Теоретические "хождения по мукам" на протяжении важнейшего отрезка русской истории – от 40-х к 80-м годам – привели Салтыкова в очерке «Имярек» к резко обостренной постановке вопроса о соотношении теории и практики, вопроса, всегда стоявшего перед ним, начиная с его первых шагов в литературе. «Слова» ("свобода", «развитие», "справедливость"), если они остаются только словами, отрицаются во имя реального исторического дела.
С этой очень высокой точки зрения в самом деле: "Все, что наполняло его <Имярека> жизнь, представляется ему сновидением".
Итак, в глубоко личной форме скорбной исповеди-"самообвинения" (Елисеев) был выражен кризис "старой народнической демократии", демократической мысли, завершавший ее развитие в 80-е годы.
Социальная и политическая структура пореформенной России вообще и России 80-х годов в частности исследована в "Мелочах жизни" глубоко и проницательно. Это художественно-публицистическое исследование создает основу для кардинальных выводов о будущности, ожидающей русское общество.
На первом плане яркой картины русской жизни, естественно, стоит деревня – в момент перехода от патриархальной устойчивости дореформенного строя жизни к новым формам социальных отношений и хозяйствования, – в "момент общественного разложения". Уже во «Введении», давая беглую зарисовку крестьянского мира и крестьянской семьи, Салтыков заключал: "Хиреет русская деревня, с каждым годом все больше и больше беднеет".
С разной степенью обстоятельности и персонификации представлены Салтыковым в первом разделе цикла – "На лоне природы и сельскохозяйственных ухищрений" – все главные фигуры современной русской деревни: мужик ("хозяйственный мужичок" – «мироеды» – "гольтепа"), сельский священник, помещик ("равнодушный – «убежденный» – хозяйствующий с помощью "прижимки").
Классификация Салтыкова достаточно точно отражает состояние деревни. "Хозяйственный мужичок" представляет тот еще очень устойчивый тип русского крестьянина, который вышел из недр старой русской деревни, из патриархального крестьянства как сословия феодального общественного строя. (Роль этого слоя русской деревни в истории России проанализирована В. И. Лениным в статьях о Л. Толстом.)
Как Л. Толстой, так и народники на особой «природе» русского мужика основывали свои общественные и нравственные идеалы. Особую «природу» "хозяйственного мужичка" отмечает и Салтыков. Но для него это просто констатация факта, из которого делаются выводы скорее отрицательного свойства.
Безысходным, почти каторжным трудом, трудом «коняги» добился "хозяйственный мужичок" своего идеала – "полной чаши".
Каков же итог этого "жизнестроительства"?
Крестьянская семья превратилась в чисто хозяйственную единицу ("горячее чувство любви заменилось простою формальностью"), сохраняющуюся лишь благодаря главе ее. И если сам "хозяйственный мужичок" "чужд кровопивства" в силу устойчивых традиций патриархального прошлого, то сыновья его со своим "стремлением к особничеству" едва ли не глядят в «Мироеды»; ведь от "полной чаши" "до мироедства – один только шаг…" (В. И. Ленин заметил: "Или кулак не имеет ничего общего с хозяйственным мужичком?"[100 - В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 9, стр. 195]).
А главное (для Салтыкова): "С какой стороны подойти к этому разумному мужику? Каким образом уверить его, что не о хлебе едином жив бывает человек?"
Этот заключительный аккорд очерка о "хозяйственном мужичке" объясняет, почему далее следует этюд о "хозяйственном священнике", подобно мужику занятом «мелочным» "жизнестроительством" во имя "хлеба единого". В самом этом сочетании слов "хозяйственный священник" не содержится ли непримиримое противоречие? Впрочем, этот симпатичный автору священник старого времени, "не отказавшийся от личного сельскохозяйственного труда", сменяется фигурой, соответствующей новому, денежному времени ("отдает свой земельный участок в кортому"), и, по-видимому, тем более чуждой своему назначению – напоминать мужику о том, что "не хлебом единым жив бывает человек".
Изображая современного помещика, Салтыков предпринимает анализ состояния дворянского землевладения и хозяйствования в пореформенное время. Крупное землевладение, основанное на системе "оброчных статей" и тем самым превращавшееся в капиталистическое предприятие, в котором сам владелец не принимал никакого участия, не дает, по Салтыкову, представления об особенностях современного помещичьего хозяйствования. Мелкопоместный дворянин, разоренный реформой, исчез из деревни, уступив свое место «разночинцу» или «мироеду». Помещик "средней руки" является основной фигурой среди дворян-землевладельцев.
Таким образом, и в этом случае салтыковская классификация отражает "момент общественного разложения".
Но и помещики "средней руки" – не все на одно лицо. Салтыков делит их на три типа: «равнодушный», "убежденный", ведущий свое хозяйство с помощью «прижимки». Оставляя в стороне «равнодушного», Салтыков персонифицирует две последние категории. "Убежденный помещик" пытается вести хозяйство на новых, усовершенствованных основаниях (своей «убежденностью», верой в то, что "сельское хозяйство составляет главную основу благосостояния страны", он напоминает толстовского Константина Левина). В результате же оказывается, что его "руководящий труд" бесполезен. Переданное на руки старосте "хозяйство идет хоть и не так красиво, как прежде, но стоит дешевле. Дохода очищается <как и прежде> триста рублей".
Особую разновидность помещика "средней руки" представляет мастер «прижимки», паразитирующий на остатках крепостного права, на тех экономических условиях, в которых оказалось освобожденное помещиками (не только от рабства, но и от земли) крестьянство. Иезуитские приемы притеснения крестьян Кононом Лукичом Лобковым напоминают приемы Иудушки Головлева.
Таким образом, вновь, как и ранее (например, в "Убежище Монрепо"), но на новом материале и с еще большей категоричностью устанавливается полная и безусловная бесперспективность дворянского землевладения и дворянского хозяйствования. Салтыковские выводы представляли тем большую актуальность, что именно в середине 80-х годов весьма активно принимались меры по восстановлению роли дворянства как в сфере экономики, так и в сфере политики.[101 - См. об этом в книгах П. Зайончковского «Русское самодержавие в конце XIX века». М., 1970; Ю. Соловьева «Дворянство и самодержавие в 80-х – 90-х годах XIX века». Л., 1973. Проектов усиления политической власти дворянства в деревне (проект Пазухина и др.) Салтыков коснулся в главе III «Введения»: «Культурный человек сделался проницателен; он понял свою зависимость от жизни масс и потому приспособляет последнюю так, чтобы будущее было для него обеспечено. Отсюда такая бесконечная масса проектов, трактующих об укрощении и устранении».]
"Анатомию" русской деревни 80-х годов закономерно завершает (первоначально не предусмотренный) очерк о «мироедах» – "новых хозяевах" деревни, пришедших на смену дворянству. Салтыков ухватывает самое главное в характере владычества буржуазии сравнительно с владычеством дворянства: «Гольтепа» мирская <…> не скрывает от себя, что от помещика она попала в крепость мироеду. Но процесс этого перехода произошел так незаметно и естественно и отношения, которые из него вытекли, так чужды насильственности, что приходится только подчиниться им".
Изображаемый в разделе "На лоне природы и сельскохозяйственных ухищрений" "момент общественного разложения" есть в социальной истории России момент разложения старых феодальных сословий, формирования новых классов. Однако, хотя «предметом» Салтыкову, по его собственным словам, служит здесь "сельский экономический год", он развертывает свое социолого-экономическое исследование как художник, с поразительным знанием фиксируя детали деревенского быта – от крестьянской избы до дворянской усадьбы; иронически или сочувственно представляя индивидуальные человеческие судьбы, судьбы людей, неотвратимо и безжалостно захваченных процессом "общественного разложения".
Правда, в этом разделе «индивидуализация» весьма относительна, речь идет о «типах», "классах", к которым принадлежат те или иные индивидуальные явления или индивидуальности (характерно, что персонажи здесь зачастую не имеют имен). Этому принципу типизации соответствуют и наименования этюдов, продолжающие традицию обобщающего «физиологического» очерка.
Охарактеризованный принцип типизации положен в основу обобщающих характеристик персонажей также в разделах «Читатель» и "В сфере сеяния". Здесь от изображения итогов социальной истории России Салтыков обращается к анализу итогов русского политического развития, к анализу тем самым современного состояния учреждений и институтов, созданных реформами 60-х годов. Каждому из этих новых институтов или явлений Салтыков посвящает особый очерк в разделе "В сфере сеяния" ("сеяние", собственно, и означает, в иронической терминологии Салтыкова, деятельность на «ниве» новых учреждений). Каждое из них персонифицировано фигурой «сеятеля» – печать ("Газетчик"), суд ("Адвокат"), земство ("Земский деятель"), общественное мнение ("Праздношатающийся"). В очерках "Сережа Ростокин" и "Евгений Люберцев" раздела "Молодые люди" Салтыков касается и деятельности новейшей русской бюрократии.
Дважды обращается Салтыков к положению литературы и вообще печати в самодержавно-буржуазной России (раздел «Читатель», глава «Газетчик» раздела "В сфере сеяния"). В «Читателе» поднята тема, уже разрабатывавшаяся Салтыковым ранее, – положение «убежденной», то есть единственно отвечающей своему назначению, демократически-просветительской, литературы и, соответственно, "убежденного и желающего убеждать" писателя. Это положение в конечном счете зависит от отношения к литературе читателя. По этому принципу – отношение к «убежденной» литературе – Салтыков классифицирует, расчленяет читательскую массу. Речь идет о положении литературы в обществе и о прессе, соответствующей потребностям и интересам каждого из тех общественных слоев и вместе с тем читательских групп, которые символизированы "читателем-ненавистником", "солидным читателем", «читателем-простецом» и «читателем-другом». "Читатель-ненавистник" и "солидный читатель" близки по своей общественно-идеологической сущности и различаются лишь степенью активности в травле «убежденной» литературы.[102 - Уничтожающая характеристика «читателя-ненавистника» имела в виду, конечно, Каткова и руководимую им «торжествующую прессу»] Но особенно важны и проницательны суждения Салтыкова о «читателе-простеце», массовом читателе – порождении новой, пореформенной, буржуазной эпохи. Именно «с наступлением эпохи возрождения <то есть с отменой крепостного права> народилось, так сказать, сословие читателей, и народилось именно благодаря простецам». Социальная характеристика «простеца» следующая: он принадлежит «к числу посетителей мелочных лавочек и полпивных» (то есть к городскому простонародью, мещанству), но «занимает довольно заметное место и в культурной среде».
Две главные (кроме ряда других) особенности характеризуют «простеца»: во-первых, отсутствие "самостоятельной жизни" ("Равнодушный и чуждый сознательности, он во все эпохи остается одинаково верен своему призванию – служить готовым орудием в более сильных руках"); во-вторых, это "человек, не видящий перед собой особенных перспектив, кроме перспективы искалечения"; именно среди простецов более всего «искалеченных» или «калечимых» людей; в силу этого жизнь простеца всецело подчинена «самосохранению». Первое ("орудие в сильных руках") может сделать простеца социально опасным и требует резко отрицательной оценки; второе (перспектива "искалечения") открывает в бытии простеца истинный трагизм и вызывает глубокое человеческое сочувствие. (Указанная характеристика простеца позволяет отождествить его со "средним человеком".)
Именно «сословие» простецов создает все условия для расцвета и широкого распространения новой прессы, представленной «газетчиком» Непомнящим.
Салтыков выдвигает свою особую, чрезвычайно содержательную трактовку прессы этого рода и ее деятелей. Эта трактовка, подобно отношению Салтыкова к новому суду и земству, вызывала непонимание и недоумение у многих современников. Некоторыми своими – критическими – сторонами она, на первый взгляд, совпадала с нападками на новую прессу со стороны дворянской реакции. "Любой уличный проходимец, – писал, например, К. П. Победоносцев, – любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта, может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи <…> В массе читателей – большею частью праздных – господствуют, наряду с некоторыми добрыми, жалкие и низкие инстинкты праздного развлечения, и любой издатель может привлечь к себе массу расчетом на удовлетворение именно таких инстинктов, на охоту к скандалам и пряностям всякого рода".[103 - К. П. Победоносцев. Печать. – «Московский сборник». М, 1896, стр. 60 – 61] Девиз Непомнящего «хочу подписчика!» отражал реальную особенность массовой печати (от «Нового времени» Суворина до «Московского листка» Пастухова), проникавшей, благодаря новым, не всегда благовидным приемам во все более широкие слои грамотного населения.[104 - Характерно, что новыми формами злободневного репортажа, фельетонного жанра вынуждена была овладевать и такая серьезная, «профессорская» газета, как «Русские ведомости» (см. прим. к стр. 313)] «Читатель-простец» читал именно такую, часто бульварную прессу.
Непомнящий утверждает, что "печать – сила". В устах беспринципных газетчиков это утверждение звучит как профанация принципа, безусловно разделявшегося самим Салтыковым. Все дело в том, как используется, чему служит эта сила. Начиная с 60-х годов и до конца жизни Салтыков был убежден в исключительном значении печати как органа свободной мысли."…Человечество, – сказано в пятой главе «Введения», – бессрочно будет томиться под игом мелочей, ежели заблаговременно не получится полной свободы в обсуждении идеалов будущего". Органом такого обсуждения может быть только печать, освобожденная от травли и обвинений в неблагонамеренности. Поэтому пресса Непомнящих представлялась Салтыкову извращением, искажением принципа, но не подрывала самый принцип. Из инвектив Салтыкова по адресу печати невозможно сделать вывод о «вредности» и «лживости» печати как общественного института. А именно к такому выводу приходил, в цитированной выше статье, К. П. Победоносцев: "…Пресса есть одно из самых лживых учреждений нашего времени".[105 - К. П. Победоносцев. Печать. – «Московский сборник», стр. 57]
Положение русской печати в пореформенное время, особенно в 80-е годы, определялось, таким образом, исторически неизбежным вторжением буржуазности: нового массового читателя, «улицы» – с ее моралью, «философией», вкусами, – влиянием денежных отношений и т. д. – но в условиях полного сохранения самодержавной государственности, то есть при отсутствии политических партий, политической свободы. Это и создавало ту двойственность в положении русской печати, которая отражена в салтыковских ее характеристиках. Двойственной, противоречивой была и личность самого «газетчика». В служении лозунгу "хочу подписчика!", в собирании «крох» и «мелочей» извращается "человеческая природа", гибнет талант. Лишь гений (подобный Чехову) мог преодолеть эти губительные условия ежедневного газетного служения «мелочам». И лишь тогда масса впечатлений и наблюдений действительно способна заиграть под пером художника, положить основание новым художественным формам и принципам.
Салтыков никогда не возлагал больших надежд на «новые» учреждения, установленные рядом весьма непоследовательных реформ 60-х годов, никогда не обольщался наступившим «возрождением» и «обновлением» русской жизни. Вместе с тем самый принцип "возрождения, обновления и надежд" был коренным принципом салтыковского миросозерцания. Бросая взгляд в прошлое, в «Имяреке» он точно охарактеризовал как "эпоху возрождения", так и свое отношение к "возрождению, движению и надеждам". "Эпоха возрождения была довольно продолжительна, но она шла гак неровно, что трудно было формулировать сколько-нибудь определенно сущность ее. Возрождение – и рядом несомненные шаги в сторону и назад. Движение – и рядом застой. Надежда – и рядом отсутствие всяких перспектив. Ни положительные, ни отрицательные элементы не выяснились настолько, чтобы можно было сказать, какие из них имели преобладающее значение в обществе. Мало этого: представлялось достаточно признаков для подозрения, что отрицательные элементы восторжествуют, что на их стороне и соблазн и выгода. К чести Имярека, должно сказать, что он не уступил соблазнам, а остался верен возрождению, движению и надеждам".
К 80-м годам стало совершенно ясно, что восторжествовали именно отрицательные элементы. "Возрождению, движению и надеждам", общим для освободительного движения в годы подготовки и отмены крепостного права, остались верны в 80-е годы лишь демократы, несомненным главой которых был Салтыков. Такие институты, как новый суд, как земское самоуправление, такие факторы, как печать и общественное мнение, теряли или уже потеряли, если имели, то значение, которое могли бы иметь при иных политических обстоятельствах, в осуществлении "возрождения, движения и надежд". В этом свете и рисуются Салтыковым сатирические персонажи, олицетворяющие названные институты и факторы.
Особое место в художественно-публицистической концепции "Мелочей жизни" занимают разделы, посвященные современному молодому поколению, «мальчишкам», "детям" ("Молодые люди", "Девушки"). Герои глав, составляющих эти разделы, очень различны, как различны и их жизненные судьбы, и тональность, в которой ведется повествование. Так, в разделе "Молодые люди" авторская ирония, сопровождающая рассказ о Сереже Ростокине – "одном из самых ревностных реформаторов последнего времени" – или повествование о "государственном послушнике" Евгении Люберцеве, авторе записки "о необходимости восстановить заставы и шлагбаумы", резко сменяется скорбно-трагическим тоном рассказов "Черезовы, муж и жена" и «Чудинов». Столь же отлична интонация рассказа об «ангелочке» от интонации трех следующих, особенно "Сельской учительницы".
Для Салтыкова «дети», молодое поколение всегда было носителем прогресса, перспектив, движения. А тут во всех случаях обнаруживается полная бесперспективность, «мелочность» существования "молодых людей" обоего пола. О Черезове, например, говорится: "…никогда дверь будущего не была перед ним настежь раскрыта". Это можно было бы сказать о любом из героев двух названных разделов. Лишь перед Чудиновым в его последние дни раскрывается "дверь будущего", в сущности же это – дверь "в темное царство смерти". Тот идеал, который представился его умирающему сознанию, – не идеал для Салтыкова, разрушающего его точными и безжалостными вопросами.
В воображении Чудинова "рисовалась деревня", куда нужно «прийти». Но "как будет принят его приход"? "Согласны ли будут скованные преданием люди сбросить с себя иго этого предания? Не пустило ли последнее настолько глубокие корни, что для извлечения их, кроме горячего слова, окажутся нужными и другие приемы? в чем состоят эти приемы? Быть может, в отождествлении личной духовной природы пришельца с подавленностью, охватившею духовный мир аборигенов?"
Таким образом, как здесь, так и в других рассказах о "молодых людях", Салтыков трезво вскрывает действительное содержание идеальных представлений демократически настроенной молодежи 60 – 70-х годов – о "личном труде", служении романтическому «несчастному», просветительной работе в деревне и т. п., – представлений, оказывающихся иллюзиями при столкновении с миром народной жизни, действительной жизни масс.
Значительность и сила социально-исторического анализа, развернутого Салтыковым в многообразных публицистических и художественных формах "Мелочей жизни", увеличивается оттого, что главным его предметом – как субъект и объект истории, как деятель и жертва исторической эволюции – является человек массы, "средний человек", «простец» в его повседневном быту, будничной жестокой жизни. Именно он столь безысходно опутай «мелочами», что даже и не помышляет о возможности иного, не «мелочного» существования. Занятый исключительно «самосохранением», он живет сегодняшним днем, в страхе ожидая дня завтрашнего, когда, быть может, его ждет «искалечение». Инстинкт самосохранения, заставляющий его «пестрить», менять окраску, ренегатствовать, делает его жизнь трагически безысходной, в иных случаях, при пробуждении сознания, тягостной нравственно.
Имярек, сказано в заключительной главе "Мелочей жизни", "не признавал ни виновности, ни невиновности, а видел только известным образом сложившееся положение вещей". Подчиненность «простеца», человека массы "сложившемуся положению вeщей", в сущности, исключает его сатирическое изображение.
"Время громадной душевной боли" – назвал Салтыков свое время. "Громадная душевная боль" охватывает автора при виде "душевной боли", фатально переживаемой его героями. "Тема о заступничестве за калечимых людей очень благодарна, но нужно ее развить и всесторонне объяснить. Ведь недаром же она не разрабатывается…" – писал Салтыков В. М. Соболевскому 13 января 1885 года. Цикл "Мелочи жизни" – поразительный по смелости и глубине акт "заступничества за калечимых людей", уродливо деформированных давлением повседневных жизненных мелочей. "Какие потрясающие драмы, – сказано в рассказе «Счастливец», – могут выплыть на поверхность из омута мелочей, которые настолько переполняют жизненную обыденность, что ни сердце, ни ум, в минуту совершения, не трогаются ими!"
Выше говорилось об особом способе типизации в "Мелочах жизни" явлений социально-политической жизни – условно его можно назвать «обобщающим», "классифицирующим". Иной способ типизации – «индивидуализирующий» – позволяет Салтыкову в этюдах о "молодых людях" и «девушках», наконец, в двух особо, помимо разделов, помещенных рассказах – "Портной Гришка" и «Счастливец» – раскрыть драматизм частных, индивидуальных судеб.
Последовательно нарастает и усиливается драматический конфликт в рассказе "Портной Гришка": бьется в тенетах мелочей бывший дворовый человек, ныне искусный мастеровой, самой "силой вещей" обреченный на постоянное битье. Страдания Гришки ужасны, мучительны, хотя вполне бессознательны: это естественный протест его не заглохшей, не способной к окончательному «юродству» человеческой природы.
Трагизм самодовольного и «счастливого» существования Валерия Крутицына обнаруживается во внезапной катастрофе – самоубийстве сына. Когда нет перспектив, когда будущее неясно, дети вершат суд над отцами, посылая себе "вольную смерть".
Трагическое, таким образом, открывается в обыденном, повседневном, в иных случаях вполне благополучном «мелочном» бытии.
Таков был итог творчества Салтыкова, таково было его гениальное художественное открытие в конце жизни. С подобного же открытия, сделанного, в сущности, одновременно с Салтыковым, во второй половине 80-х годов, начинал свой творческий путь как великий художник Чехов.
Эту особенность художественного «мира» "Мелочей жизни" отметили, хотя и не могли объяснить, современники Салтыкова. "В "Мелочах жизни" сатирик является как бы уставшим смеяться и негодовать. Он может только грустить…".[106 - «Критические опыты Н. К. Михайловского. Н. Щедрин», стр. 97] «Восьмидесятые годы были временем полного общественного затишья; жизнь начала однообразно и монотонно течь день за днем, бедная выдающимися событиями. Ничто уже в такой степени не волновало, не увлекало, не выводило из себя, как прежде. Понятно, что и характер и тон сатир Салтыкова значительно изменились: на место саркастического, желчного смеха прежних произведений является теперь величаво эпическое, степенное созерцание, исполненное то глубокой скорби, то восторженного пафоса».[107 - А. М. Скабичевский. Беллетристы-публицисты. М. Е. Салтыков-Щедрин. – «Новости», 1889, № 116] Суждения современной критики, пораженной новизной салтыковской «манеры», в сущности, учитывали, да и то достаточно поверхностно, лишь «индивидуализирующие» этюды «Мелочей жизни». Критики не улавливали самого существа новой «манеры» Салтыкова, сочетающей в себе остроту критического освещения общественной действительности с талантом художника-психолога, крайне чувствительного к драматической стороне жизни современного человека.
ВВЕДЕНИЕ
Впервые – журн. «Вестник Европы», 1886, № 11.
Стр. 65. Вместо того чтобы везти меня за границу, куда, впрочем, я и сам не чаял доехать, повезли меня в Финляндию. – Лето 1886 г. Салтыков провел в имении Красная мыза в Финляндии. Дальнейшие строки автобиографичны: Салтыков был тогда тяжело болен и о своем состоянии почти в тех же словах сообщал в письмах июля – августа 1886 г.
Стр. 66. "Каким образом этот «вредный» писатель попал сюда?" – В обнародованном в 1884 г. списке книг, подлежащих изъятию из библиотек, значились «вредные» "Отечественные записки" за 1868–1884 гг., когда во главе журнала стоял Салтыков и где печатались все его произведения тех лет.
Один газетчик, которому я немало помог своим сотрудничеством при начале его журнального поприща, теперь прямо называет меня не только вредным, но паскудным писателем. – Речь идет о М. Н. Каткове, успеху журнала которого "Русский вестник" при начале его издания много способствовала публикация "Губернских очерков" Салтыкова (1856–1857).
…в родном городе некто пожертвовал в местный музей мой бюст. – Об этом Салтыков сообщал 27 сентября 1884 г. В. М. Соболевскому: "…в Твери есть какой-то музей, и там стоял мой бюст, яко тверского уроженца. Теперь этот бюст оттуда вынесли".
Стр. 66–67…злая волшебница Наина и добрый волшебник Финн. – Герои поэмы А. С. Пушкина "Руслан и Людмила".