– Поверите ли, иногда мы целый день вместе сидим и всё друг на друга глядим… Никто даже не скажет со стороны, чтоб это были мать и сын… даже ни слова не скажем друг другу… всё глядим!
– Это в наше время большая редкость!
– И уж так покорен, так покорен, что даже выйти не может из комнаты, не сказавши наперед мне…
– Скажите пожалуйста!
– Да; я могу сказать, что бог наградил меня в этом сыне… Одно только тревожит меня, Прасковья Семеновна: мне кажется, что он недолговечен!
– Отчего же! напротив того, я нахожу, что у Якова Федорыча отличнейший цвет лица…
– Ах нет, Прасковья Семеновна! этот цвет лица ужасно как обманчив… Я чувствую, что он недолговечен.
– Я не знаю… мне кажется, что у Якова Федорыча и выражение лица… одним словом, ничто не предвещает близкого несчастия…
– Нет!.. я чувствую! я это чувствую, что скоро должна буду расстаться с ним!
Но между тем как Наталья Павловна преждевременно хоронила Яшеньку, в саду шла беседа совершенно иного рода.
– Как вы находите мой костюм? – спросил Яшеньку Базиль, – не правда ли, очень удобно?
– Да-с, со стороны удобства, я полагаю, что действительно он большого беспокойства не составляет, – ответил Яшенька.
– И главное, то хорошо, что я как две капли воды на ямщика похож! – продолжал Базиль, – знаете ли что? сшейте-ка и вы себе такую поддевку, и будем вместе пьяных ямщиков представлять!
– Я с большим удовольствием; я думаю, что маменьке будет угодно позволить мне…
– А вы еще до сих пор у маменьки позволения спрашиваете? Слышишь, Мери? Ну, а если маменька не позволит вам?
Яшенька ужасно покраснел и не знал, что ответить, потому что подобного рода вопрос еще никогда не представлялся его воображению.
– Знаете ли что, Яшенька? – снова начал Базиль, – я вам должен сказать, что это ужасно подло всякий раз у маменьки позволения спрашивать… Не правда ли, Мери?
– Ах, Базиль, можно ли так откровенно выражаться!
– Ведь этак ни одна порядочная девушка ни за какие блага в свете не захочет выйти за вас замуж… Я уверен, например, что Мери вам непременно откажет, если вы вздумаете за нее посвататься…
Яшенька покраснел до ушей и решительно сбился с толку. Положение его было совершенно ново; с одной стороны, он чувствовал, что тут есть что-то неладное, что над ним как будто смеются, а с другой стороны, думал и то, что, быть может, в большом свете и всегда таким образом действуют.
– Вы меня извините, Яшенька! – сказал между тем Табуркин, – я вас покамест оставлю, потому что в это время я задаю лошадям овес, а это у меня прежде всего… Лошадь езды не боится, только овсом ты ее не обижай…
Хотя Табуркины уже и по слуху знали о странных отношениях молодого Агамонова к матери, но, увидевши его собственными глазами, убедились, что все самые смелые предположения их были ничто в сравнении с действительностью. Поэтому-то они решились не церемониться с ним и действовать на него, так сказать, одним механическим давлением, без особенных издержек со стороны изобретательности и остроумия.
– Вы занимаетесь чем-нибудь дома, мсьё? – спросила Мери, слегка приподнимая платье и выказывая вышитую юбку и из-за нее стройную и узенькую ножку.
– Как же-с, маменьке угодно было поручить мне погреб, и сверх того, я разбирал папенькину библиотеку…
– А правда ли, мсьё, что ваша maman сама своими руками людей бьет?
– Это совершенная ложь-с; конечно, маменька иногда бывает вынуждена наказывать тех, которые нерадением или неохотным исполнением своих обязанностей навлекают на себя ее гнев, но ведь без этого в хозяйстве невозможно-с! однако и тут она действует с величайшею осмотрительностью…
– Скажите, мсьё… вам, должно быть, очень скучно?
– Никак нет-с; конечно, нынешние занятия мои не разнообразны, но я надеюсь, что маменьке со временем угодно будет доверить мне также конный двор, и тогда на мне будет лежать даже слишком много обязанностей, чтобы я хотя на минуту мог оставаться праздным.
– Скажите, пожалуйста… думали ли вы когда-нибудь… о женитьбе?
– Никак нет-с…
– И вы никого не любили?
Яшенька покраснел и потупил глаза; взор его случайно упал на ножку Мери, и неизвестно почему, все предметы внезапно закружились перед ним и самый воздух получил радужные цвета.
– Дайте мне руку, я устала, – сказала Мери утомленным голосом, смотря на него пристально, – пойдемте, сядемте на скамейку.
Яшенька подал руку и ощутил, что какое-то странное чувство вдруг хлынуло в его грудь, то расширяя, то стесняя ее. То чувствовал он порывы безотчетной веселости, и даже неудержимого, светлого смеха, который овладевал всем его существом, то вслед за этим смехом подкрадывалась тоска и так сосала, так сосала его сердце!..
– Но если вы намерены жениться, – продолжала Мери, севши на скамейку, – то должны совершенно изменить свои привычки, свой образ жизни…
Яшенька молчал.
«Господи! как он глуп!» – подумала Мери и продолжала вслух: – Потому что, согласитесь сами, никакая порядочная женщина не захочет похоронить себя в деревне, а еще менее во всем подчиниться вашей maman…
– Я не знаю, Марья Петровна, верно, какой-нибудь злой человек оклеветал перед вами маменьку, – сказал Яшенька слабым голосом.
– Все это может быть; но согласитесь, однако ж, что ваша maman так дурно образована, она так странно говорит… Неужели же вы думаете, что порядочная женщина согласится быть в ее обществе?
Сказав это, Мери еще больше выдвинула вперед свою маленькую ножку и посмотрела на Яшеньку такими влажными глазами, что он на минуту возненавидел и Наталью Павловну, и свою скверную робость, и этот бесцветный, этот длинный и безрадостный ряд дней, который он имел несчастие называть своим прошедшим.
И бог знает, чем бы кончилась эта сцена, если бы в это самое время не послышался с балкона голос maman Табуркиной, призывавший Мери к обеду.
IV
Возвращаясь вечером домой, Яшенька был угрюм и сосредоточен. Напрасно Наталья Павловна обращала внимание его на хлеба, дремавшие по сторонам; напрасно, прислушавшись к громкому и порывистому дерганью коростеля, спрашивала:
«Никак, это дергач кричит?» Яшенька упорно и как-то озлобленно молчал.
– Да ты не болен ли, друг мой? – решилась наконец спросить Наталья Павловна.
При этом вопросе странная идея внезапно озарила голову Яшеньки. Ему вдруг, неизвестно с чего, представилось, что перед ним сидит женщина, которая называется его матерью, что эта женщина, однако ж, величайшая из эгоисток, заедает его век, не дает ему ни в чем воли и насильственным образом ограничивает его возраст младенчеством. Ему вспомнились все обиды, все огорчения, которые он перенес в течение последних четырех-пяти лет и которые, до настоящего случая, не волновали его, а только механически нарастали в его сердце. Тогда-то маменька отказала ему в заведовании конным двором, тогда-то не пустила гулять в деревню, ссылаясь на сырую погоду, тогда-то не согласилась на его просьбу заколоть на жаркое откормленного индюка под предлогом, что индюк этот откормлен на продажу и жирно будет, если сами будем таких индюков есть… Все эти обиды, соединенные в один длинный ряд, действительно представляли нечто безобразное. «Если б она в самом деле любила меня, – думал он, – то, конечно, не отказала бы мне в таком вздоре, как индюк!» И должно полагать, что много горечи накопилось на дне смиренной души его, потому что он тут же решился слегка протестовать. Но так как он еще был неопытен в этом деле, то протест его, на первый раз, ограничился тем, что он как-то нелепо скривил свой рот и на вопрос матери с насильственным нахальством отвечал:
– Я думаю, что вам все равно, болен ли я или нет… да! именно все равно!
Сказав это, он повернулся на месте и огляделся кругом, как будто хотел сказать: «Посмотрите, messieurs et mesdames, каков я молодец!» Но зрителей, по счастию, не было, а видел это только светлый месяц, да и тому стало как будто вчуже стыдно, потому что он в ту же минуту скрылся за облако.
Наталья Павловна поняла, что тут есть что-то неладное, но затаила про себя свое замечание.
– Ну, как хочешь! – сказала она.