Оценить:
 Рейтинг: 2.5

Письма к тетеньке

<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 38 >>
На страницу:
25 из 38
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

* * *

Не одно благородное мышление в умалении – самая способность толково и правильно выражаться (синтаксис, грамматика, правописание) – и та мало-помалу исчезает, так что в скором времени нам, видимо, угрожает всеобщее косноязычие.

Для доказательства приведу пример, наиболее резко бросающийся в глаза.

В первый раз, как вы будете проезжать через Берлин, пройдитесь по Unter den Linden [57 - Унтер-ден-Линден (дословно: «Под липами». – нем.)] и остановитесь перед витриной книгопродавца Бока. Вы увидите тут так называемую «вольную» русскую литературу, и, между прочим, очень разнообразный ассортимент брошюр новейшего происхождения, на которые я и обращаю ваше внимание. Их много, все они трактуют о предметах самого насущного интереса и все отличаются отсутствием благородного мышления. Названия у этих брошюр самые заманчивые, начиная от вопроса: «Что нам всего нужнее?» и кончая восклицанием: «Европа! руки по швам!»

Предостерегаю вас: читать эти брошюры, как обыкновенно путные книги читают, с начала до конца – труд непосильный и в высшей степени бесплодный. Но перелистовать их, с пятого на десятое, дело не лишнее. Во-первых, для вас сделается ясным, какие запретные мысли русский грамотей находится вынужденным прятать от бдительности цензорского ока; во-вторых, вы узнаете, до каких пределов может дойти несознанность мысли, в счастливом соединении с пустословием и малограмотностью.

Перед вами русский обыватель, которого нечто беспокоит. Что именно беспокоит? – то ли, что власть чересчур обострилась, или то, что она чрезмерно ослабла; то ли, что слишком много дано свободы, или то, что никакой свободы нет, – все это темно и загадочно. Никогда он порядком не мыслил, а просто жил да поживал (как, например, ваш Пафнутьев), и дожил до тех пор, когда "поживать" стало невмоготу. Тогда он вытаращил глаза и начал фыркать и припоминать. Припомнил нечто из истории Кайданова, подслушал выражения вроде: "власть", "свобода", "произвол", "анархия", "средостение", "собор", свалил этот скудный материал в одну кучу и стал выводить букву за буквой. И что же! на его счастье оказалось, что он – публицист!

Но для России он слишком свободномыслящ. Подумайте только: во-первых, он на кого-то за что-то фыркает и к кому-то предъявляет какой-то иск; во-вторых, у него чуть не на каждой строке красуется слово "свобода". Конечно, рядом с "свободой" он ставит слова: "искоренить", "истребить" и "упразднить", но так как эти выражения разбросаны по странице в величайшем беспорядке, то, в уме блюдущего, естественно, возникает вопрос: нет ли тут подвоха? Что упразднить? – хорошо, коли свободу... А ну, как наоборот? Сверх того, он ставит "но" вместо "и"; начнет фразу условными "так как", "хотя", "если" – и бросит; или красную строку напишет: "Смею ли присовокупить?" – и тоже бросит... А это тоже наводит на мысль о подвохе. Почему он поставил "но", тогда как по смыслу речи следовало поставить "и"? Может быть, тут-то оно самое, потрясение, и свило себе гнездо? Ах никому, даже соглядателям, нынче верить нельзя! Слаб стал народ... ах, как слаб! Словом сказать, попробуйте напечатать в Петербурге книгу, в которой есть красная строка: "Смею ли присовокупить?" – непременно все цензурное ведомство всполошится. А заграница и эту фразу, и "свободу, споспешествуемую средостением", и "анархию, действующую в союзе с произволом", – все съест.

Я предполагаю, что именно в таком виде являлась человеческая мысль в младенчестве. В тот свайно-доисторический период, когда она наугад ловила слова, не зная, как с ними поступить; когда "но" не значило "но", когда дважды два равнялось стеариновой свечке, когда существовала темная ясность и многословная краткость, и когда люди начинали обмен мыслей словами: "Смею ли присовокупить?" Вот к этому-то свайному периоду мы теперь постепенно и возвращаемся, и не только не стыдимся этого, но, напротив, изо всех сил стараемся, при помощи тиснения, непререкаемо засвидетельствовать пред потомством, что отсутствие благородных мыслей, независимо от нравственного одичания, сопровождается и безграмотностью.

Уволенный от цензурного надзора, русский публицист всегда начинает речь издалёка и прежде всего спешит зарекомендовать себя перед читателем в качестве эрудита. С чрезвычайною готовностью он облетает все части света ("Известно, что даже в вольнолюбивой Франции", или "Известно, что в Северо-Американских Штатах" и т. д.), проникает в мрак прошедшего ("Известно, что когда египетские фараоны", или: "Известно, что когда благожелательный, но слабый Людовик XVI" и т. д.) и трепетною рукою поднимает завесу будущего, причем возлагает надежду исключительно на бога, а на институт урядников и дворников машет рукою. Так что не успеет читатель оглянуться (каких-нибудь 10 – 12 страниц разгонистой печати – вот и вся эрудиция!), как уже знает, что сильная власть именуется сильною, а слабая слабою, и что за всем тем следует надеяться, хотя с другой стороны – надлежит трепетать. Такова общая, вступительная часть. "А теперь, посмотрим, в каком виде все сие представляется у нас в настоящую минуту"...

Посмотрим, необузданный бормотун! сказывай, "недозрелый уме", какую такую ты усмотрел в отечестве твоем фигу, которая заставила тебя с надеждою трепетать и "понудила к перу твои руки"?

Но здесь вы сразу вступаете в дом "умалишенных", и притом в такой, где больные, так сказать, преднамеренно предоставлены сами себе. Слышится гам и шум; беспричинный смех раздается рядом с беспричинным плачем; бессмысленные вопросы перекрещиваются с бессмысленными ответами. Словом сказать, происходит нечто безнадежное, чему нельзя подобрать начала и чего ни под каким видом нельзя довести до конца...

Такова любая страница любой из "вольных" брошюр, обязанных своим появлением современной русской взбудораженности. Таково зрелище внутреннего междоусобия, которым раздирается человек, поставивший себе за правило избегать благородных мыслей, дабы всецело отдаться пустякам.

Основные положения – бог весть откуда взялись; выводы – самого бестрепетного читателя могут испугать своею неожиданностью. Основное положение гласит: "Главная черта, которая проходит через всю тысячелетнюю историю русского народа, есть смирение"; вывод возражает: "К несчастию, наш добрый народ находится в младенчестве и потому склонен к увлечениям". Тысячелетняя старость борется с младенчеством; смирение – с склонностью к увеличениям (приводятся даже примеры буйства). Как же, однако, с этим смиренно-буйным народом поступить? дать ли ему свободу или нарядить в кандалы?.. хорошо, кабы кандалы! но тогда зачем же было ездить в Берлин? Не лучше ли сделать вот как: "С одной стороны, вольнолюбивая Франция доказывает, с другой стороны, конституционная Англия подтверждает, а князь Бисмарк недавно в речи, обращенной к рейхстагу, объяснил..." Ах, тетенька! представьте же себе, что никто ничего не доказывал, ничего не подтверждал и что князь Бисмарк никогда ничего не говорил! Что сам автор брошюры – и тот не знает, кто что доказывал и что подтверждал! Он просто выводит букву за буквой – и шабаш!

Бог справедлив, милая тетенька. Когда мы отворачиваемся от благородных мыслей и начинаем явно или потаенно клясть возвышенные чувства, он, праведный судия, окутывает пеленой наши мыслящие способности и поражает уста наши косноязычием. И это великое благо, потому что рыцари управы благочиния давно бы вселенную слопали, если б гнев божий не тяготел над ними.

* * *

Да, милая тетенька, все это косноязычие именно оттого происходит, что нет запроса на благородные мысли. Благородная мысль формулирует себя без утайки, во всей своей полноте; поэтому-то она легко находит и ясное для себя выражение. И синтаксис, и грамматика, и знаки препинания – весь арсенал грамотности охотно ей повинуется. Вопросительный знак не смеет выскочить там, где слышится утверждение; слова вроде «искоренить», «истребить» – не смеют затесаться там, где не может быть речи ни об искоренении, ни об истреблении. Ясная для самого произносящего речь является вразумительною и для слушателей. Она убеждает умы, зажигает сердца.

Напротив того, мысль, увидевшая свет в атмосфере съезжего дома, прежде всего ищет скрыть свое происхождение и ищет этого по той же самой причине, по которой шулер, являясь в незнакомое общество, непременно рекомендует себя: благородный человек такой-то! Чтоб примирить с собою наивных, она заметает следы, прибегает к несвойственным выражениям и бросается в околесную. Но, стараясь выказать себя благородною, она не знает, в чем состоит благородство, и потому на каждом шагу запутывается. И в то же время не смеет формулировать действительные свои побуждения, ибо сама трусит перед их сермяжным паскудством. Понятно, что и грамматика, и знаки препинания пользуются этим внутренним междоусобием, чтоб объявить себя воюющею стороною.

Все это именно и доказывают самым наглядным образом наши заграничные пропагандисты свободы, споспешествуемой искоренениями. Разверните их мысль вполне, и вы убедитесь, что вся она резюмируется одним словом: кандалы. А они припутывают сюда "свободу" и "наш добрый, прекрасный народ". Ясно, что никакая грамматика не выдержит подобного двоедушия.

Но повторяю: бог справедлив. Он поражает бормотанием и безграмотностью всех, не признающих благородного мышления, всех, приравнивающих возвышенность чувств потрясению основ. Вы убедитесь в этом не только на заграничной бормочущей публицистике, но и на нашей, домашней, того же безнадежного пошиба. Во всем лагере идеалистов усекновения вы ничего не найдете, кроме бездарности, пошлости и бессмысленного, всем явственного лганья. Это спаленная богом пустыня, на пространстве которой, в смысле продуктов мышления, произрастают только самые жалкие его виды: сыск и крючкотворство. Или, пожалуй, другое сравнение: это хлев, обитатели которого ничего, кроме корыта с месивом и навозной жижи, не только не признают, но и понять не могут.

До какой степени фаталистически безграмотность сопрягается с отсутствием благородства в мыслях – в этом я имел случай убедиться самым осязательным образом.

Года два тому назад (помнится, в самый разгар "диктатуры сердца"), шатаясь за границей, я встретился в одном из водяных городков Германии с экспекторирующим соотечественником. По угнетенному виду, с которым этот человек прочитывал в курзале русские газеты, по той судороге, которая сводила в это время его руки в кулаки, я сейчас же угадал, что, кроме энфиземы, он страдал еще отсутствием благородных чувств. То было время, когда все порядочные люди предавались "иллюзиям" (хотя это было строжайше воспрещено), а русские, находившиеся за границей, даже гордость какую-то выказывали. Уж на что равнодушны дамочки к судьбам своей родины, но и те волновались и рассказывали что-то чрезвычайное: вот, мол, какое у нас нынче отечество! Один "он", этот угнетенного вида человек, не то фыркал, не то недоумевал.

За табльдотом мы познакомились. Оказалось, что он помпадур, и что у него есть "вверенный ему край", в котором он наступает на закон. Нигде в другом месте – не то что за границей, а даже в отечестве – он, милая тетенька, наступать на закон не смеет (составят протокол и отошлют к мировому), а въедет в пределы "вверенного ему края" – и наступает безвозбранно. И, должно быть, это занятие очень достолюбезное, потому что за границей он страшно по нем тосковал, хотя всех уверял, что тоскует по родине.

Разговорились: помпадур такой-то. И, разумеется, первая фраза – сквернословие.

– А в отечестве-то... а? либеральничают! популярничают! уж об излюбленных людях поговаривать начали... чудеса!

Сказал и усомнился. А вдруг я пожалуюсь соседям-немцам: вот, мол, какие у нас оболтусы произрастают! Однако, видя, что я сижу смирно, ободрился.

– Раненько бы!

Опять смолк. Смотрит на меня, да и шабаш. Даже есть перестал: сидит и ждет, не скажу ли я что-нибудь сквернословно-сочувственно. Делать нечего, пришлось разговаривать.

– А вам бы, по-настоящему, не издеваться, а радоваться следовало! – наконец произнес я.

– То есть... почему же собственно мне?

– А потому, что вы – помпадур.

– Ну-с?

– А помпадур, как лицо подчиненное, должен иметь за собой наблюдение. Когда сердца начальников радуются – и он обязан радоваться; когда начальство печалится – и у него в сердце, кроме печалей, ничего не должно быть. Так и в уставе о пресечении сказано.

– Стало быть, вы полагаете, что нынешняя система...

– Ничего я об системах не полагаю, а радуюсь, потому что в законах написано: радуйся! И вам тоже советую. А то вы, как дорветесь до помпадурства, так у вас только и на уме, что сидеть да каркать! Когда крестьян освобождали – вы каркали; когда судебную реформу вводили – тоже каркали. Начальники, ваши благодетели, радуются, а вы – каркаете! Разве это с чем-нибудь сообразно? и где, в какой другой стране, вы можете указать на пример подобной административной неопрятности?

Замечание мое поразило его. По-видимому, он даже и не подозревал, что, наступая на законы вообще, он, между прочим, наступает и на тот закон, который ставит помпадуровы радости и помпадуровы печали в зависимость от радостей и печалей начальственных. С минуту он пробыл как бы в онемении, но, наконец, очнулся, схватил мою руку и долго ее жал, смотря на меня томными и умиленными глазами. Кто знает, быть может, он даже заподозрел во мне агента "диктатуры сердца".

– Вы... вас... – бормотал он, – представьте, однако ж, какая приятная неожиданность!

С тех пор мы ежедневно встречались по нескольку раз, и он всегда говорил, что первая обязанность помпадура – это править по сердцу министров. Я же, со своей стороны, ободрял и укреплял его в этой мысли, доказывая, что радоваться, когда сердца начальников играют, несомненно покойнее, нежели рисковать слететь с места за показывание кукиша в кармане.

– И с чего вы до сих пор фыркали? какое вы в этом удовольствие для себя находили? – спрашивал я его.

– Признаюсь вам, – отвечал он наивно, – я ведь не знал, что есть такой закон, который начальственную радость на всех подчиненных распространяет.

– То-то вот и есть. У вас там во всех местах полны законов шкапы стоят, а вы даже главного закона не знаете!

Говоря это, я был почти строг; но он успокоил меня, объяснив, что легкомыслие его не предумышленное, а есть простая неопрятность, источник которой заключается в недостаточном образовании, полученном им в кадетском корпусе. Причем сознался, что грамматику прошел только до "Местоимения", и усердно просил меня заняться его перевоспитанием.

Разумеется, я с радостью согласился на его просьбу и на всякий случай выписал из России грамматику Поливанова. Перевоспитание же начал с объяснения, в чем заключается истинное благородство души, но так как при этом беспрестанно приходилось говорить об общем благе, которое он смешивал с "потрясением", то, признаюсь, мне стоило большого труда, чтобы хотя отчасти устранить это смешение. Но я успел в этом именно только отчасти, ибо хотя он и перестал говорить о потрясениях, но далее "диктатуры сердца" все-таки не пошел. Я рад был, однако ж, что хоть эту последнюю он признал для себя обязательною и дал мне слово по ее поводу никаких сквернословий на будущее время не испускать. Тогда, внимательно осмотрев его и убедившись в бесполезности дальнейших усовершенствований, я предложил ему изложить одушевлявшие его чувства в форме циркуляра исправникам и становым.

Целых два дня он царапал этот циркуляр, но, наконец, нацарапал и показал мне. Вот этот замечательный документ.

"Господам исправникам, становым приставам и урядникам, а через них и прочим всякого звания людям. Здравствуйте? А между тем что же мы видим!!

При форме правления всё от него исходяще! и обратно туда возвращающе. Что же надлежит заключить?! Что сердца начальников радующе, сердца (пропущено "подчиненных") тоже, сердца Унывающе... то же (пропущено почти всё)! А между тем что же мы видим!! Совсем на Оборот. Частые смены начальников Сие внезапностью изъясняют, а подчиненные... небрегут?

Посему предлагаю; применяясь к вышеизложенному всемерно примечать внезапности. Ежели внезапность радующе – радоваться и вам? а буде внезапность унывающе – и вам тоже. Но в случае ни того ни Другого – ни того ни другого и вам. Ежели же сие не будет исполнено, то как мне поступить!!!"

Сознаюсь откровенно: впечатление, произведенное на меня этим циркуляром, было не в пользу его. Первым моим движением было: бежать – что я немедленно и исполнил. Долгое время я скитался в горах, пока наконец очнулся и понял, что требования мои чересчур прихотливы. Нельзя, милая тетенька, сразу перевоспитать человека, как нельзя сразу вычистить платье, до которого никогда не прикасалась щетка. Настоящее благородство чувств есть удел исключительный, в известных же случаях достаточно довольствоваться и так называемым неблагородным благородством. А наконец нельзя не признать и того, что в данном случае основная мысль все-таки недурна; вот только редакция... ах, какая это редакция! Как бы то ни было, но я воротился в город примиренный и с твердым намерением довести дело перевоспитания до пределов возможного.

И я успел в этом, успел, разумеется, относительно. Каждый день я заставлял моего ученика и друга (я полюбил его) излагать свои чувства в новой редакции, и всякий раз эта редакция являлась более и более облагороженною. Так что в последний раз она предстала передо мной уже в следующем виде:

"Господам исправникам, становым приставам и урядникам. Здравствуйте!

Когда в стране существует форма правления, от которой все исходит, то исполнительные органы обязываются, не увлекаясь личными прихотливыми умствованиями, буквально выполнять начальственные предначертания. И больше ничего. Посему, ежели начальство (как это ныне по всему видится) находит возможным допустить, дабы обыватели радовались, то и вы... Сие допускайте, а не ехидничайте и тем паче не сквернословьте! Я сам, по недостаткам образования, не раз сквернословил, но ныне... Вижу!!
<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 38 >>
На страницу:
25 из 38