Ой, по чужим садам летучи,
Горькую ягоду-калину клюючи.
– Гуляем, люди добрые!..
– Баранинки спробуй.
– Прими лапу-то… муж, вон он, глядит.
– Горь-ка-а-а!..
– Дружко развязный, ишь со свахой как обходится.
– Ну, не-е-ет, ты нас баранинкой не угощай… Я, может, стерлядь ем… И буду исть: она жир-на-я.
– Кум Прошка, давай стременную чекалдыкнем.
– Так по зебрам и пошел огонь…
– Семен Гордеевич!
– А?
– Семен Гордеевич!
– Да пошел ты!
В кухне закачался, выгибаясь, пол, затарахтели каблуки, упал стакан; звон его потонул в общем гуле. Григорий глянул через головы сидевших за столом в кухню: под уханье и взвизги топтались в круговой бабы. Трясли полными задами (худых не было, на каждой по пять – семь юбок), махали кружевными утирками, сучили в пляске локтями.
Требовательно резнула слух трехрядка. Гармонист заиграл казачка с басовыми переливами.
– Круг дайте! Круг!
– Потеснитесь, гостечки! – упрашивал Петро, толкая разопревшие от пляса бабьи животы.
Григорий, оживившись, мигнул Наталье.
– Петро зараз казачка урежет, гляди.
– С кем это он?
– Не видишь? С матерью твоей.
Лукинична уперла руки в боки, в левой – утирка.
– Ходи, ну, а то я!..
Петро, мелко перебирая ногами, прошел до нее, сделал чудеснейшее коленце, вернулся к месту. Лукинична подобрала подол, будто собираясь через лужу шагать, – выбила дробь носком, пошла, под гул одобрения, выбрасывая ноги по-мужски.
Гармонист пустил на нижних ладах мельчайшей дробью, смыла эта дробь Петра с места, и, ухнув, ударился он вприсядку, щелкая ладонями о голенища сапог, закусив углом рта кончик уса. Ноги его трепетали, выделывая неуловимую частуху коленец; на лбу, не успевая за ногами, метался мокрый от пота чуб.
Григорию загородили Петра спины столпившихся у дверей. Он слышал лишь текучий треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, да взвинчивающие крики пьяных гостей.
Под конец плясал Мирон Григорьевич с Ильиничной, плясал деловито и серьезно, – как и все, что он делал.
Пантелей Прокофьевич стоял на табуретке, мотал хромой ногой, чмокал языком. Вместо ног у него плясали губы, не находившие себе покоя, да серьга.
Бились в казачке и завзятые плясуны, и те, которые не умели ног согнуть по-настоящему.
Всем кричали:
– Не подгадь!
– Режь мельче! Ух ты!..
– Ноги легкие, а зад мешается.
– Сыпь, сыпь!
– Наш край побивает.
– Дай взвару, а то я.
– Запалился, стерьва. Пляши, а то бутылкой!
Пьяненький дед Гришака обнимал ширококостную спину соседа по лавке, брунжал по-комариному ему в ухо:
– Какого года присяги?
Сосед его, каршеватый, вроде дуба-перестарка, старик, гудел, отмахиваясь рукой:
– Тридцать девятого, сынок.
– Какого? Ась? – Дед Гришака оттопыривал морщинистую раковину уха.
– Тридцать девятого, сказано тебе.
– Чей же будете? Из каких?
– Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев. Сам рожак с хутора… с хутора Красный Яр.
– Родствие Мелеховым?
– Как?
– Родствие, говорю?
– Ага, дедом довожусь.
– Полка-то Баклановского?