– Не мешало бы теперича и закусить, – говорит Халатов по уходе хозяина.
– Тебе бы только жрать, – отвечает Боченков, – дай прежде горло промочить! Мочи нет как испить хочется! с этим серебряным самоваром только грех один!
– Нельзя же нам из простых пить! – возражает Анна Тимофевна, – мы не какие-нибудь!
Однако самовар готов и ставится на стол: вынимаются шкатулочки, развязываются кулечки, и на столе появляются разные печенья. Dеmеtrius смотрит на них исподлобья и норовит что-нибудь стащить.
– Насилу и воды-то допросился! – докладывает Петр Парамоныч, – эти каверзные богомолки так и набросились, даже из рук рвут!
– Ты бы, любезный, сказал им, что эта вода для нас нужна…
– Да что с ними говорить! они одно ладят, что мы, дескать, пешком шли…
В это время опять входит хозяин.
– Как же это, любезный, – обращается к нему Хрептюгин, – у тебя беспорядки такие! воду из рук мужички рвут!
– Уж извините, сударь! работница, дура, оплошала.
– То-то же! это не хорошо! везде нужен порядок!
– Иван Онуфрич, чай готов!
Хрептюгин принимает из рук своей супруги чашку изумительнейшего ауэрбаховского фарфора и прихлебывает, как благородный человек, прямо из чашки, не прибегая к блюдечку. Но Анна Тимофевна, несмотря на все настояния Ивана Онуфрича, не умеет еще обойтись без блюдечка, потому что чай обжигает ей губы. Сверх того, она пьет вприкуску. Халатов и Боченков закуривают сигары; Хрептюгин, с своей стороны, также вынимает сигару, завернутую в лубок – столь она драгоценна! – с надписью: bayad?re,[57 - баядерка (франц.).] и, испросив у дам позволения (как это завсегда делается с благородных опчествах), начинает пускать самые миниатюрные кольца дыма.
– Ведь вот, кажется, пустой напиток чай! – замечает благодушно Иван Онуфрич, – а не дай нам его китаец, так суматоха порядочная может из этого выйти.
– А какая суматоха? – возражает Боченков, – не даст китаец чаю, будем и липовый цвет пить! благородному человеку все равно, было бы только тепло! Это вам, брюханам, будет худо, потому что гнилье ваше некому будет сбывать!
– Фи, Прохор Семеныч! – говорит Аксинья Ивановна, – какие вы выраженья всё употребляете!
– А правда ли, батюшка Иван Онуфрич, в книжках пишут, будто чай – зелие, змеиным жиром кропленное? – спрашивает хозяин.
Хрептюгин благосклонно улыбается.
– В каких же это, Архип, книжках написано?
– А вот, сударь, письменные таки книжки есть… "Слово от старчества об антихристовом пришествии" называется… Так там, сударь, именно сказано: "От китян сие…"
– Пустяки, Архип, это все по неразумию! рассуди ты сам: змея гадина ядовитая, так может ли быть, чтоб мы о сю пору живы остались, жир ее кажный день пимши!
– "Пимши"! фуй, папа, как вы говорите несносно!
– Так-то так, сударь, а все как будто сумнително маненько!.. А правду ли еще, сударь, в народе бают, некрутчина должна быть вскорости объявлена?
– По палате не слыхать, – отвечает Боченков.
– Пустяки все это, любезный друг! известно, в народе от нечего делать толкуют! Ты пойми, Архип-простота, как же в народе этакому делу известным быть! такие, братец, распоряжения от правительства выходят, а черный народ все равно что мелево: что в него ни кинут, все оно и мелет!
– Так-с… Это справедливо, сударь, что народ глуп… потому-то он, как бы сказать, темным и прозывается…
– Ну, а если глуп, так, стало быть, нужно у вашего брата за такие слухи почаще под рубашкой смотреть!
– Ах, папа, вас уважать совсем нельзя!
В это время Митька стащил со стола такой большой кусок хлеба, что все заметили. Он силится запрятать его в карман, но кусок не лезет.
– Ишь семя анафемское! – говорит Боченков, – мал-мал, а только об том и в мыслях держит, как бы своровать что-нибудь!
– Ну, куда, куда тебе столько хлеба, Dеmеtrius? – спрашивает Иван Онуфрич.
Он силится отнять хлеб, но руки Митьки закоченели, и сам он весь обозлился и позеленел. Анна Тимофевна внезапно принимает сторону ненаглядного детища.
– Чтой-то уж вам, видно, хлеба для родного сына стало жалко! – говорит она с сердцем.
– Не жалко, сударыня, хлеба; а дождешься ты того, что он у тебя объестся!
– Я есть хочу, я есть хочу! – визжит Dеmеtrius.
– А и в самом деле закусить бы не худо, Иван Онуфрич! – замечает Халатов.
– Ну, что ж с вами будешь делать! вели, брат Архип, там повару что-нибудь легонькое приготовить… цыпляточек, что ли…
– Ах вы, с своими цыпляточками! – возражает Боченков, – а ты вели-ка, Архипушка, первоначально колбасы подать, там в кулечке уложена… Станешь, что ли, колбасу, Иван Онуфрич, есть?
– Нет, я колбасы есть не могу!
– Что ж так?
– Да так… желудок у меня что-то тово… Так я, братец ты мой, его в последнее время усовершенствовал, что окроме чего-нибудь легонького… трухеля, например…
– Ну, а помнишь ли времечко, как травы сельные пожевывал, камешки переваривал?..
Боченков произносит каждое слово с расстановкой и смотрит Хрептюгину в глаза, наслаждаясь его смущением.
– Ну, по крайности хошь водочки хватим! – продолжает он.
– Не могу, Прохор Семеныч, и водки не могу… разве уж пеперментовой!
– Эк ты на себя вельможества-то напустил! Подают закуску. Боченков прежде всего принимается за шпанскую водку и заедает ее огромным куском языковой колбасы; потом по очереди приступает и к другим яствам, не минуя ни одного. Халатов и Анна Тимофевна подражают ему и едят исправно. Митька десять раз уж подавился и наконец в одиннадцатый раз давится до такой степени, что глаза у него почти выскочили и Аксинья Ивановна вынуждена бить его в загорбок. Но Иван Онуфрич ест полегоньку, только отведывает, но и то самых нежных кушаньев: крылышко цыпленка, страсбургского пирога, оленьего языка, копченой стерляди и т. п. Все это стоит дорого и, следовательно, должно быть легко и равносильно крылышку цыпленка.
– Подать шампанского! – равнодушно говорит он, обглодавши цыпленка. – Да холоднего!
– Ах, папа, вы все-таки говорите «холоднего»!.. Точно вам не все равно сказать: «холодного»?
Парамоныч и Демьяныч суетятся, приносят шампанское «розовое» и разливают его по бокалам.
– Вот этот напиток я люблю! – говорит Хрептюгин, медленно смакуя вино, – потому что это напиток легкий…