– Ишь ты, и шампанское-то у него не как у людей, – замечает Боченков, – розовое!
– Розовое, братец, нынче в большом ходу! в Петербурге на всех хороших столах другого не подают!.. Я, братец, шампанское вино потому предпочитаю, что оно вино нежное, для желудка необременительное!
– Так, дружище, так… Ну, однако, мы теперича на твой счет и сыти и пьяни… выходит, треба есть нам соснуть. Я пойду, лягу в карете, а вы, мадамы, как будет все готово, можете легонько прийти и сесть… Только, чур, не будить меня, потому что я спросоньев лют бываю! А ты, Иван Онуфрич, уж так и быть, в кибитке тело свое белое маленько попротряси.
Боченков удаляется.
– Прегрубиян этот Прошка! – замечает Иван Онуфрич немедленно по удалении Боченкова.
– Вольно же вам со всяким мове-жанром связываться, – вступается Аксинья Ивановна.
– Что ж станете делать, Аксинья Ивановна! – говорит Халатов, – если Иван Онуфриевич Прохору Семеновичу уважения не сделают…
– Ах ты господи!.. есть же на свете счастливцы! вот, например, графы и князья: они никаких этих Прошек не знают!
Аксинья Ивановна тяжело вздыхает и, сев у окна, устремляет свои взоры в синюю даль, в которой рисуется ей молодой князь Чебылкин в виде
Жука черного с усами
И с курчавой головой…
– Пора, однако ж, и на боковую! – возглашает Хрептюгин. – Ты разбуди меня, Парамоныч, часа через два, да смотри, буди полегоньку… Да скажи ямщикам, чтобы они все эти бубенчики сняли… благородные люди так не ездят!
Между тем внизу, в черной избе, происходит иного рода сцена. Там обедают извозчики, и идет у них разговор дружный, неперемежающийся.
– Слышал, Еремей, сказывают, что и в здешнем месте чугунка пойдет?
– Что врать-то! еще накличешь, пожалуй!
– А чего врать! ты слушай, голова! намеднись ехал я ночью в троечных с барином, только и вздремнул маленько, а лошади-то и пошли шагом. Почуял, что ли, он во сне, что кони не бегут, как вскочит, да на меня! "Ах ты сякой!" да "Ах ты этакой!" Только бить не бьет, а так, знаешь, руками помахивает! Ну, я на него смотрю, что он ровно как обеспамятел: "Ты что ж, мол, говорю, дерешься, хозяин? драться, говорю, не велено!" Ну, он и поприутих, лег опять в карандас да и говорит: вот, говорит, ужо вам будет, разбойники этакие, как чугунку здесь поведут!
– Чай, постращать только!
– Чего постращать! Сам, говорит, я в эвтим месте служу, и доподлинно знаю, что чугунке здесь быть положено.
– А и то, ребята, сами мы виноваты! – вступается третий голос, – кабы по-християнски действовали, так, может, и помиловал бы бог… а то только и заботушки у нас, как бы проезжего-то ограбить!
– Ах ты голова-голова нечесаная! так ведь откуль же ни на будь надо лошадям корму-то добывать! да и хозяйка тоже платочка, чай, просит!
– Да все же надо бы по сообразности…
– Намеднись вот проезжал у нас барин: тихий такой… Ехал-то он на почтовых, да коней-то и не случилось, а сидеть ему неохота. Туда-сюда – вольных… Только и заломил я с него за станцию-то пять серебра, так он ажио глаза вытаращил, однако, подумамши, четыре серебра без гривенника за двадцать верст дал… Ну, приехали мы на другую станцию, ан и там кони в разгоне… Пытали мы в ту пору промеж себя смеяться!..
В это время входят ямщики, везшие Хрептюгина с свитою.
– Кого приволокли? – спрашивает первый голос. – Кого привезли? черта привезли! – отвечает один из ямщиков, раздеваясь и с сердцем кидая на полати армяк и кнут.
– Разве на чай не дали?
– Дали… двугривенный на всех! Общий хохот.
– Ой, Ванюха! купи у меня: лошадь продаю! только уж добавь что-нибудь к двугривенному-то, сделай милость!
Новый хохот.
– Ишь ты, голова, как человек-от дурашлив бывает! вон он в купцы этта вылез, денег большое место нагреб, так и на чай-то уж настоящего дать не хочет!.. Да ты что ж брал-то?
– А и то хотел толстобрюхому в рыло кинуть!
– Что ж не кинул?
– Заела меня Агашка! все говорит: платок купи, а на что купишь!
– Да кому вперед-от их везти? Пятрухе, что ли?
– Мне и есть, – отзывается Петруха.
– Смотри же ты, шажком поезжай, баловства им делать не надо! А коли фордыбачить станут, так остановись середь поля, отложи лошадей, да и шабаш!
Через два часа доедали еще извозчики гороховый кисель, а Парамоныч уже суетился и наконец как угорелый вбежал в избу.
– Кому закладывать? чья очередь? – спрашивал он впопыхах. – Господа ехать желают.
– Поспеешь! – было ему ответом.
– Ах вы черти этакие! вот вам ужо барин даст!
Но никто не трогается с места, и извозчики продолжают разговаривать о посторонних предметах. Иван Онуфрич находит себя вынужденным лично вступиться в это дело.
– Кому закладывать? – спрашивает он, выпрямляясь во весь рост.
– Поспеешь еще, господин двугривенный! – отвечает голос из толпы.
– Как ты смеешь? – кричит Хрептюгин, бросаясь вперед с протянутыми дланями.
– Не шали, руками не озорничай, купец! – говорит один ямщик.
– Что ж, разве и пообедать нельзя? – продолжает другой, – вольно ж тебе было три часа дрыхнуть здесь!
– Закладать, что ли, дядя Андрей? – спрашивает Петруха.
– Погоди, поспеет!
Иван Онуфрич весь синь от злости; губы его дрожат; но он сознает, что есть-таки в мире сила, которую даже его бесспорное и неотразимое величие сломить не может! Все он себе покорил, даже желудок усовершенствовал, а придорожного мужика покорить не мог!
– Да закладывайте же, голубчики! – говорит он умоляющим голосом.
– То-то «голубчики»! этак-то лучше будет! Ин закладай поди, Пятруха: барин хороший, по целковому на чай дает!