– А вольно же ему ставить верши!
– А ставит он их потому, что так инстинкт ему велит: ставит потому, что он животное плотоядное… Слыхали вы когда-нибудь о танце, называемом "комаринскою"?
– Слыхал.
– Это такой, сударь, танец, в котором ни связи, ни системы, ни смысла ни под каким видом добиться нельзя. Разве можете дать себе отчет, почему он танцуется так, а не иначе? Точно таким же образом течет и жизнь Ивана Демьяныча: он не умствует, не заносится, танцует себе комаринскую, покуда ноги носят. И каким образом, спрашиваю я вас, прекратите вы этот танец, если он в нравах, если в воздухе есть что-то располагающе; к нему? Ну, положим, вы его остановили, вы размяли ему надлежащим образом руки и ноги, научили становиться в пятую позицию, делать chassе en avant, pas de cosaque и проч. Но что же из этого? Выпустили вы его из-под вашей ферулы, смотрите, – а он опять отплясывает комаринскую… Так-то, мой милейший!
Разговор этот, однако ж, тяготил меня.
– Ну, а вы что поделываете? – спросил я после некоторого молчания, чтобы переменить тему.
– Да вот как видите. Ленюсь и отчасти мечтаю о том, как вы, бедняги, люди молодые и задорные, желаете луну с кеба селитряною кислотой свести, душ; станового наизнанку выворотить, как вы черненькое хотите сделать сереньким, и как это черненькое изо всех сил протестует против ваших администраторских поползновений…
– Это занятие очень милое, – сказал я, – действительно, оно легче, если я буду в халатике похаживать да показывать добрым людям, какие у меня зубы белые, нежели дело делать.
– А что вы думаете? и в самом деле, показывать зубы весело, особливо если они белые и вострые… Все смотрят на тебя и думают: о, этому господину не попадайся на зубы: как раз раскусит! Это я на себе испытал! знаете ли вы, что я здесь слыву за отменно злого и, следовательно, за отменно умного человека?
– Знаю… что ж, это и справедливо… отчасти…
– Вы мне льстите. Я вам скажу, напротив, что я отменно добрый, и хотя действительно не совсем глупый, но совершенно негодный человек… знаете ли вы, чем я занимаюсь?..
– Нет, но догадываюсь…
– Например?
– А вот похаживаете из угла в угол и думаете, что кругом вас все так скверно, так растленно, так неопрятно, что никакая панацея этого ни изменить, ни исправить не может…
– Угадали. Но от вас ускользнули некоторые подробности, которые я и постараюсь объяснить вам. Первое дело, которым я занимаюсь, – это мое искреннее желание быть благодетельным помещиком. Это дело не трудное, и я достигаю достаточно удовлетворительных результатов, коль скоро как можно менее вмешиваюсь в дела управления. Вы, однако ж, не думайте, чтоб я поступал таким образом из беспечности или преступной лености. Нет, у меня такое глубокое убеждение в совершенной ненужности вмешательства, что и управляющий мой существует только для вида, для очистки совести, чтоб не сказали, что овцы без пастыря ходят… Поняли вы меня?
– Ну, тут еще не много работы…
– Больше, нежели вы предполагаете… Однако ж в сторону это. Второе мое занятие – это лень. Вы не можете себе вообразить, вы, человек деятельный, вы, наш Немврод, сколько страшной, разнообразной деятельности представляет лень. Вам кажется вот, что я, в халате, хожу бесполезно по комнате, иногда насвистываю итальянскую арию, иногда поплевываю, и что все это, взятое в совокупности, составляет то состояние души, которое вы, профаны, называете праздностью.
– Почти что так, – заметил я мимоходом.
– Вы меня извините, но вы глубоко заблуждаетесь. Все это происходит от вашей близорукости, от того, что вы, господа Немвроды, не умеете читать за строками, что вас поражает только то, что хлещет вам прямо в глаза. Вы не в состоянии понять, что никогда деятельность души не бывает так напряженно сильна, как в то время, когда я сплевываю или мурлыкаю под нос арию: Oh, per che non posso odiar ti![143 - О, почему не могу я тебя ненавидеть! (итал.)] Вы не можете постигнуть, какая страшная работа происходит тогда во мне, какие смелые утопии, какие удивительнейшие панацеи рождаются в моем возбужденном воображении. Вы люди практические и, следовательно, ограниченные; вам бы вот только блоху поймать да и сжечь ее на свечке; вы даже не хотите посмотреть, как она дрыгает ножками, палимая огнем, потому что вдали мелькает перед вами другая блоха, которую вам также настоит изловить… Ну, а мы, люди мысли, люди высших взглядов и общих соображений, мы смотрим на это дело иначе: нас занимают мировые задачи… так-то-с!
Последние слова он произнес не без иронии.
– И вы не можете себе представить, – продолжал он, – какая втягивающая, почти одурманивающая сила заключается в этой лени! Ходишь этак по комнате, ходишь целый день, а мысли самые милые, самые разнообразные так и роятся, так и роятся в голове… Иная даже как-то особенно пристанет к тебе, словно вот пчела жужжит, да так сладко, так успокоительно. Ну, и доволен, да еще так доволен, что на приезд постороннего – я не говорю этого об вас – смотришь как на что-то вроде наказания… Знаете, я все добиваюсь, нельзя ли как-нибудь до такого состояния дойти, чтоб внутри меня все вконец успокоилось, чтоб и кровь не волновалась, и душа чтоб переваривала только те милые образы, те кроткие ощущения, которые она самодеятельно выработала… вы понимаете? – чтоб этого внешнего мира с его прискорбием не существовало вовсе, чтоб я сам был автором всех своих радостей, всей своей внутренней жизни… Как вы думаете, достигну я этого?
– Но позвольте мне заметить, – сказал я, – блаженством, которого вы так добиваетесь, обладают очень многие…
– Сумасшедшие, хотите вы сказать?.. договаривайте, не краснейте! Но кто же вам сказал, что я не хотел бы не то чтоб с ума сойти – это неприятно, – а быть сумасшедшим? По моему искреннему убеждению, смерть и сумасшествие две самые завидные вещи на свете, и когда-нибудь я попотчую себя этим лакомством. Смерть я не могу себе представить иначе, как в виде состояния сладкой мечтательности, состояния грез и несокрушимого довольства самим собой, продолжающегося целую вечность… Я понимаю иногда Вертера.
Приятель мой начал ходить большими шагами по комнате, и лицо его действительно приняло какое-то болезненно-довольное выражение.
– Знаете ли вы, какой предмет занимал меня перед вашим приездом? – спросил он, останавливаясь передо мной, – бьюсь об заклад, что ни за что в свете не угадаете.
– Очень может быть.
– Да; а между тем вещь очень простая. Вот теперь у нас конец февраля и начинается оттепель. Я хожу по комнате, посматриваю в окошко, и вдруг мысль озаряет мою голову. Что такое оттепель? спрашиваю я себя. Задача не хитрая, а занимает меня целые сутки.
Оттепель – говорю я себе – возрождение природы; оттепель же – обнажение всех навозных куч.
Оттепель – с гор ручьи бегут; бегут, по выражению народному, чисто, непорочно; оттепель же – стекаются с задних дворов все нечистоты, все гнусности, которые скрывала зима.
Оттепель – воздух наполнен благоуханьем весны, ароматами всех злаков земных, весело восстающих к жизни от полугодового оцепенения; оттепель же – все миазмы, все гнилые испаренья, поднимающиеся от помойных ям… И все это и миазмы, и благоухания – все это стремится вверх к одному и тому же небу!
Оттепель – полное томительной неги пение соловья, задумчивый свист иволги, пробуждение всех звуков, которыми наполняется божий мир, как будто ищет и рвется природа вся в звуках излиться после долгого насильственного молчания; оттепель же – карканье вороны, наравне с соловьем радующейся теплу.
Оттепель – пробуждение в самом человеке всех сладких тревог его сердца, всех лучших его побуждений; оттепель же – возбуждение всех животных его инстинктов.
Ведь это, батюшка, почти стихи выходят!
Вы скажете, что меня занимают пустые вопросы, но объясните мне на милость: вы-то, вы-то решением каких мировых задач занимаетесь? Я, по крайней мере, изощряю свои диалектические способности, у меня, следовательно, есть самостоятельная деятельность; ну, а вы что? Строчите бумаги, ездите по губернии, ловите блох, но как вы там ни разглагольствуйте о разных высших взглядах, а все это делается у вас без всякого участия мысли, машинально, совершенно независимо от ваших убеждений. Для вас это ли делать, в карты ли играть – все одно! Ну, не во сто ли, не в тысячу ли крат моя участь завиднее вашей, а моя деятельность полезнее вашей? Я, по крайней мере, хожу, гляжу в окно, умиляюсь, размышляю. В недавнее время вот точно таким же образом я разрешал вопрос о том, что было бы, если б вместо болота, которое тянется, как вам известно, сзади моей усадьбы, вдруг очутился зеленый луг, покрытый душистыми и сочными травами?.. И вышли соображения довольно оригинальные и даже, можно сказать, философические…
– Любопытно было бы знать их.
– Теперь не время, а впоследствии я не отказываюсь объяснить их вам… В настоящее время я хотел вам доказать только ту истину, что, несмотря на мою кажущуюся леность и беспечность, я работаю отнюдь не менее, нежели вы, люди практические, и если результаты моих невинных работ незаметны, то и ваши усилия не приносят плодов более обильных. Хотите водки?
– Пожалуй.
– Эй, Павлуша! Отчего ты водку не подаешь? Разве не видишь, чиновник наехал? Павлуша засмеялся.
– Чему ты смеешься?
– Да разве они чиновники?
– Ты неразвит еще, Павлуша! Ты думаешь, что чиновник непременно должен быть дикобраз… Вы его извините!
Павлуша вышел.
– А странный народ эти чиновники! – продолжал он, снова обращаясь ко мне, – намедни приехал ко мне наш исправник. Стал я с ним говорить… вот как с вами. Слушал он меня, слушал, и все не отвечает ни слова. Подали водки; он выпил; закусил и опять выпил, и вдруг его озарило наитие: "Какой, говорит, вы умный человек, Владимир Константиныч! отчего бы вам не служить?" Вот и вы, как выпьете, может быть, тот же вопрос сделаете.
– Ну, а кроме шуток, отчего вы не служите?
– А позвольте вас спросить, почему вы так смело полагаете, что я не служу?
– Да потому, что не служите – вот и всё.
– А в таком случае позвольте вам доказать совершенно противное. Во-первых, я каждый месяц посылаю становому четыре воза сена, две четверти овса и куль муки, – следовательно, служу; во-вторых, я ежегодно жертвую десять целковых на покупку учебных пособий для уездного училища, – следовательно, служу; в-третьих, я ежегодно кормлю крутогорское начальство, когда оно благоволит заезжать ко мне по случаю ревизии, – следовательно, служу; в-четвертых, я никогда не позволяю себе сказать господину исправнику, когда он взял взятку, что он взятки этой не взял, – следовательно, служу; в-пятых… но как могу я объяснить в подробности все манеры, которыми я служу?
– Однако это легкая манера служить…
– Вы думаете? Это все зависит от взгляда. Я сам убежден, что легкая, но не для всякого. У вас в Крутогорске есть господин – он тоже чиновник, – которого физиономия напоминает мне добродушно-насмешливое лицо Крылова. Вся служба этого чиновника или, по крайней мере, полезнейшая часть ее состоит, кажется, в том, что когда мимо его проходит кто-нибудь из ваших губернских аристократов, во всем величии, свойственном индейскому петуху, он вполголоса произносит ему вслед только два слова: "Хоть куда!" – но этими двумя словами он приносит обществу неоцененную услугу. Во-первых, эти слова очищают воздух от тлетворных испарений, которые оставляет за собой губернский аристократ, а во-вторых, они огорошивают самого аристократа, который поспешно подбирает распущенный хвост, и из нахального индюка становится хоть на время скромною индейкой… Одним словом, это именно полезнейший сорт чиновника, потому что действительно и положительно смягчает нравы и искореняет дикость!.. Итак, за здоровье крутогорского Крылова и всех чиновников, подобно ему служащих обществу бескорыстно и нелицеприятно! – продолжал Буеракин, выпивая рюмку водки.
Я тоже выпил.