Белая муть с кисельными размывами понемногу обернулась потолком, в углу которого неподвижно застыла, запутавшись в застарелой драной паутине, стрекоза. Афанасий Фокин, созерцающий эту картину в трясущемся калейдоскопе своего утренне-похмельного взгляда на мир, не мог поручиться за то, что эта стрекоза не является плодом его больного воображения. Или зрительной дисфункции. Но и совершенно исключить вероятность существования этого насекомого он не мог, благо в ушах кто-то жужжал, то усиливаясь до надсадного гудения, а то стихая до шороха волн, волочащих за собой мелкие камешки.
Афанасий решил приподняться, но кто-то самым возмутительным образом засадил ему в затылок тупую свинцовую чушку, он пробормотал невнятное ругательство и ухнул головой в подушку. Некоторое время изображал из себя циклопа, пораженного Одиссеем в единственный глаз, а потом пробормотал:
– А гы-де это я?
– Гыде-гыде… – передразнил чей-то полнозвучный голос. – В Караганде!
– Хар-ррош ругаться! Это самое… пошли вы все, урррроды!! – на автопилоте проскрежетал Фокин. – Это самое… ты чего, Влад?
В проеме двери возник высокий мужской силуэт, а затем до Афанасия донеслось:
– Не-е, ты, Афоня, как обычно, в своем репертуаре. Помнится, когда ты пару раз просыпался сначала в Мельбурне, а потом в Лондоне и Берне и спрашивал, дескать, где ты находишься? И я тебе в рифму отвечал: «В Караганде», и, что характерно, ты верил. А вот когда ты в самом деле находишься в Казахстане, в замечательном местном городе Караганде, то начинаешь посылать меня по вектору «вон отсюда, педераст!» и говорить, чтобы я прекратил культивировать табуированную лексику.
Фокин оторвал от подушки свою голову, будто сработанную из железобетонной конструкции, и отозвался:
– Ну, ты, Свиридов, не мути. И так ху… йе-о-о!.. худо, в общем, мне.
– Еще бы, – скептически отозвался Свиридов и выпил кефиру из картонной упаковки, которую он держал в руке. В горле и ротовой полости Фокина, где воцарилась пустыня Сахара, подул суховей. И Афанасий жалобно попросил… нет, не кефиру вовсе, а граммов этак сто холодненькой водочки с холодным же томатным соком.
Свиридов расхохотался, бросил Фокину на кровать еще одну, нераспечатанную упаковку кефира и сказал:
– Хватит пьянствовать, Афоня. Нас ждут великие дела.
– А что такое?
– Да ты что, забыл, что ты вчера женился?
Афанасий подавился кефиром и закашлялся так, что брызги полетели во все стороны.
– Кто женился? Как – женился? Я? Да сколько же это надо выпить, чтобы жениться? – Фокин выпучил глаза.
– Ну, думаю, хватило бы половины твоей вчерашней дозы, чтобы принять такое судьбоносное решение, – замысловато ответил Владимир. – Так что, Афоня… ты че делаешь-то, а? – спросил он, увидев, какими глазами, похожими на выпученные гляделки глубоководного краба, придавленного камнем, осматривает Фокин свои здоровенные ручищи.
– Кольцо ищу, – замогильным голосом ответил Фокин.
– Какое кольцо?
– Обру…чальное.
Свиридов расхохотался повторно, причем смех был куда более громким и заразительным. После некоторой паузы к хохоту Влада присоединился и сам несчастный страдалец, уже мнящий себя окольцованным и забранным в рабство какой-то абстрактной бабой, непременно толстой, жадной и сварливой, которая носит короткое и зловещее, как выстрел в голову, наименование: «жена».
Фокину и Свиридову в самом деле было над чем посмеяться. Ни один из них к своим тридцати четырем годам так и не удосужился завести семью. То состояние юношеской взвинченности, неуспокоенности, опьянения адреналином, что преследует каждого нормального азартного и по-настоящему молодого и горячего мужчину лет этак до двадцати трех, а то и двадцати пяти, не желало отпускать обоих и поныне. Это можно было назвать суровым и унизительным словом «инфантилизм», если бы не жесточайший и богатый жизненный опыт, вынесенный из множества таких ситуаций, которых с лихвой хватило бы на сотню жизней.
Свиридов понимал, что опьянение адреналином несколько затянулось, что давно уже пора перевести жизнь в иное, куда более спокойное русло, завести семью, детей, жить размеренной, предсказуемой жизнью. Понимал – но не принимал.
И даже когда он хотел перевести жизнь в другое русло, все просто рассыпалось, как карточный домик. И снова Влад оставался один, вернее, с Фокиным, вдвоем против всего бушующего и неверного мира, который так и не желал прогибаться под них.
Бродяги.
Они с Фокиным – просто бродяги. И этот синдром бродячей жизни не вытравить ничем, потому что так было заложено с ранней юности, почти с детства. Никакого постоянства. Скитания с места на место, жизнь «без берега и дна, все начинай сначала», как поется в популярной песне.
Люди с сотней масок вместо одного – зато собственного! – лица.
Одинокие волки.
…Буквально на днях Свиридов перечитал «Приключения Тиля Уленшпигеля и Ламме Гудзака» – эпопею о двух великих шутах и бродягах без семьи, без крыши над головой, без пристани – таких же перекати-поле, как он, Влад, и его единственный и – никуда от этого не деться! – последний друг Афанасий Фокин. И тогда он подумал, что, вероятно, он и Афоня в самом деле похожи на тех двух знаменитых фламандцев – Уленшпигеля и Ламме Гудзака, – как поется в другой, может, не очень известной песне, «вечно молодых, вечно пьяных». Но у тех хотя бы была цель, была своя путеводная звезда, благодаря которой даже в шестьдесят лет бессмертный Уленшпигель пил «бокалы пенящейся страсти с лепестками росы пополам», как сказал поэт. Чувствовал себя мальчиком, приглаживая седину и разглаживая горькие морщины в углах глаз и рта.
А Свиридов… В свои тридцать четыре года он странным образом выглядел значительно моложе своих лет и потому размышлял, глядя на себя в зеркало, в точности так же, как думал про себя еще бессмертный лермонтовский Печорин: «Смешно предположить, но ведь по виду я, по сути, еще мальчик…» Это безмятежное лицо, холодные приветливые глаза, высокий лоб без единой морщинки, шелковистые темные волосы, в которых если и затесалась седина, то была умело зачесана другими волосами, закрепленными гелем.
Владимир Свиридов был именно таким мальчиком. Будучи, как уже сказано, тридцати четырех лет от роду, он выглядел максимум на тридцать, если не на двадцать восемь. И если и могло закрасться подозрение в том, что отнюдь не безмятежные годы, офис-менеджмент и тещины блины остались за спиной этого человека, то лишь по тому, как нервно щурил он свои чуть раскосые миндалевидные глаза (родом с Поволжья, чего же вы хотите?) и как время от времени кривился в жестокой усмешке его четко очерченный рот.
Под стать ему был его друг Афанасий Фокин, который отнюдь не являлся таким простецким рубахой-парнем, каким зачастую казался. Но о том, кем он был в действительности, Афанасий предпочитал не то чтобы умалчивать – он даже не вспоминал об этом.
И потому вполне естественно, что сообщение о собственной женитьбе показалось ему совершенно абсурдным, даже если накануне было поглощено немереное количество спиртного.
…Закончив смеяться над поисками обручального кольца, Свиридов махнул рукой и проговорил:
– Ну извини, Афоня. Подшутил я над тобой. Женился… Ну где уж тебе жениться? Ты даже за собой проследить не можешь, чтобы не безобразничать, а тут, не приведи господи, еще молодую жену пришлось бы кормить-одевать.
– Да уж, – вздохнул Фокин и облегченно отвалился на спину. – Шуточки у тебя, Свиридов…
– Да, шуточки у меня несмешные, – согласился Влад и, покрутив в воздухе указательным пальцем, добавил: – Тем более что мы вчера действительно гуляли на свадьбе. Причем на свадьбе твоей двоюродной племянницы, между прочим. Тебе не помнить это позволительно, а мне – нет. Потому что женился, конечно, не ты, а как раз я.
Фокин медленно поднялся с кровати и вперил в улыбающееся лицо Свиридова наливающийся изумлением и похмельно-остекленелой досадой взгляд…
* * *
Владимир Свиридов женился.
Он в самом деле женился, и его избранницей стала не умудренная богатым жизненным опытом красивая, властная и сильная женщина, а молоденькая двадцатилетняя девушка, приходящаяся родной дочерью двоюродному брату Афони Фокина. Нельзя сказать, что эта Наташа – «итак, она звалась Наташей» – была полной никчемностью, но и ничего выдающегося в ней не нашлось. В меру красивая, в меру смешливая, в меру глупая девушка. За Свиридова она вышла с тем же спокойствием и удовлетворенностью, с коей вышла бы замуж, скажем, за главного мясника центрального рынка или частного предпринимателя, торгующего хлебобулочными изделиями собственного производства.
Подобный мещанский подход к делу вполне устраивал Влада, тем более что Наташа, в канун замужества достаточно приземленное существо, не питавшее особых иллюзий и не лелеющее несбыточных мечтаний, желала того же, чего пожелал он: а именно завести семью. Полноценную, с детьми, распашонками и скандальным битьем посуды.
…Наташа Свиридова, в девичестве Буркина, в свое время мечтала слишком о многом, чтобы осуществилась хотя бы малая часть этих широкомасштабных планов и грандиозных замыслов. А мечтала она о многом потому, что ее угораздило родиться в захолустном пригороде Караганды. Для лиц, плохо знающих географию постсоветского пространства, поясним, что это находится не где-нибудь, а в Казахстане.
Родиться в Казахстане для русского человека, по мнению Наташи, было примерно то же, что для еврейского ребенка – появиться на свет в концентрационном лагере Освенцим.
Разве что не сжигают – да и то если не считать жуткого казахского солнца.
Окончив школу, она уговорила мать отправить ее к бабушке, которая жила в России, в городе с красивым названием Воронеж. Как известно, Воронежская губерния имеет несчастье находиться неподалеку от Казахстана. Здесь Наташа удачно поступила в институт, окончила его, перебиваясь с пятого на десятое и страдая от брюзжания бабки, пока сварливая, скупая и неуживчивая старуха не преставилась на восьмидесятом году жизни, к радости всех соседей и облегчению внучки.
После окончания вуза приехавшая в Воронеж мать настояла на том, чтобы дочь возвратилась в Караганду: дескать, нечего двадцатилетней девке жить одной.
Нина Сергеевна Буркина, почтенная матушка Наташи, всю жизнь проработавшая в какой-то занюханной библиотеке, искренне считала, что дочка должна жить в семье до самого замужества – и чтобы ни-ни! Когда Наташа возражала, говоря, что милая мамочка мыслит категориями прошлого века, Нина Сергеевна интеллигентно (по ее собственному разумению, конечно) поджимала тонкие губы и говорила, что она понимает все гораздо лучше Наташи, поскольку она, Нина Сергеевна, слава богу, образованный человек и не зря прожила свои сорок семь лет.
Наташа видела результат: из упомянутых сорока семи лет мамаша двадцать пять просидела в районной библиотечке в веселой компании с атлетичными тараканами, тремя или четырьмя учеными крысами, съевшими отправленное в запасники собрание сочинений К.Маркса и Ф.Энгельса, а также картонными абонементами и ветхими полками, на которые беспорядочно набросали несколько сотен растрепанных книжек. Самым раритетным экспонатом в библиотеке, если не считать уборщицы Маришки, хронической алкоголички, ежедневно колотящей своего тщедушного мужа, считался однотомник Артюра Рембо, который шел нарасхват, благо казахстанские книгочеи думали, что это книжка про того самого Рембо в киношном исполнении Сильвестра Сталлоне, который залихватски кромсал во Вьетнаме нехороших русских коммуняк.
Отец, Михаил Иваныч, был деспотичен и имел пристрастие к алкоголю (все-таки родственник Афанась Сергеича Фокина!), полностью поддерживал супругу, а при очередном взбрыке дочери говорил, что не ей, Наташке, учить мать и что ничего хорошего из того, что Наташка будет жить в Воронеже одна, не будет.