– Да-с, был-с. Только уж и ходьба!
– А что?
– Да вот посчитайте-ка сами ступеньки от первого этажа до четвертого, тогда увидите!
– А результат?
– Да как сказать? – покуда еще никакого! Ведь здесь, батюшка, не губерния! Чтобы слово-то ему сказать, чтобы глазком-то его увидеть, надо с месяц места побегать! Здесь ведь все дела делаются так!
– Однако это неприятно!
– А вам все, чтоб было приятно! Вам бы вот чтоб Фаддей и носки вам на ноги надел, и сапоги бы натянул, а из этого чтоб концессия вышла! Нет, сударь, приятности-то эти тогда пойдут, когда вот линийку заполучим, а теперь не до приятностей! Здесь, батюшка, и все так живут!
Прокоп подходит к окну, видит бегущего по улице мазурика, и воображение рисует перед ним целую картину.
– Смотрите! – восклицает он. – Вон он высуня язык бегает! Вы думаете, он дело делает! Пустяки, сударь, пустяки он делает! День-то деньской он пробегает, вечером прибежит домой: что я сделал? – иной даже заплачет! Ничего, ну просто-напросто ничего! А там пройдет и еще день, и еще, и еще… И все-то так! И всякий-то день ничего! А через месяц, смотришь, что-нибудь у него и сформируется! Как сформируется? почему сформируется? – ничего не известно! Там бросил словечко, там глазком глянул, туда забежал, там с швейцаром покалякал… – На вид оно пустяки, ан смотришь – в результате оно самое и есть!
Снова стук. Петр Иваныч влетает прямо в соболях. Щеки у него горят, кадык застыл от мороза, усы влажны.
– Ну, кажется, идет дело на лад! – говорит он весело.
– Решена? – спрашивает Прокоп, и в глазах его появляется какой-то блудящий огонь, которого я прежде не примечал.
– Решена!
– Ну а моя еще нет!
– Теперь только бы в самую середку-то угодить!
– Да, это тоже штука. Одно средство: к тузу какому-нибудь примазаться! Уж черт его душу дери… ешь половину!
Еще стук. Влетает Тертий Семеныч и падает в изнеможении в кресло.
– Устал, – говорит он, – был везде! И у Бубновина был, и у Мерзавского был, и у сына Сирахова был!
– Ну и что же!
Все в один голос:
– Полезнейшее предприятие!
– Смотри, как бы тебя с «полезнейшим-то предприятием» не продернули! Ведь это тоже народ теплый!
– Меня-то! У меня линия верная! От Корочи через Тим, Щигры да так-таки прямо в Ливны. А там у меня, кстати, и имение есть.
– Да ты что возить-то по этой линии будешь?
– Уж это наше дело!
– Нет, ты скажи!
– А позвольте узнать, Александр Прокофьич, что вы-то по вашей линии возить будете?
– Это от Изюма-то, через Купянку, Валуйки да в Острогожск! Да тут, батюшка, хлеба одного столько, что ахнешь! Опять: конопель, пенька, масло, скот, кожи! Да ты пойми: ведь в Изюме-то окружной суд! Члены суда будут ездить, судебные следователи, судебные пристава! Твое же острогожское имение описывать поедут!
Между тем Петр Иваныч беспокойно поглядывает на часы и вдруг вскакивает:
– Однако пора бежать!
И все трое, обращаясь ко мне, разом восклицают:
– Вы разве не пойдете устрицы есть?
– Не знаю… Я как-то еще не думал об этом.
– Ну, каким же образом после того вы концессию получить хотите! Где же вы с настоящими дельцами встретитесь, как не у Елисеева или Эрбера? Ведь там все! Всех там увидите!
– Да ведь я… право, и дорога-то у меня плохая, кажется! Ну что я, в самом деле, возить по ней буду!
– А вам-то что? Это что еще за тандрессы такие! Вон Петр Иваныч снеток белозерский хочет возить… а сооружения-то, батюшка, затевает какие! Через Чегодощу мост в две версты – раз; через Тихвинку мост в три версты (тут грузы захватит) – два; через Волхов мост – три! По горам, по долам, по болотам, по лесам! В болотах морошку захватит, в лесу – рябчика! Зато в Питере настоящий снеток будет! Не псковский какой-нибудь, я настоящий белозерский! Вкус-то в нем какой – ха-ха!
– Смейтесь, смейтесь! А вот как заполучу дорожку, тогда будет… хи-хи!
– Мы, батюшка, нынче всю эту статистику дотла разузнали: где что родится, где какое производство идет! Где мамура-ягода, где княженика-ягода! Где сырть-рыба, где сельдь, где снеток! Где мыло варят, где кожи дубят! Разносчик кричит: «Сельди переславские!» – а мы примечаем!
Делать нечего – отправляемся вчетвером на биржу к Елисееву.
Устричная зала полна. Губерния преобладает. Кадыки, кадыки, кадыки; затылки, затылки, затылки. На столах валяются фуражки с красными околышами и кокардами. Там и сям мелькают какие-то оливковые личности: не то греки, не то евреи, не то армяне – словом, какие-то иконописные люди, которым удалось сбежать с кипарисной деки и отгуляться на воле у Дюссо и у Бореля. Они жирны, словно скот, откормленный бардою. Личности эти составляют центры, около которых образуются группы кадыков. Но самый главный центр представляет какой-то необыкновенно жирный и, по-видимому, не очень умный человек, который сидит на диване у средней стены и на груди у которого отдыхает тяжелая золотая цепь, обремененная драгоценными железнодорожными жетонами. Он уж поел и, сложив на груди руки и зажмурив глаза, предается пищеварению. По временам пройдет мимо него кадык, скажет: «Анемподисту Тимофеичу!» – тогда он отделит от туловища одну из рук и вложит ее в протянутую руку кадыка. Хотя этот человек сидит за своим столом одиноко, но что не кто другой, а именно он составляет настоящий центр компании, – в этом нельзя усомниться. Кадыки, очевидно, ни на минуту не теряют его из вида. Они и сидят за своими столами как-то не прямо, а вполоборота к нему, и говорят друг с другом, словно не друг с другом, а обращаясь к третьему лицу, которое нельзя беспокоить прямо, но без мнения которого обойтись немыслимо.
Проходя мимо него, Прокоп толкает меня в бок и шепчет каким-то испуганным голосом:
– Бубновин!
В зале сыро, наслякощено, накурено – словно туман стоит. Но кадыки не гогочут, по своему обычаю, а как-то сдержанно беседуют, словно заискивают.
– Аристиду Фемистоклычу! – восклицает Прокоп, расцветая при виде одного из византийских изображений, которого наружность напоминает паука, только что проглотившего муху. – Как поживаете, каково прижимаете?
– Ницево, зивем!
– Девочки как?
– И девоцки!.. У нас девоцек завсегда бывает оцень достатоцно!
– Ну и слава богу!
Мы садимся за особый стол; приносят громадное блюдо, усеянное устрицами. Но завистливые глаза Прокопа уже прозревают в будущем и усматривают там потребность в новом таком же блюде.
– Вели еще десятка четыре вскрыть! – командует он. – Да надо бы и насчет вина распорядиться… Аристид Фемистоклыч, вы какое вино при устрицах потребляете?