Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Мелочи жизни

<< 1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 61 >>
На страницу:
52 из 61
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Жизнь его была заурядная, серая жизнь человека, отдавшего себя известной специальности. Он был писатель по природе (с самых юных лет он тяготел к литературе), но ничего выдающегося не произвел и не "жег глаголом сердца людей". Правда, что в каждой строке, им написанной, звучало убеждение, – так, по крайней мере, ему казалось, – но убеждение это, привлекая к нему симпатии одних, в то же время возбуждало ненависть в других. Симпатии утопали в глубинах читательских масс, не подавая о себе голоса, а ненависть металась воочию, громко провозглашая о себе и посылая навстречу угрозы. Около ненависти группировалась и обычная апатия среднего человека, который не умеет ни любить, ни ненавидеть, а поступает с таким расчетом, чтобы в его жизнь не вкралось недоумение или неудобство. Такое сомнительное содержание жизни Имярека должно было дать и соответственные результаты. А именно: в смысле общественного влияния – полная неизвестность; в смысле личной жизни – оброшенность, пренебрежение, почти поругание.

Имярек припоминал имена лиц, бывших когда-то близкими ему, – и почти всюду встречал хоть намеки на обстановку. Его же личная обстановка имела название: оброшенность. Да, есть известная категория деятелей (литературных и иных), которые никакого другого результата и достигнуть не могут. Недаром Некрасов называл «блаженным» удел незлобивого поэта, но и недаром он предпочел остаться верным "музе мести и печали". Последняя вносит в жизнь известный ореол, который самой оброшенности может сообщить характер гордости и силы. Но ведь на поверку все-таки выходит, что человек, даже осиянный ореолом, не перестает быть обыкновенным средним человеком и, в конце концов, ищет теплого дружеского слова, пожатия дружеской руки. Отсутствие этих признаков среднечеловеческого существования действует так удручающе, что многих, несомненно сильных, заставляет отступать.

К счастию, Имярек, по самой природе своей, по всему складу своей жизненной деятельности, не мог не остаться верным той музе, которая, однажды озарив его существование, уже не оставляла его. У него и других слов не было, кроме тех, которые охарактеризовали его деятельность, так что если бы он даже хотел сказать нечто иное, то запутался бы в своих усилиях. Одного бы не досказал, в другом перешел бы за черту и, в конце концов, еще более усилил бы раздражение.

Какие же были идеалы, которые он лелеял в течение своей жизни? Увы! В этом отношении он развивался очень медленно и трудно.

Еще в ранней молодости он уже был идеалистом; но это было скорее сонное мечтание, нежели сознательное служение идеалам. Глядя на вожаков, он называл себя фурьеристом, но, в сущности, смешивал в одну кучу и сен-симонизм, и икаризм, и фурьеризм, и скорее всего примыкал к сенсимонизму. В особенности его пленяла Жорж Занд в своих первых романах. Он зачитывался ими до упоения, находил в них неисчерпаемый источник той анонимной восторженности, которая чаще всего лежит в основании юношеских верований и стремлений. Были слова (добро, истина, красота, любовь), которые производили чарующее действие, которые он готов был повторять бесчисленное множество раз и, слушая которые, был бесконечно счастлив. Если бы от него потребовали наполнить эти слова содержанием, он удивился бы – до того они представлялись ему несомненными и обязательными, до того его прельщал самый звук их.

Но, повторяю, это было лишь сонное видение, которое, впрочем, не мешало жить, "как другие живут" (дело было в самый разгар крепостного права и обязательной бюрократической деятельности), и которое рассеялось при первом же столкновении с действительностью. Столкновение это не замедлило.

По обстоятельствам, он вынужден был оставить среду, которая воспитала его радужные сновидения, товарищей, которые вместе с ним предавались этим сновидениям, и переселиться в глубь провинции. Там, прежде всего, его встретило совершенное отсутствие сновидений, а затем в его жизнь шумно вторглась целая масса мелочей, с которыми волей-неволей приходилось считаться.

Юношеский угар соскользнул быстро. Понятие о зле сузилось до понятия о лихоимстве, понятие о лжи – до понятия о подлоге, понятие о нравственном безобразии – до понятия о беспробудном пьянстве, в котором погрязало местное чиновничество. Вместо служения идеалам добра, истины, любви и проч., предстал идеал служения долгу, букве закона, принятым обязательствам и т. д.

Отделял ли в то время Имярек государство от общества – он не помнит; но помнит, что подкладка, осевшая в нем вследствие недавних сновидений, не совсем еще была разорвана, что она оставила по себе два существенных пункта: быть честным и поступать так, чтобы из этого выходила наибольшая сумма общего блага. А чтобы облегчить достижение этих задач на арене обязательной бюрократической деятельности, – явилась на помощь и целая своеобразная теория.

Сущность этой теории заключалась в том, чтобы практиковать либерализм в самом капище антилиберализма. С этою целью предполагалось наметить покладистое влиятельное лицо, прикинуться сочувствующим его предначертаниям и начинаниям, сообщить последним легкий либеральный оттенок, как бы исходящий из недр начальства (всякий мало-мальски учтивый начальник не прочь от либерализма), и затем, взяв облюбованный субъект за нос, водить его за оный. Теория эта, в шутливом русском тоне, так и называлась теорией вождения влиятельного человека за нос, или, учтивее: теорией приведения влиятельного человека на правый путь.

В оправдание этой теории приводилось то соображение, что вся история русского прогресса шла именно таким путем. Либерал прикидывался выполняющим предначертания и затем сообщал этим предначертаниям тот смысл, который признавался наиболее полезным. Не нужно дразнить, напротив, нужно сглаживать. Не нужно выставлять вперед свою инициативу, а, напротив, делать вид, что сам проникаешься начальственною инициативою. Тогда мало-помалу образуется в облюбованном человеке привычка либерализма, исчезнет страх перед либеральными словами – и в результате получится прогресс.

Все в этой теории казалось так ясно, удободостижимо и вместе с тем так изобильно непосредственными результатами, что Имярек всецело отдался ей. Провинция опутала его сетями своей практики, которая даже и в наши дни уделяет не слишком много места для идеалов иной категории. Идеал вождения за нос был как раз ей по плечу. Он не требует ни борьбы, ни душевного горения, ни жертв – одной только ловкости.

Имярек ничего этого не замечал. Ему предстояла деятельность, наполненная такими кипучими насущными подробностями, за которыми исчезала всякая руководящая нить. Дело сводилось к личностям; порядок вещей ускользал из вида. Казалось, что преуспеяние пойдет шибче и действительнее, ежели станового Зябликова заменит становой Синицын. Синицын менее нахален. Он не станет набрасываться, как волк, на обывателей, не наполнит стана гамом скверных слов. Он будет иметь в виду начальственные требования и поставит себе в обязанность проводить начальственную мысль. А ежели Синицын не оправдает доверия, то можно и его сменить. Тем временем Зябликов, наголодавшись и нахолодавшись в отставке, раскается и явится как раз кстати, чтоб заменить Синицына.

Переливая таким образом из пустого в порожнее, Имярек совсем забыл о критической оценке новоявленной теории. А между тем это было далеко не лишнее. Независимо от того, что намеченные носы не всегда охотно подчинялись операции вождения, необходимо было, однажды вступив на стезю уступок, улаживаний и урезываний, поступаться более цельными убеждениями, изменять им. «Носы» подозрительны и требуют, чтобы вожаки отдавались им всецело, так сказать, не отлучались от них. Чуть замешивалась в этот двойственный союз третья, не вполне подходящая, личность – и процесс вождения за нос прекращался сам собой. Вообще предприятие было скучное, хлопотливое, тяжелое. Приходилось слушать неумные речи, намеки, укоры, приходилось сознавать, что, в сущности, господином положения остается все-таки «нос», а вожак состоит при нем лишь в роли приспешника, чуть не лакея. Но тяжелее всего было то, что, как ни своди дело к личностям, из-за последних все-таки выскакивал "порядок вещей", а тут уже прямо выказывалась полная несостоятельность усвоенного идеала. Не с Зябликовыми и Синицыными можно достигнуть даже того скудного результата, который первоначально мелькал в перспективе. Зябликовы и Синицыны настолько неразвиты, забиты и пьяны, что даже не могут понять, что от них требуется какой-нибудь результат.

Таков был первый фазис теоретических блужданий, среди которых в течение многих лет вращалась жизнь Имярека. Очевидно, это был фазис будничный, заурядный, свойственный каждому шустрому канцеляристу.

Затем Имярек вновь очутился в центре "большой деятельности" (в отличие от малой, провинциальной). Это было время, когда все носы, и водящие и водимые, смешались, когда мертвые встали из гробов и ринулись навстречу проглянувшему лучу света. Вместе с другими потянулся к лучу и Имярек.

Эпоха возрождения была довольно продолжительна, но она шла так неровно, что трудно было формулировать сколько-нибудь определенно сущность ее. Возрождение – и рядом несомненные шаги в сторону и назад. Движение – и рядом застой. Надежды – и рядом отсутствие всяких перспектив. Ни положительные, ни отрицательные элементы не выяснялись настолько, чтобы можно было сказать, какие из них имели преобладающее значение в обществе. Мало этого: представлялось достаточно признаков для подозрения, что отрицательные элементы восторжествуют, что на их стороне и соблазн и выгода. К чести Имярека должно сказать, что он не уступил соблазнам, а остался верен возрождению, движению и надеждам.

Это было самое кипучее время его жизни, время страстной полемики, усиленной литературной деятельности, переходов от расцветания к увяданию и проч. Во всяком случае, не чувствовалось той пошлости, того рассудительного тупоумия, которое преследовало его по пятам в провинции.

Лозунг его в то время выражался в трех словах: свобода, развитие и справедливость. Свобода – как стихия, в которой предстояло воспитываться человеку; развитие – как неизбежное условие, без которого никакое начинание не может представлять задатков жизненности; справедливость – как мерило в отношениях между людьми, такое мерило, за чертою которого должны умолкнуть все дальнейшие притязания.

Тогда он был здоров, общителен и деятелен. Он и не подозревал, что будущее готовит ему оброшенность…

……………………………………………………………………………………………………………………………………………

И вот теперь, скованный недугом, он видит перед собой призраки прошлого. Все, что наполняло его жизнь, представляется ему сновидением. Что такое свобода – без участия в благах жизни? Что такое развитие – без ясно намеченной конечной цели? Что такое Справедливость, лишенная огня самоотверженности и любви?

Слова, слова и слова…

Он чувствует, что сердце его горит и что он пришел к цели поисков всей жизни, что только теперь его мысль установилась на стезе правды…

Он простирает руки, ищет отклика, он жаждет идти, возглашать…

И сознает, что сзади у него повис ворох крох и мелочей, а впереди – ничего, кроме одиночества и оброшенности…

ПРИМЕЧАНИЯ I

МЕЛОЧИ ЖИЗНИ

«Мелочи жизни» – самое трагическое и, может быть, пессимистическое произведение Салтыкова потому, что на исходе жизни ему довелось стать свидетелем страшной, мучительно безнадежной, трагической ситуации, когда современникам казалось, что «история прекратила течение свое», а историческое творчество иссякло, перспективы будущего исчезли в непроницаемом мраке, идеалы исчерпали себя: «в самой жизни человеческих обществ произошел как бы перерыв», «прекратилось русловое течение жизни». Жизнь всецело погрузилась в мутную тину «мелочей».

Вскоре после запрещения "Отечественных записок" Салтыков писал: "…чем больше я думаю о предстоящей литературной деятельности, тем более сомневаюсь в ее возможности. Собственно говоря, ведь писать не об чем. Легко сказать: пишите бытовые вещи, но трудно переломить свою природу" (Н. К. Михайловскому 11 августа 1884 г.). "Надо новую жилу найти, а не то совсем бросить" (ему же – 17 ноября 1884 г.).

Салтыков, естественно, не мог и не стал "переламывать свою природу". Однако "новую жилу" он все же, действительно, нашел. В "Мелочах жизни" ему удалось создать новый, особый сплав острой публицистической «манеры», характерной для таких высших достижений его творчества, как "Письма к тетеньке" или "За рубежом", с глубиной и совершенством социально-психологического реализма "Господ Головлевых", многих рассказов «Сборника» и др. Это была в самом деле "новая жила".

"Общее настроение общества и масс – вот главное, что меня занимает, и это главное свидетельствует вполне убедительно, что мелочи управляют и будут управлять миром до тех пор, пока человеческое сознание не вступит в свои права и не научится различать терзающие мелочи от баттенберговских" – таков один из центральных исходных тезисов салтыковского цикла.

Начав, в первых главках «Введения», с перечисления «мелочей», опутавших жизнь современного человека, составляющих единственное и исчерпывающее ее содержание, "управляющих миром", Салтыков переходит к обобщениям, которые позволяют уяснить философско-исторический смысл самого понятия "мелочи жизни".[95 - Понятие это восходит к Гоголю («Мертвые души», гл. VII).] Прежде всего Салтыков классифицирует, разделяет «мелочи» на две группы – мелочи «постыдные», «баттенберговские» и мелочи «горькие», «терзающие».

Возня вокруг «болгарского» принца Баттенберга, в которой участвовал «концерт» держав во главе с бисмарковской Германией, символизировала для Салтыкова «мелочность» европейской политической жизни, не называемой им иначе как «политиканство». Эти, «постыдные», мелочи угнетают жизнь, создают атмосферу «испуга», в которой "всякий авантюрист" (Баттенберг, Наполеон III, Орлеан, Бисмарк) "овладевает человечеством без труда". Никакие «новшества» в этой сфере не меняют сложившегося порядка вещей и представляют собой лишь "перемещение центра власти".

Шумные деяния «концертантов», "баттенберговы проказы" мешают увидеть мелочи «горькие», "терзающие", которыми опутана жизнь народная. А ведь именно эти, «горькие», мелочи определяют безысходный трагизм существования человека массы, "среднего человека", ибо они – строй жизни, "порядок вещей". Конечно, этот порядок вещей, современное общественное устройство, исторически исчерпан, неразумен, «призрачен». Однако от этого он не менее реален, не менее «терзающ». (Таким образом, понятие "мелочей жизни" во многом совпадает с другим важным для философско-исторической концепции Салтыкова понятием – «призраков». "Исчезновение призраков" было для Салтыкова равнозначно освобождению от владычества "мелочей".)

История не может, конечно, остановиться навеки, погрязнуть в мелочах навсегда. Она в конце концов "проложит для себя новое, и притом более удобное ложе", как сказал некогда Салтыков в статье "Современные призраки". Но, во-первых, подобные "исторические утешения" нисколько не ослабляют ужаса «мелочного» существования в условиях исторического «перерыва» ("…человек, даже осиянный ореолом, не перестает быть обыкновенным средним человеком" – "Имярек"). Во-вторых же, самый способ, которым история возвращает себе свои права, не был безразличен Салтыкову. О "гневных движениях истории", сметающей на своем пути и правого, и виноватого, он размышлял еще в "Современных призраках". Река истории, запруженная сором мелочей, безжалостно крушит сдерживающую ее плотину, подобно тому как река, остановить которую пытались, по приказу Угрюм-Бурчеева, глуповцы, снесла построенную ими из мусора запруду. Обществу, прозябающему под игом «мелочей», грозит взрыв, его ждет "грядущая смута". Почти четверть века, прошедшая со времени написания "Современных призраков", наполнила новым, значительно более конкретным содержанием понятие "гневных движений" истории. Деятелем "грядущей смуты", будущего переворота во имя приобщения к "благам жизни" оказывается "дикий человек". Далее Салтыков прямо называет "парижского рабочего". Речь, таким образом, непосредственно идет о рабочем движении в странах Западной Европы. Но Салтыков, конечно, предчувствует участие в "гневных движениях истории", в "грядущей смуте" русского "дикого человека", русского крестьянина. Массы безропотно сносят владычество мелочей лишь до тех пор, покуда видят в нем "обыкновенный жизненный обиход" (таково было отношение масс к крепостному праву – см. гл. 2 "Введения").

История, в соответствии с просветительскими воззрениями Салтыкова, прекращает свое течение, свой закономерный ход именно тогда, когда мелочи безраздельно овладевают жизнью общества и жизнью каждого отдельного человека, а общество и человек относятся к этому бессознательно как к чему-то привычному и обыденному; когда человеческое сознание не достигло такого уровня, чтобы быть в состоянии выделить и подвергнуть анализу "терзающие мелочи" современного общественного и частного бытия с целью окончательного от них освобождения; когда такому анализу ставятся насильственные преграды. Движение истории, по Салтыкову, есть преодоление «мелочей» и «призраков» силой человеческой мысли, силой «неумирающих» идеалов.

Способность общества к развитию, к историческому творчеству обусловлена наличием у этого общества идеала, осознанной цели. Погружение в тину «мелочей» и «крох», являясь несомненным признаком исторического «перерыва», есть вместе с тем результат общественной безыдеальности. В этих условиях проблема идеала, формулирование общественных задач, открытие перспектив приобретает, по Салтыкову, первенствующее значение. Естественно поэтому, что «Введение» Салтыков завершает анализом идеалов, "мечтаний".

Н. К. Михайловский вспоминал: "…когда я еще совсем молодым человеком начал писать в "Отечественных записках" в концe шестидесятых годов, то Салтыков чуть ли не в первом же разговоре предложил мне написать статью о французских социальных системах, – он находил необходимым напомнить их русскому обществу <…> та мечта, о правах которой Салтыков хлопотал, имела ярко социальный характер, хотя в подробностях и не вполне определенный".[96 - «Критические опыты Н. К. Михайловского. Н. Щедрин», М., 1890, стр. 115]

В цикле "За рубежом" Салтыков писал о Франции как родине идей, под знаком которых прошла его молодость, – идей утопического социализма, – веры в обновленное будущее, в то, что "золотой век не позади, а впереди нас" (тезис Сен-Симона). Французский утопизм, будучи реакцией на политические перевороты конца XVIII – начала XIX веков (буржуазные революции 1789 и 1830 годов), носил ярко выраженный социальный характер: он требовал обновления "радикального, социального".[97 - Ф. М. Достоевский. Полн. собр. соч. в тридцати томах, т. 23, Л., 1981, стр. 34] «Старинные утописты были вполне правы, утверждая, что для новой жизни и основания должны быть даны новые…» («Мелочи жизни», «Введение», гл. V). Речь, разумеется, идет о новых социальных основаниях. Подобно «старинным утопистам», Салтыков не доверяет политическим изменениям, лишь «перемещающим центры власти». Печальный опыт героической борьбы народовольцев мог лишь укрепить его в таком недоверии.

Салтыков сохраняет безусловную верность высоким гуманистическим традициям утопического социализма – "великим основным идеям о привлекательности труда, о гармонии страстей, об общедоступности жизненных благ и проч.", но не принимает «мелочной» регламентации, "усчитывания будущего" – преходящих представлений о деталях грядущей социально-политической организации.[98 - Непосредственно речь идет о Фурье, но, по-видимому, разумеется и Чернышевский как автор социальной утопии (четвертый сон Веры Павловны – «Что делать?»)]

Формы и способы осуществления "социальных новшеств", которые одни только и способны освободить массы от «терзающих» мелочей, еще должны быть выработаны в обстановке "полной свободы в обсуждении идеалов будущего". Три фактора, три условия социального обновления и вместе с тем полного ниспровержения власти «мелочей» представляются при этом Салтыкову обязательными: "Все в этом деле зависит от подъема уровня общественного сознания, от коренного преобразования жизненных форм и, наконец, от тех внутренних и материальных преуспеяний, которые должны представлять собой постепенное раскрытие находящихся под спудом сил природы и усвоение человеком результатов этого раскрытия".

Как демократ-просветитель Салтыков, естественно, в качестве первого условия выдвигает "подъем уровня общественного сознания", активную работу человеческой мысли. Однако он хорошо знает, что недостаточно умозрительно «открыть» те или иные формы идеального человеческого общежития, что функционирование этих форм невозможно в обществе, "к принятию их неприготовленном", что необходимо всеобщее "коренное преобразование жизненных форм", то есть форм социального бытия. Это же преобразование может совершиться лишь как результат все более глубокого проникновения в тайны природы, овладения силами природы, то есть в конечном счете как результат роста производительных сил и прогресса техники.

Таким образом, при общем просветительском характере, мышление Салтыкова значительно более конкретно, чем мышление "старинных утопистов": он совершенно справедливо и очень глубоко определяет почву их социальных упований как почву отвлеченно-психологическую, антропологическую. Конкретность исторического мышления Салтыкова позволяет ему увидеть, что "коренному преобразованию жизненных форм" и тем самым освобождению из-под ига мелочей предшествуют "чумазовское торжество" и неизбежная в условиях буржуазного развития противоречивость социальных плодов технического прогресса. И то и другое отдаляет массы от участия в жизненных благах, но вместе с тем является условием движения именно к такому участию – к социальному преобразованию.

"Свободное обсуждение идеалов будущего" предполагало, конечно, и критический анализ уже выработанных человечеством идеалов.

Салтыков был самым глубоким, самым чутким представителем демократического мировоззрения 60-х – 70-х – 80-х годов – без той «прибавки» (В. И. Ленин) к этому мировоззрению, которая определила собственно народническую систему взглядов. По причине поразительной глубины, трезвости, ответственности мысли, которую обнаружил Салтыков, именно ему суждено было наиболее точно выразить и наиболее остро и трагически пережить кризис демократически-освободительных идей, характерный для годов 80-х, и открыть в последних строках «Имярека» новые перспективы для демократической мысли и демократического движения.

Под знаком своего демократического мировоззрения развертывает Салтыков тот критический анализ утопического социализма, о котором говорилось выше. Под этим же знаком трактуются Салтыковым основные положения и догмы народничества: таков разносторонний анализ "новоявленной общины", которая "не только не защищает деревенского мужика от внешних и внутренних неурядиц, но сковывает его по рукам и ногам"; таковы суждения Салтыкова о наступившей "эпохе чумазовского торжества", которому интеллигенция противостоять не может, и т. д.

Но самым замечательным является то подведение "жизненных итогов", которое было предпринято Салтыковым в главе «Имярек», – анализ "теоретических блужданий, среди которых в течение многих лет вращалась жизнь Имярека". Это «блуждание» самого Салтыкова: "сонные мечтания", "юношеский угар" 40-х годов, теория "практикования либерализма в самом капище антилиберализма" и т. д. Скорбь человека, трезво оценивающего свой жизненный путь, подводящего жизненные итоги, – это скорбь самого Салтыкова. Безнадежный скорбный трагизм подведения жизненных итогов, "итогов прошлого", суровая, беспощадная самооценка были во много крат усилены тяжкой болезнью Салтыкова, сознанием приближающейся смерти.

Однако фазисы, через которые прошла мысль Салтыкова, – это фазисы развития, фазисы «блуждания» русской освободительной мысли вообще. Ретроспективно их анализируя и оценивая, Салтыков приходит к выводам, итогам общего характера. Так, он дважды упоминает "теорию вождения влиятельного человека за нос", которую разделял в годы своей чиновничьей службы; эта теория оказалась весьма живучей и была повторена Г. З. Елисеевым в его суждении о сказке Салтыкова "Приключение с Крамольниковым". "Вся беда нашей литературы прогрессивной, – писал 23 октября 1886 года Елисеев Салтыкову, – состоит в том, что она не может себе никак вполне усвоить, что она тогда только и постольку только сильна, поскольку идет вполне с этим генералом <Дворниковым> и помогает ему бороться с его врагами. А генерал этот представитель реформенного дела в России со времен Петра и со времен Петра самою силою вещей влечется только к реформам и натуральный враг допетровского московского застоя".[99 - Письма Г. З. Елисеева к М. Е. Салтыкову-Щедрину. М, изд. «Всесоюзная библиотека В. И. Ленина», 1935, стр. 181] В полемике с Елисеевым Салтыков сформулировал главную идею «Мелочей жизни» о «коренном преобразовании жизненных форм» как единственном условии преодоления исторической «остановки». Он писал Елисееву: «…взгляда Вашего на Крамольникова не разделяю и теорию вождения Дворникова за нос за правильную не признаю. Дворниковы и до– и по-Петровские одинаковы, и литературная проповедь перестанет быть плодотворною, ежели будет говорить о соглашении с Дворниковыми. Для этого достаточно Сувориных и Краевских <…> Оттого у нас и идет так плохо, что мы все около Дворниковских носов держимся. Это – основная идея „Мелочей жизни“, которые я теперь пишу и которую Вы постепенно раскроете» (30 октября 1886 г.).

"Теория" и «практика» соглашений с Дворниковым, то есть с государственной властью, решительно Салтыковым отвергается. Это «мелочная» теория и «мелочная» практика. Крамольников, сказано в письме к Елисееву от 16 декабря 1886 года, "всего менее человек компромиссов и ежели создаст теорию, то для практики совсем иного рода".

<< 1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 61 >>
На страницу:
52 из 61