведь когда хочется есть, и бульон стоит перед тобою, ты просто нальешь его себе и выпьешь. Отчего тут не так?»[59 - Станкевич Н. В. Грановскому Т.Н. 20 мая 1838 г. – Там же.] Минутами ему кажется, что он никогда не достигнет внутреннего единства, – тогда им овладевает отчаяние: назади вздор, призраки, впереди голо. Он говорит себе, что мало знать добро и красоту в их отвлеченной сущности, необходимо научиться узнавать их в конкретном, а для этого лучшее средство – созерцание общего, человеческого. Поэтому он решает заняться историей, которая одна спасает человека от субъективных капризов, одна может дать ему опору. Когда после немецкой истории Менцеля он непосредственно переходит к чтению романа Жорж-Занд, его охватывает ужас[60 - Станкевич Н. В. Фроловым Е.П. и Н.Г. 13 июня 1838 г. – Там же. С. 255. Имеются в виду сочинение К.-А. Менцеля «Geschichte der Deutschen» (1815–1823) и роман Ж. Санд «Леон Леони» (1835). «История Германии» (вернее – «История немцев») Менцеля упоминается также в письме Т. Н. Грановскому 20 мая 1838 г. – Там же. С. 250.]: как тяжка эта душная сфера частностей и индивидуальных страстей! Да, индивидуальное – вот путы, связывающие человека, мешающие ему открыть глаза на всю природу. Кто хочет быть свободным и цельным, должен уйти из индивидуального в общее, рассчитаться с жизнью, с людьми, сию минуту уладить вокруг себя все личное.

Между тем такова жизнь: кругом путаница, дрянь, недоразумения, и все это требует внимания, раздражает, мучит и не дает безмятежно наслаждаться прекрасным. Как уладить все это? И что делать человеку, если он имел неосторожность запутаться в такой узел личных отношений? – На это Станкевич без колебаний отвечает теперь: разрубить узел! Правда, он понимал, насколько опасен этот путь. Разрубить узел, значит, прежде всего, свалить беду на другого, и в таком решении к высоким мотивам легко могут примешаться и самолюбие, и эгоистическая жажда спокойствия. Но он отвергает эту рассудочную оглядку: высший долг человека – быть верным самому себе. Поступай так, чтобы во всем, что ты делаешь, ты был таков, как в самом деле, и не думай о последствиях, – их все равно нельзя учесть никаким исчислением, а этот расчет отнимает способность охватить все разом из живого, действительного чувства. Спасение в том, чтобы уметь в отношении каждого житейского факта сразу определить непосредственное хотение своего я и затем, не стесняясь ничем, поступать так, как велит этот внутренний голос; только таким способом можно сохранить свою цельность среди хаоса действительной жизни.

VI

Упорная работа над собою в направлении к этой цели, рядом с изучением Гегеля, которое должно быть другим, умозрительным путем вести к той же внутренней цельности, составляет главное содержание духовной жизни Станкевича в его последние годы. Задача была трудна: он сравнивает себя с человеком, который должен на волнах заниматься изобретением компаса, и завидует тем счастливцам, которые получили гармоническое духовное воспитание еще до вступления в самостоятельную жизнь. Перед ним самим эта задача стояла в очень конкретной форме. Он уехал из России, не покончив своих отношений с Бакуниной. Бедная девушка глубоко страдала, и он знал это, да и письма Михаила Бакунина напоминали ему об этом. Надо было кончить мучительную историю – но как? Он не любил, это было для него уже вполне ясно; порвать – значило нанести девушке, так простодушно доверившейся ему, смертельный удар. Но при тех взглядах на жизнь, до которых он теперь созрел, иного выхода не было. «Было время, – время мистицизма в моей жизни, когда, по преданию, по недостойной любви к пошлому миру и спокойствию, я считал все делом окончательным, сковывающим навсегда выбор сердца. Я отрекаюсь от этих идей. Если в отношениях между людьми есть ошибка, то она должна быть исправлена. Если человек должен страданием искупить свою ошибку, то он не должен сделаться животным»[61 - Станкевич Н. В. Неверову Я.М. 11 октября 1837 г. – Там же. С. 233–234.]. А жениться без любви – значит именно низвести себя и женщину на степень животных; пусть же лучше девушка останется на всю жизнь одинокой, только бы ей спасти свое человечество. Это решение стоило Станкевичу тяжелых усилий, но поступить так он считал своим долгом по отношению к себе и к ней, и только безвременная смерть Бакуниной (она умерла в конце 1838 г.) избавила его от необходимости совершить формальный разрыв.

Именно эта неожиданная развязка, снявшая с его души тяжелое бремя, по-видимому, много способствовала внутреннему освобождению Станкевича. Личная коллизия назойливо и нетерпеливо требовала решения; теперь в личной жизни более не было острых осложнений, можно было ровнее идти к цели. И действительно, в последний год жизни Станкевич становится как бы светлее и радостней. Он продолжает работать над собою, но уже без той нетерпеливости и, главное, без принуждения. Он сознает, что ему еще далеко до внутреннего единства, но он уже знает, что насилием над собою ничего не возьмешь. Не беспокойство и рефлексия, а только спокойное вникание в сущность вещей может вывести на путь. Надо дать себе волю, надо быть снисходительным к собственной индивидуальности и верить ей, иначе она еще больше будет тебя обманывать. Он теперь с доверием смотрит в будущее; надежда сразу достигнуть духовной свободы чрез философию не оправдалась, но он яснее видит путь: «nur ruhig[88 - Только спокойно (нем.).] и делать, что хочется, потому что прежде всего надо быть человеком, это главный фах, и всякое принуждение, особенно археологическое, сейчас губит человечество»[62 - Станкевич Н. В. Фроловым Е.П. и Н.Г. 13 марта 1840 г. – Там же. С. 322–323. Фах – Fach (нем.) – ремесло, специальность.]. В своих письмах к друзьям он теперь беспрестанно повторяет: не рефлектируй; когда трудно становится решить что-нибудь, когда начинаешь путаться в антиномиях, – переставай думать и живи. Мысль может уловить лишь отдельные крупицы истины, верно же вполне схватить вещь можно только из общего живого чувства.

В этом уважении к собственной индивидуальности, к своему непосредственному чувству и хотению Станкевич обрел ту цельность духа, которой он так жаждал до сих пор. В этом отношении чрезвычайно любопытен его новый взгляд на искусство. Элемент цельной индивидуальной жизни, прямого созерцания, нераздробленного знания – вот что является для него теперь наиболее ценным в искусстве[89 - См. его предсмертные заметки «Об отношении философии к искусству». Соч. М., 1890. С. 176 слл.[725 - Станкевич Н. В. Стихотворения. – Трагедия. – Проза. М., 1890. С. 176–182.]]. По природе своей, по назначению, говорит он, человек всегда имел более или менее ясное сознание чего-то высшего, нежели все преходящие вещи, нежели он сам в своей единичности. Это незримое высшее мы называем Божеством. Человеческая фантазия непобедима: ей нужно созерцать это незримое – вот происхождение и смысл искусства; в нем человек непосредственно созерцает Божество. Но изображение носит лишь отпечаток Божества; дух не весь в этом внешнем образе, – он неизобразим и постигать его можно только духом.

Эти слова не были в устах Станкевича одной теорией. Последние месяцы своей жизни, живя то во Флоренции, то в Риме, он часто посещал музеи и памятники древности. Рассеянные в его письмах за этот период замечания о виденных им предметах искусства лучше всего свидетельствуют о полной зрелости его духа: так смотреть умеет только человек, внутренне свободный и цельный в своем отношении к миру, почти инстинктивно ассимилирующий себе или отвергающий. «Моисей» Микель-Анджело оставляет его холодным: здесь нет полноты, мира, любви, здесь нет Божества или, вернее, здесь из Божества осталась только сила. Законченность и удовлетворенность произведений греческого искусства доставляют ему глубокое наслаждение, но он смотрит на них как старший брат: древние скоро помирились, удовлетворились неполным, их мир еще далек от святости. Когда знаешь это, говорит он, и когда в самом деле есть еще что-то другое, что приносишь с собою, они благодетельно действуют на душу, но долго наслаждаться ими нельзя – они не отвечают собственному высшему запросу. О римском храме св. Петра он говорит, что в нем дышишь свободно и поднимаешь голову выше: «Я никогда не могу ждать от архитектуры чего-нибудь охватывающего душу своею необыкновенностью: душа выше ее; но она довольна, когда находит себе такое жилище»[63 - Станкевич Н. В. Фроловым Е.П. и Н.Г. 19 марта 1840 г. – Переписка… С. 325.].

Эти последние письма Станкевича дышат глубоким покоем и какой-то мягкой, вполне владеющей собою и сознающей себя силой. Не изучением Гегеля, но силою своего беззаветного стремления к идеалу человечности он в существенном достиг своей цели. Сознание своего внутреннего единства у него действительно превратилось в непосредственное регулирующее чувство, и в момент смерти он действительно стоял на той черте, где кончается внутреннее устроение человека и начинается постройка жизни. Он уже готов был переступить эту черту; им начинало овладевать нетерпенье: довольно учиться, иначе не успеешь жить, – а он уже знал, что значит жить. Безвременная смерть застигла его на самом пороге. Тургенев, сблизившийся со Станкевичем за несколько месяцев до его смерти, в начале 1840 г. в Риме, спустя шестнадцать лет, по просьбе Анненкова, записал свои воспоминания о нем; эта записка впервые была напечатана Л. Н. Майковым в январской книге Вестника Европы за 1899 год и не вошла ни в одно из собраний сочинений Тургенева[64 - Воспоминания И. С. Тургенева о Н. В. Станкевиче. Записка И. С. Тургенева. – Публ. Л. Майкова. – Вестник Европы. 1899. № 1. С. 5—18.]. Приведу из нее несколько отрывков, ярко рисующих личность Станкевича в пору его полной зрелости. Рассказав о юморе Станкевича, о его способности хохотать до упаду и мгновенно разыгрывать в лицах фарс, Тургенев продолжает: «И в то же время невозможно передать словами, какое он внушал к себе уважение, почти благоговение. Шевырев был в то время в Риме и ужасно льстил Станкевичу и вилял перед ним, хотя со всеми другими обходился, по обыкновению, с педантической самоуверенностью… Станкевич оттого так действовал на других, что сам о себе не думал, истинно интересовался каждым человеком и, как бы сам того не замечая, увлекал его за собою в область идеала. Никто так гуманно, так прекрасно не спорил, как он. Фразы в нем следа не было; даже Толстой (Л.Н.) не нашел бы ее в нем… В нем была наивность, почти детская, еще более трогательная и удивительная при его уме». Станкевич охотно принимал участие в дружеских поездках по окрестностям Рима и в осмотре памятников и древностей, хотя часто плохо себя чувствовал: «но дух его никогда не падал, и все, что он ни говорил, – о древнем мире, о живописи, ваянии и т. д., – было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости». Станкевич был в это время уже смертельно болен, но, по свидетельству Тургенева, никогда не хандрил, никогда не жаловался на свое здоровье, и о болезни своей говорил не иначе, как в шутливом тоне. «Помню я, – рассказывает Тургенев, – раз мы шли с ним к Ховриным и говорили о Пушкине, которого он любил страстно, так же, как и Гоголя. Он начал читать стихотворение «Снова тучи надо мною», своим чуть слышным голосом… Ховрины жили очень высоко – в 4-м этаже. Взбираясь на лестницу, Станкевич продолжал читать и вдруг остановился, кашлянул и поднес платок к губам – на платке показалась кровь… Я невольно содрогнулся, а он только улыбнулся и дочел стихотворение до конца»[65 - Там же. С. 13.].

Тургенев прибавляет, что изображая Покорского в «Рудине», он имел перед глазами образ Станкевича.

VII

Путь развития, пройденный Станкевичем, типичен для всей его эпохи. К кому бы из его сверстников мы не обратились (разумеется, из тех, кто жил умом и сердцем), каждого в ту пору – в 30-х годах – волновали те же вопросы, у каждого на первом плане стояла та же потребность найти и воплотить в собственной личности высший смысл бытия. По письмам Белинского до времени его переселения в Петербург можно было бы написать психологический этюд, в общем совершенно аналогичный предлагаемому здесь.

Но Станкевич был именно прообразом своего времени: с такой безусловной цельностью, в столь чистом виде не пережил этого процесса ни один из его сверстников. Его недолгая сознательная жизнь была безраздельно посвящена решению в мысли и жизни личной морально-философской проблемы, и никакая другая задача ни на минуту не отвлекла его внимания от этой цели. Как раз на Белинском всего лучше можно видеть, как одновременно зарождается в русском обществе иное течение, уже с первых шагов нарушающее у большинства друзей Станкевича цельность их личного искания; как оно сначала ставит себя в полное подчинение этической задаче, а потом, пропитавшись ее идеалистическим пафосом, все более выступает на первый план, хотя и сохраняет до конца у этих людей неразрывную связь со своей первоначальной основой: на сцену выступают вопросы социально-политические, вопросы об обществе и о народности.

Станкевича эти вопросы не занимают. Он сознает, конечно, их значение, но ему пока еще не до них: ему нужно прежде всего закончить свою домашнюю работу – самому стать человеком. В своей обширной переписке он затрагивает общественные вопросы редко и всегда вскользь; он часто говорит об обязанности человека посвящать все силы совершенствованию общества, и он сам собирается, окончив свою подготовку, служить родине, – но такие заявления звучат у него как-то холодно, рассудочно. Нет сомнения, – проживи он дольше, он потрудился бы честным трудом на пользу России, но такой, каким мы его знаем, он весь поглощен чисто моральной задачей, и в этом смысле ранняя смерть, настигшая его как раз в минуту решения этой задачи и на пороге общественной деятельности, придает удивительную цельность его развитию.

Спустя полгода после смерти Станкевича, Белинский писал В. П. Боткину знаменитое теперь письмо, в котором требовал отчета за каждого из своих братьев по крови[66 - Белинский В. Г. Боткину В.П. 1 марта 1841 г. – Пыпин А.Н. В. Г. Белинский. – Опыт биографии // Вестник Европы. 1875. № 2. С. 599.]. Станкевич только однажды, на самой вершине своего развития (месяца за три до смерти), коснулся в письме этого вопроса – и прошел мимо него. К нему заходил, рассказывает он, его знакомый, художник Марков, закидавший его философскими вопросами и сомнениями, на которые трудно было отвечать: «существование одного голодного нищего довольно для него, чтоб разрушить гармонию природы»! Умный и живой человек, с неэгоистическими запросами, – но что делает одиночество! «Я, – прибавляет Станкевич, – никогда почти не делаю себе таких вопросов. В мире господствует дух, разум: это успокаивает меня насчет всего»[67 - Станкевич Н. В. Фроловым Е.П. и Н.Г. 7 апреля 1840 г. – Переписка… С. 342.].

С тою же несовершенной цельностью мысли решал Станкевич и второй вопрос, который вскоре сосредоточит на себе страстное внимание общества, – вопрос о народности. Его замечание об этом предмете, брошенное мимоходом и не развитое, поражает своей верностью, как и множество других мыслей, рассеянных в его письмах. Понадобился долгий навык в физиологическом способе понимания истории, чтобы спустя шестьдесят лет, другой русский мыслитель[90 - П. Б. Струве.] мог вернуться к этому здравому взгляду «Чего хлопочут люди о народности? Надобно стремиться к человеческому, свое будет поневоле. На всяком искреннем и непроизвольном акте духа невольно отпечатывается свое, и чем ближе это свое к общему, тем лучше… Кто имеет свой характер, тот отпечатывает его на всех своих действиях; создать характер, воспитать себя – можно только человеческими началами. Выдумывать или сочинять характер народа из его старых обычаев, старых действий, значит хотеть продлить для него время детства: давайте ему общее человеческое и смотрите, что он способен принять, чего недостает ему. Вот что угадайте, а поддерживать старое натяжками, квасным патриотизмом – это никуда не годится»[68 - Там же. С. 219–220.]. В 1837 году, когда Станкевич писал эти строки, так думали и Белинский, и К. Аксаков; но, как известно, уже недолго спустя вопрос о народности становится демаркационной линией, делящей передовую часть русского общества на два враждебных лагеря.

Станкевич представляет собою как бы реторту, в которой химически- чисто выработалась квинтэссенция русского идеализма[69 - П. В. Анненков писал: «Причина полного, неотразимого влияния Станкевича заключалась в возвышенной его природе, в способности нисколько не думать о себе и без малейшего признака хвастовства и гордости невольно увлекать всех за собой в область идеала». «В Станкевиче отразилась юность одной эпохи нашего развития: он как будто собрал и совокупил в себе лучшие нравственные черты, благороднейшие стремления и надежды своих товарищей» – Переписка… С. 235, 236, отд. пагинация.]. Проблема совершенной личности, всецело поглотившая его внимание, частью сама привела к вопросу о преобразовании общественного быта на идеалистических началах, как у Белинского и Грановского, частью слилась с самостоятельным политическим интересом, как у Герцена и Огарева.

Глава четвертая

Т. Н. Грановский[70 - Глава четвертая. Т. Н. Грановский. Глава создана на основе статей – Гершензон М. История одной дружбы (Грановский, Герцен, Огарев) // Научное слово. 1903. Кн. VIII. С. 75–95; кн. IX. С. 48–58; Памяти Т. Н. Грановского (1813 г. – 4 октября 1855 г.) // Ежемесячный журнал для всех. 1905. № 10. С. 624–627.]

1. Мировоззрение

Непосредственное влияние Грановского прекратилось давно. Он не был сильным мыслителем и не оставил в наследие потомству ни одной из тех идей, которые становятся вполне понятными и животворными лишь спустя десятилетия. Написанное им читают мало и больше из почтения к его имени, нежели из прямого интереса. Он принадлежит истории и должен быть оцениваем исторически.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 15 >>
На страницу:
7 из 15