Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Мелочи жизни

<< 1 ... 41 42 43 44 45 46 47 48 49 ... 61 >>
На страницу:
45 из 61
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И тут, стало быть, дело не обошлось без битья.

* * *

Один только раз Гришка пришел ко мне благодушный, как будто умиротворенный и совсем трезвый. Он только что воротился из «своего места», куда ходил на престольный праздник Спаса преображения.

– Ушли мы отсюда накануне праздника, чуть свет, – рассказывал он мне, – косушку вина взяли, калачей, колбасы. Отойдем версты три – отдохнем и закусим. Сорок-то верст отвалять – не поле перейти. У Троицы на половине дороги соснули, опять косушку купили. Только к вечеру уж, часам к семи, видим: наш Спас преображенья из-за лесу выглянул! Стоит на горке, ровно как на картинке, весь в солнышке. Слышим – и ко всенощной уж благовестят. Ну, мы сняли с себя одежу, почистились, умылись в канаве и пошли. Отошла всенощная – уж темно. Пошли к тетеньке Афимье Егоровне – накормила нас, в сарайчике спать уложила. А в сарайчике-то сено новое – таково ли пахнет! И что ж, сударь, устал я с дороги, а никак не усну! Ворочаюсь с боку на бок и все думаю: скоро ли свет? И чуть только побелело, я из сарая вон! Вышел, смотрю: господи ты боже мой! благодать! И солнышко-то там не по-здешнему встает! Здесь встанешь утром, посмотришь в окошко – солнце как солнце! А там словно змейками огненными сначала брызнет и начнет потом дальше да пуще разливаться… Дохнуть боишься, покуда оно, значит, солнце-то, одним краешком словно из воды выплывать начнет! А кругом – тишина, ни одна веточка, ни один лист не шелохнется – точно и деревья-то заснули, ждут, пока солнышко не пригреет. Стоял я таким манером один, а там, слышу, уж и по деревне зашевелились. Бабы печи затоплять стали, стадо в поле погнали, к заутрене зазвонили. Отстояли мы заутреню, потом обедню. Приход у нас хоть маленький, а все же для праздника дьякона соседнего пригласили. После обедни, даже не закусил путем, – прямо на барский двор побежал… ах, хорошо! Дом-то, правда, с заколоченными ставнями стоит, зато в саду – и не вышел бы! кусты, кусты, кусты – так и обступили со всех сторон… И на дорожках, и на клумбах – везде все в один большущий куст сплелось! И сирень тут, и вишенья, и акация, и тополь! И весь этот куст большущий поет и стрекочет! А кругом саду – березы, липы, тополи – и глазом до верхушки не достанешь. Давно ли, кажется, я каждое дерево наперечет знал, а тут, как сад-то зарос, и я запутался. Стоят, сердечные, и шапками покачивают, словно отпеванье кругом идет. Ходил-ходил я один-одинехонек, да и думаю: хорошо, что надумал один идти, а то беспременно бы мне помешали. Нагулявшись досыта, пошел в другой сад, где у старого барина фруктовое заведение было, – и там все спуталось и сплелося. Ягодные кусты одичали; где гряды с клубникой были – мелкая поросль березовая словно щетка стоит; где ранжерея и теплица были – там и сейчас головешки не убраны. Только яблони еще целы, да и у тех ветки, ради Преображеньева дня, деревенские мальчишки, вместе с яблоками, обломали. Смотрю: и родитель мой, уж выпивши, около ранжерей стоит. "Вот, говорит, ходил-ходил, кровь-пот проливал, а что осталось!"

……………………………………………………………………………………………………………………………………………

Наконец, уж почти перед самым моим отъездом из города, Гришка пришел ко мне и как-то таинственно, словно боялся, что его услышат, объявил, что он женится на хозяйской дочери, Феклинье, той самой, о которой он упоминал не раз и в прежних собеседованиях со мною.

– Ах, хороша девица! – хвалил он свою невесту, – и из себя хороша, и скромница, и стирать белье умеет. Я буду портняжничать, она – по господам стирать станет ходить. А квартира у нас будет своя, бесплатная. Проживем, да и как еще проживем! И стариков прокормим. Вино-то я уж давно собираюсь бросить, а теперь – и ни боже мой!

– Стало быть, она согласилась?

– Да с какою еще радостью! Только и спросила: "Ситцевые платья будете дарить?" С превеликим, говорит, моим удовольствием! "Ну, хорошо, а то папаша меня все в затрапезе водит – перед товарками стыдно!" – Ах, да и горевое же, сударь, ихнее житье! Отец – старик, работать не может, да и зашибается; матери нет. Одна она и заработает что-нибудь. Да вот мы за квартиру три рубля в месяц отдадим – как тут разживешься! с хлеба на квас – только и всего.

– Смотрите же, сдержите ваше слово, бросьте пить!

– И ни-ни! Вчера последнюю косушку выпил. Сегодня с утра мутит, да авось перемогусь. Нельзя мне, сударь, пить, никоим манером нельзя. Жена, старики, а там, благослови господи, дети пойдут. Всем пропитанье я достать должен, да и Феклиньюшку свою поберечь. Стирка да стирка… руки у нее – кабы вы видели!.. даже ладони все в мозолях! Ну, да отдохнет и она за мужниным хребтом! И как мне теперь весело, кабы вы знали – точно нутро мое всё переменили! Только вот старики на радостях шибко горланят, да небось устанут же когда-нибудь!

– Ну, дай вам бог счастливо начать новую жизнь…

Затем я скоро совсем уехал и с тех пор не видал Гришки. Однако ж кое-что случайно слышал о нем, и это слышанное решаюсь передать читателю уже не а качестве действующего лица, а в качестве повествователя.

* * *

Свадьба состоялась на славу. Начать с того, что глядеть на жениха и невесту сбежался в церковь весь город; всем было любопытно видеть, каков будет Гришка под венцом. Затем, на дворе лил сентябрьский пробивной дождь – это значило, что молодым предстоит жить богато. Наконец, за свадебным пиром все перепились, а это значило, что молодые будут жить весело. Гришка был совсем трезв и смотрел почти прилично. За две недели до свадьбы он перестал пить, а купец Поваляев сжалился над ним и за многие прежние претерпения дал двадцатипятирублевую на свадьбу. Были и другие пожертвования, да отец заглянул в кубышку, так что собралось рублей пятьдесят. А чего недостало, то в долг взяли, так как Гришка продолжал питать радужные мечты насчет собственного заведения, а также и насчет того, что Феклинья будет ходить по господам и стирать белье.

Но на другой же день он уже ходил угрюмый. Когда он вышел утром за ворота, то увидел, что последние вымазаны дегтем. Значит, по городу уже ходила «слава», так что если бы он и хотел скрыть свое «бесчестье», то это был бы только напрасный труд. Поэтому он приколотил жену, потом тестя и, пошатываясь как пьяный, полез на верстак. Но от кабака все-таки воздержался.

Феклинья была шустрая мещаночка лет двадцати трех, давно известная всем местным купеческим сынкам. Особенной красотой она не обладала, но была востроглаза, бела, но не расплывчива, хотя уже слегка расположена к дебелости. Это последнее качество, сопряженное с молодою задорливостью, в особенности нравилось. И ходила она как-то задорно, и глазами подмигивала, точно невесть что сулила! В целом городе один Гришка, по наивности и одичалости своей, не знал, что у нее уже сложилась прочная и очень некрасивая репутация.

В углу на столе кипел самовар; домашние всей семьей собрались около него и пили чай. Феклинья с заплаканными глазами щелкала кусок сахару; тесть дул в блюдечко и громко ругался. Гришка сидел неподвижно на верстаке и без всякой мысли смотрел в окошко.

– Садись пить чай, – звала его мать, – все равно не поправишь. А я ужо пойду, нагрею воды да отмою деготь.

Но Гришка не позволил отмывать.

– Не тронь! пускай все знают, в каком я интересе нахожусь! – зловеще прорычал он, – нынче смоешь, завтра опять вымажут.

– И поймать озорников можно. Уж так бы я отколошматила, кабы попался!

– Стоит из-за нее беспокойство принимать… паскуда! У меня своя вывеска, у нее – своя. Уйду в Москву; пускай она вас своими трудами кормит!

Так он и не притронулся к чаю. Просидел с час на верстаке и пошел на улицу. Сначала смотрел встречным в глаза довольно нахально, но потом вдруг застыдился, точно он гнусное дело сделал, за которое на нем должно лечь несмываемое пятно, – точно не его кровно обидели, а он всем, и знакомым и незнакомым, нанес тяжкое оскорбление.

– С праздником! – крикнул с балкона купец Поваляев, завидев его.

– С семейным счастьем! дай бог совет да радость! – подхватил с другого балкона купец Бархатников.

Он шел, не поднимая головы, покуда не добрался до конца города. Перед ним расстилалось неоглядное поле, а у дороги, близ самой городской межи, притаилась небольшая рощица. Деревья уныло качали разбухшими от дождя ветками; земля была усеяна намокшим желтым листом; из середки рощи слышалось слабое гуденье. Гришка вошел в рощу, лег на мокрую землю и, может быть, в первый раз в жизни серьезно задумался.

"Всю жизнь провел в битье, и теперь срам настал, – думалось ему, – куда деваться? Остаться здесь невозможно – не выдержишь! С утра до вечера эта паскуда будет перед глазами мыкаться. А ежели ей волю дать – глаз никуда показать нельзя будет. Без работы, без хлеба насидишься, а она все-таки на шее висеть будет. Колотить ежели, так жаловаться станет, заступку найдет. Да и обтерпится, пожалуй, так что самому надоест… Ах, мочи нет, тяжко!"

Мысль бежать в Москву неотступно представлялась его уму. Бежать теперь же, не возвращаясь домой, – кстати, у него в кармане лежала зелененькая бумажка. В Москве он найдет место; только вот с паспортом как быть? Тайком его не получишь, а узнают отец с матерью – не пустят. Разве без паспорта уйти?

"В Москве и без пачпорта примут, или чистый добудут, – говорил он себе, – только на заработке прижмут. Ну, да одна голова не бедна! И как это я, дурак, не догадался, что она гулящая? один в целом городе не знал… именно несуразный!"

Пролежал он таким образом, покуда не почувствовал, что пальто на нем промокло. И все время, не переставая, мучительно спрашивал себя: "Что я теперь делать буду? как глаза в люди покажу?" В сущности, ведь он и не любил Феклиньи, а только, наравне с другими, чувствовал себя неловко, когда она, проходя мимо, выступала задорною поступью, поводила глазами и сквозь зубы (острые, как у белки) цедила: "ишь, черт лохматый, пялы-то выпучил!"

Вставши с земли, он зашел в подгородную деревню и там поел. "В Москву! в Москву!" – вертелось у него в голове. Однако на этот раз он окончательного решения не принял, но и домой не пошел, а когда настали сумерки, вышел из крестьянской избы и колеблющимися шагами направился в "свое место". Всю ночь он шел, терзаемый сознанием безвыходности своего положения, и только к заутрене (кстати был праздник) достиг цели и прямо зашел в церковь. Церковь была совсем пуста. Громко раздавались под сводами возгласы священника и унылое пение тенориста-пономаря. Ожесточение в Гришке мало-помалу утихло; усталость и церковный мир сделали свое дело. Он встал на колени и начал молиться; полились слезы. Он чувствовал, что его начинают душить рыдания, что сердце в нем пухнет, разорваться хочет, и выбежал из церкви к тетке Афимье. Там он прямо объявил о своем «бесчестье» и жадно съел большой ломоть хлеба. Час-другой побурлил, но в конце концов как будто остепенился.

– Мне бы, тетенька, денька три отдохнуть, а потом я и опять… – сказал он. – Что ж такое! в нашем звании почти все так живут. В нашем звании как? – скажет тебе паскуда: "Я полы мыть нанялась", – дойдет до угла – и след простыл. Где была, как и что? – лучше и не допытывайся! Вечером принесет двугривенный – это, дескать, поденщина – и бери. Жениться не следовало – это так; но если уж грех попутал, так ничего не поделаешь; не пойдешь к попу: "Развенчайте, мол, батюшка!"

Старуха охала, но соглашалась, что теперь ничего не поделаешь. Жить надо – только и всего. А стыд – не дым, глаза не выест.

– Кабы ты что дурное сделал – тогда точно… перед людьми нехорошо! – говорила она резонно. – Поучи ее как следует – небось по струнке станет ходить!

Он прожил в деревне три дня, бродя по окрестностям и преимущественно по господскому саду. С наступлением осени сад как будто поредел и казался еще унылее. Дорожки совсем заросли и покрылись толстым слоем листа, так что даже собственных шагов не было слышно. Громадные березы тоскливо раскачивали вершины из стороны в сторону; в сирени, которою были обсажены куртины, в акациях и в вишенье раздавался неумолкаемый шелест; столетняя липа, посаженная сбоку дома, скрипела от старости. Все намокло, разбухло, оголилось, точно иззябло. Кое-где виднелись поломанные скамейки; посредине круга, обсаженного липами, уцелели остатки беседки; тын из толстых, заостренных кольев, окружавший сад, почти повсеместно обвалился. Запустение было полное, но Гришке именно это и было нужно.

Он сам как будто опустел. Садился на мокрую скамейку, и думал, и думал. Как ни резонно решили они с теткой Афимьей, что в их звании завсегда так бывает, но срам до того был осязателен, что давил ему горло. Временами он доходил почти до бешенства, но не на самый срам, а на то, что мысль о нем неотступно преследует его.

– Забыть я о нем не могу! – жаловался он тетке, – ну, срам так срам – что же такое? а вот ходит он за мной по пятам, не дает забыться – и шабаш! Есть сяду – срам; спать лягу – срам; проснусь – срам. Известно, потом буду жить, как и прочие, да теперь – мочи моей нет. Мое дело рабочее: целый день или на верстаке, или в беготне. Куда ни придешь – везде срам. Придет время, когда и прямо рога показывать будут – и то ничего. Да, видно, еще не пришло оно. Прежде срамная моя жизнь была – не привыкать бы стать! – и теперь срамная, только срам-то новый, сердце еще не переболело от него.

– Ничего, переболит! – утешала Афимья.

– Ворочусь домой и прямо пойду к Бархатникову шутки шутить. Комедию сломаю – он двугривенничек даст. К веселому рабочему и давальцы ласковее. Иному и починиваться не нужно, а он, за «представление», старую жилетку отыщет: "На, брат, почини!"

Действительно, он через три дня ушел от тетки, воротился домой.

– Где, лохматый черт, шлялся? С голоду, что ли, мы подохнуть должны? – встретил его старик отец.

Жена заревела и бросилась ему в ноги.

– Что, паскуда, ревешь? – крикнул он на нее, – иди, не мотайся у меня на глазах!

И, обратившись к прочим членам нетерпеливо ожидавшей его семьи, сказал:

– Теперь я шутки шутить буду. Смотрите! Коли не полегчит мне, такую я с вами шутку сыграю, что не поздоровится!

Пошел он к купцу Поваляеву и сразу начал шутки шутить.

– Что ж, ваше степенство, не проздравляете? – спросил он, – ведь я с орденом!

И, сделав рукой рога, обратил их по направлению к своей голове.

– Ворота-то вымыли? – спросил Поваляев.

<< 1 ... 41 42 43 44 45 46 47 48 49 ... 61 >>
На страницу:
45 из 61