Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Реальность и мечта

Серия
Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Варшавская мелодия» – одна из лучших пьес Зорина. Играя в ней, я всегда испытывал необычное чувство актерского покоя. Странно? Нет. Ты знаешь, что корабль, на котором ты плывешь, продуман до мелочей, что построен он точно, что все его части подогнаны разумно и целесообразно и он сам крепко скроен да ладно сшит. И абсолютно ясно, что он осилит плавание. Поэтому есть высшая справедливость в том, что именно «Варшавская мелодия» стала для Рубена Николаевича его лебединой песней. Она – своеобразное творческое завещание Симонова.

Он смотрел влюбленными глазами на Юлию Борисову, которая играла Гелену, заразительно хохотал, если у нас получалась какая-нибудь сцена. Одну репетицию, которая вдруг вошла в раскованное импровизационное русло, сцену в музее, когда Виктор, влюбленный в Гелю, думает не о музейных редкостях, а о том, как бы поцеловать ее, Симонов буквально прохохотал. Счастье творчества его пьянило. Он то и дело вытаскивал платок из нагрудного кармана и вытирал им катившиеся слезы. Есть такие редчайшие, счастливые минуты репетиций, когда все ладится, когда сам процесс рождения спектакля доставляет радость, а актеры расцветают, заражая друг друга творческим энтузиазмом. Вот такой была эта незабываемая репетиция, и она в моей памяти окрашивает этим теплым человечески-радостным светом весь спектакль, который рассказывал о грустной истории любви двоих людей. Казалось бы, их судьба столкнула для счастья, а они не сумели отстоять его в будничной суете. В житейских коллизиях побеждает сильный и верный, а Виктор, которого я играл, хотя обладает добрыми человеческими задатками, далеко не силен характером. В пьесе мы вместе старались рассказать о том, как одно предательство любви влечет за собой другое и как часто Виктор смиряется с этим, оправдывая свое отступничество непреодолимыми жизненными обстоятельствами: тогда в СССР вышел закон, запрещающий жениться на иностранках, а его любимая Геля – полька. Отступать в первый раз боязно и стыдно, а дальше это становится привычным.

Жизнь без любви и счастья прожита напрасно. Все мы знаем об этом. Поэтому наш элегически грустный спектакль затрагивал у зрителя какие-то глубоко в душе запрятанные струны, и мы, актеры, ясно чувствовали тепло зала, слушали ту прекрасную тишину, которая дороже всяких бурных аплодисментов. По изяществу и элегантности, с каким Рубен Николаевич поставил «Варшавскую мелодию», это был истинно вахтанговский спектакль. Ведь Симонов всем своим творчеством служил заветам Евгения Багратионовича. И нам, ученикам, он прививал любовь к вахтанговскому началу, любовь к театральности. Можно лишь глубоко пожалеть, что многие из его показов мы, актеры, смогли довести до зрителя не в самом лучшем виде.

Кроме Симонова было чему поучиться и у других вахтанговских актеров послевоенного времени. Труппа тогда была интересная, многообразная, богатая индивидуальностями и замечательными мастерами. Глубокий, неожиданный Михаил Федорович Астангов. Находящийся в ту пору в начале своего будущего блистательного взлета Сергей Владимирович Лукьянов. Имевший редкостную популярность Андрей Львович Абрикосов. Поразительный жизнелюб и озорник, человек большого и доброго сердца, при его известной всей стране комической внешности толстяка и эпикурейца, Анатолий Иосифович Горюнов. Сухой, одержимый, замкнутый, но очень точный актер Иван Васильевич Доронин. Один из умнейших мастеров сцены Иосиф Моисеевич Толчанов. Пронзительно талантливо играющий каждую роль Николай Сергеевич Плотников. Редкого чувства правды и достоверности Михаил Степанович Державин. А рядом работала Елизавета Георгиевна Алексеева – актриса с редким сценическим обаянием. Трагически мало сыгравшая ролей Анна Алексеевна Орочко. Экстравагантная, чудесно неожиданная и всегда узнаваемая в своей непохожести на всех Цецилия Львовна Мансурова. Находившаяся в расцвете своей огромной популярности Людмила Васильевна Целиковская. Труппа прекрасная, многоликая, разнообразная, что ни актер, то целый мир…

Но возвращаюсь к событиям незадолго до окончания мной четвертого курса училища: тогда в Театре Вахтангова шел спектакль «Крепость на Волге». В нем заглавной была роль Сергея Мироновича Кирова, которая казалась мне огромной и ответственной, требовавшей немалой физической нагрузки, учитывая энергичный, напористый, оптимистичный характер легендарного коммунистического деятеля. Кирова играл замечательный актер Михаил Степанович Державин, только он стал частенько прихварывать. Вероятно, в силу этого обстоятельства, а может, чтобы окончательно решить вопрос о моем приеме в труппу театра, Симонов надумал попробовать меня дублером в этой же роли. Недолгий разговор с ним закончился обращенной ко мне любезной просьбой подготовить какой-нибудь отрывок из пьесы с тем, чтобы показать его на сцене, – что я вскоре и сделал вместе с Юрием Катиным-Ярцевым.

«Надо играть храбро!» – говаривал Рубен Николаевич Симонов. И мы стремились быть храбрыми. В этом не было шапкозакидательства, пренебрежения к искусству, мастерству, профессионализму – ты просто освобождался от страха, однако достичь этого было нелегко.

Никогда не забуду день того показа и потому, что он решил мою дальнейшую жизнь, и потому, что я пережил тогда буквально панический страх. Прежде я выходил на сцену Театра Вахтангова лишь в качестве звонаря в пьесе «Дорога победы». Там в один из моментов раздавался мощный колокольный звон. Его-то, а еще какой-то взрыв мы и изображали вместе с Николаем Тимофеевым. Но это было за кулисами по условному сигналу, как говорится: «отзвонил и с колокольни прочь», а тут следовало выйти на громадную сцену, где стояли стол и два стула. В ожидании этого я дрожмя дрожал за кулисами и желал одного: чтобы показ не состоялся. «Не надо мне ни роли, ни театра, только бы не выходить на эту сцену!» – приблизительно такие мысли маячили у меня в мозгу. Я поминутно вытирал мокрые руки и судорожно припоминал слова, которые внезапно повыскакивали из головы. У актеров бывают ужасные сны, будто выходишь на сцену в большой роли и не помнишь ни одного слова. Я не раз видел их. А здесь не во сне, а наяву я совершенно не мог воспроизвести текст. И в таком состоянии я должен был сыграть оптимистичного, крепкого, веселого Кирова! Однако школа чего-нибудь да стоила, недаром я четыре года работал как лошадь. Поэтому, когда ко мне подошел помощник режиссера и сказал, что все в сборе и можно начинать, я собрал остатки воли и вышел на сцену на ватных ногах.

Огромная черная дыра зрительного зала была бездонной, молчаливой, абсолютно непроницаемой. Казалось, там нет ни одной живой души, но я-то знал, что сотни глаз придирчиво смотрят на меня. Как я пролепетал весь текст, как я не сел мимо стула, как я дожил до конца отрывка, не знаю до сих пор. Как я сыграл? Да, наверное, беспомощно-бодро. А о результатах просмотра мне сразу не сообщили, поэтому еще пришлось помучиться в ожидании вердикта, вынесенного мэтрами. Эх, хуже нет, чем ждать и догонять! Много позже мне сказали, что над ролью Кирова надо продолжать работать, и, хотя срок работы назван не был, эти слова сами по себе были многообещающими.

Но вот в училище отыграли мы свои выпускные спектакли. Вот уже Борис Евгеньевич Захава, сказав нам добрые напутственные слова, вручил дипломы, где было написано: «…окончил полный курс Театрального училища имени Б.В. Щукина, присвоена квалификация актера драматического театра». И вот уже я, обладатель синего диплома, вполне ощущаю себя драматическим актером и к тому же счастливцем, попавшим в труппу Вахтанговского театра. Лишь одно обстоятельство омрачало мое приподнятое настроение – неизбежность расставания с наставниками и товарищами, а жизнь потом не на шутку разбросала нас в разные стороны.

Тем летом театр уехал на гастроли в Минск, а я в свои последние каникулы отправился к родителям в Тару, где отъедался, отсыпался и ждал своего первого сезона. Ах эти невозвратные каникулярные дни! Ты приезжаешь отощавший и отвыкший от своих, входишь во внезапно уменьшившийся дом, наклоняешь голову, боясь удариться о притолоку. Она стала такой низкой! Прижимаешься в поцелуе к счастливой и хлопочущей маме, закуриваешь с отцом из подарочной пачки дорогих папирос и ешь, ешь без конца. Долгожданное домашнее тепло. Ты счастлив и немного горд, что приехал из самой Москвы, и рассказываешь об учебе, о жизни в столице, о планах на будущее, а отец и мать готовы слушать без конца твои не очень понятные для них рассказы. И впереди много свободных, беззаботных дней. Там рыбалка на Иртыше, сенокос под жарким сибирским солнцем, посещение городского сада, где за высокой изгородью каждый вечер танцуют под баян.

Это был последний раз, когда я полностью провел отпуск дома. В сентябре началась работа. На следующий год я выезжал с концертной бригадой на заработки, потом были киносъемки, и много лет пролетело, прежде чем я вновь собрался навестить родной город…

А пока, как всякий начинающий актер, я был полон надежд и веры в свою звезду. Это не от самоуверенности, которой нет в моей натуре, а от молодого ощущения сил, от перспективы работать в таком коллективе, как Театр Вахтангова, от жгучего желания добиться признания. Впереди была жизнь, и верилось, что ее можно сделать интересной, глубокой, творчески победной. А я находился в том возрасте, когда безоговорочно принимаешь афоризм «Человек – кузнец своего счастья». Где уж тогда соотнести его с реальными жизненными обстоятельствами?

Все же мудро устроен человек! Мы ничего не знаем наперед. И хорошо, что не знаем, иначе не каждый нашел бы в себе силы, чтобы преодолеть грядущие испытания. Глаза Младенца на картине Рафаэля «Сикстинская Мадонна» – это уже не детские глаза, ибо они загодя видят мученическую жизнь Христа. В них воплощена великая сила искусства, сумевшая передать безжалостное прозрение. От этих глаз нельзя оторваться, слишком многое хочется прочитать в них. Но этого не дано, поэтому человек верит, надеется и идет, преодолевая сложности, трудности, испытания. Одно из них ожидало меня вскоре по возвращении в Москву в начале моего первого сезона в Театре Вахтангова.

При составлении списка работ молодых актеров вспомнили мой показ в роли Кирова и решили окончательно ввести меня в спектакль. Сделать это поручили Анне Алексеевне Орочко – актрисе мощного трагического дара и вдохновенному педагогу. Началась работа, довольно скороспелая, быстрая, с одной задачей: не сорвать спектакль в отсутствие Михаила Степановича Державина, который все чаще чувствовал себя неважно. Моя главная цель заключалась в том, чтобы не выпасть из рисунка роли, созданного первым исполнителем.

Орочко работала со мной охотно и была очень внимательна к такому молокососу, каким был я, но требовательности не умаляла. Ведь задача перед нами стояла сложнейшая – сыграть исторического человека, облик и характер которого помнили и знали миллионы соотечественников. А театр обладает одной коварной особенностью: в юности, когда много сил и нет предела дыханию, еще не хватает опыта, мастерства, умения, обыкновенного навыка, выработанного годами ремесла. И подчас видишь, как молодой актер наломает дров с шумом и треском, но без всякого смысла. Чтобы избежать этого, я работал, выполняя все задания и подсказки Анны Алексеевны. Но на премьере она подарила мне редкий снимок Симонова с Щукиным и написала на нем известные слова: «Если бы юность умела, а старость могла».

Стараясь быстрее войти в уже готовый спектакль в так называемую очередь с одним из ведущих мастеров нашего театра, я хотел поймать роль и начал бегать по Арбату. Вернее сказать, быстро и целеустремленно ходить. Почему? Ища характер Кирова, я пытался выработать в себе ту насыщенность, ту энергичность, ту целеустремленность, которые, по-моему, ему были присущи. Мне казалось, что у такого человека привычная форма поведения должна соответствовать внутреннему миру. И я искал это ощущение в упругой и стремительной походке. Характер Кирова я также надеялся постичь, вслушиваясь в голос на грампластинке. В этой речи, даже при плохой записи, слышался какой-то упруго-уверенный, округлый, широкий и свободный голос. Звучали в нем непоколебимая вера, и сила, и убежденность. На этом материале я постепенно нащупывал роль, однако настоящие проблемы начались, когда мы подошли уже к костюму и гриму.

Выяснилось, что для облика Сергея Мироновича, этого кряжистого, широкоскулого человека, у меня не хватает ни тела, ни лица. Поэтому решили сшить на меня толщинки. Действительно, получилась плотная фигура, но беда в том, что из этого крепкого тела на тонкой юношеской шее торчало худое лицо плохо питавшегося студента. И вышло из этого несоответствия следующее.

Перед скорыми гастролями театра в Ленинград Державин внезапно умер, а я остался единственным исполнителем роли Кирова. Спектакль «Крепость на Волге» уже был заявлен в гастрольном репертуаре, и меня рискнули выпустить на сцену. Это граничило с авантюрой, потому что в Ленинграде Киров оставил по себе неизгладимую память и к его образу ленинградцы относились придирчиво и строго. Чтобы не ударить моим бледным лицом в грязь, тогдашний директор театра Федор Пименович Бондаренко повез меня на «Ленфильм» – показать лучшему гримеру студии Горюнову. Тот внимательно на меня посмотрел и наотрез отказался от работы.

– А что делать? – спросил Бондаренко.

– Есть на телевидении гример, может быть, он возьмется.

Мы разыскали этого «мастера». Мягко говоря, он даже мне, по молодости, особого доверия не внушал. Зато запросил он за этот исторический грим немало. Но, как говорится, на безрыбье… И Бондаренко согласился. Гример приехал за два часа до начала спектакля. Я оделся во все толщинки и в костюм и сел перед зеркалом. «Мастер» начал наклеивать на мои впалые щеки тонкие слои ваты, обильно смачивая их лаком, и постепенно нарастил мне довольно полное лицо. Правда, вблизи я был странного коряво-шершавого вида. Ну да это вблизи! А в ленинградских клубах, где мы выступали, в таких как Промкооперации, Выборгский, Нарвский, залы громадные, бесконечные, и эта странность должна была стушеваться.

Так ли, сяк ли я был готов. Но волновался страшно и топтался за кулисами из угла в угол, поглаживая свои непривычно толстые и шершавые щеки. У меня было неловкое ощущение, что они вот-вот отвалятся. Тут прозвенел третий звонок, и занавес открылся. Мой выход. Я резко открываю бутафорскую дверь и упруго-нацеленной походкой иду на сцену: тишина – никаких аплодисментов на появление Кирова. Внутри захолонуло, но я продолжаю играть. По ходу действия я должен весело и заразительно хохотать. И вот когда я захохотал, мои ватные щеки отклеились и повисли странными мешками. Краем глаза вижу побелевшее, перекошенное лицо директора за кулисами… На миг я растерялся, не зная, что делать! Наконец с трудом справился с сердцем, которое готово было выскочить, и только потом сообразил повернуться к зрителям спиной и проговорить остальной текст. К счастью, выход был небольшим, и я быстро ретировался за дверь. А за сценой меня уже ждали наш гример Ситнов и взбешенный Бондаренко, который яростно начал срывать эти злополучные щеки и утешать меня, что все в порядке. «Мастера» по историческим гримам уже не было видно. В следующий мой выход на сцене появился весьма похудевший и, вероятно, еще более помолодевший Киров.

Рецензии на спектакль были по-ленинградски вежливыми, а про мое исполнение писали, что молодой актер еще не до конца справляется с ролью. Конечно же не до конца! Я сам знал это и чувствовал за собой вину, и был страшно расстроен случившимся. Пусть роль Кирова была пробой, которая не подорвала веры учителей в мои силы, но и восхитить их она также не могла. Так для меня началась совсем неяркая жизнь молодого актера, который в общем не проваливал роли, но и не ослеплял зрителей особенным блеском. Я спокойно относился к такой действительности, понимая, что всему свое время, но иногда все же мучился выдуманной творческой несостоятельностью, полагая, что мне не место в театре, и терзал себя риторическими вопросами о своем актерстве вроде: «Ну когда же, когда я отравился этим ядом?!»

Родом из детства. Первый учитель

В детстве я не мечтал быть актером.

Мальчишкам вообще, как мне кажется, больше свойственно мечтать быть теми, кого артисты играют. И мы хотели быть похожими на героев знаменитых в те годы кинолент «Чапаев», «Броненосец «Потемкин», «Путевка в жизнь». Вряд ли кто-то из нас тогда обращал внимание на имена исполнителей ролей, и то, что это игра, вряд ли приходило нам в голову. Герой и актер сливались в воображении воедино – на коне с саблей наголо скакал сам Чапай, а не актер Борис Бабочкин.

Больше всего нас увлекал сюжет. Знаю по себе: сколько бы я ни смотрел фильм, каждый раз, как впервые, с замиранием сердца переживал опасность, которая грозила нашим, сжимал кулаки при виде врагов, в избытке чувств, когда наши побеждали, стучал вместе с другими ребятишками ногами по полу и громким шепотом горячо обсуждал увиденное на экране: «А он сейчас как стрельнет!», «Посмотри, посмотри, как он сейчас понесется!». Замечательна эта мальчишеская способность – все заранее знать и переживать горячо, как впервые. Хоть в сотый раз смотришь фильм, знаешь все движения героев картины, а все принимаешь взаправду, всамделишно.

Вот эта удивительная способность детей быть непосредственными, безоговорочно верить в происходящее на экране или на сцене и есть та самая столь редко достигаемая актерская мечта. Сохранить детскую восприимчивость, безоглядную веру в игру и ее правду, сочетать это со взрослым, может быть, горьким жизненным опытом удается только большим талантам. Все это я узнал много позже, а не тогда, мальчишкой, когда бегал в кино.

Кино я любил. А театр? О нем до пятнадцати лет я понятия не имел. Правда, в городок Тара, где мы жили, наезжала актерская труппа из Тобольска, и, выпросив у мамы денег, я ходил на спектакли. Но пожалуй, я видел в них лишь сказку, которая не имеет ко мне никакого отношения. Она не вызывала желания участвовать в ней, уж тем более сильных переживаний и духовных потрясений. В самом Тобольском театре я не бывал, но знал его по фотографиям. Из резного дерева, сказочно прекрасный терем-дворец стоял на холме, на виду всего города. Театр был одной из главных достопримечательностей Тобольска, его гордостью. Но случился пожар, и он сгорел.

А в Таре представление давалось в огромном, вроде ангара, помещении. Потолком в нем служила крыша, состоявшая из пригнанных друг к другу лубяных реек. Когда шел дождь, возникало ощущение, словно сидишь внутри барабана, по которому бьют сотни палочек. И актеров в дождливые дни почти не было слышно. Однако я верил тому, что происходило на сцене, так веришь в сказку. Веревочная кольчуга на рыцаре казалась мне кованной из железа, меч – настоящим. Помню спектакль, который назывался «Старая мельница». Там сражались между собой, кажется, немцы и французы. Для меня не это было важно, а само действо, зрелище. Однако не настолько, чтобы я заболел театром, захотел сам быть среди играющих на сцене. Какая-то неосознанная тяга возникала, но сама собой и исчезала.

Я вообще человек спокойный. Никогда не было у меня страсти, которую мог утолить только театр. Но однажды возникла мысль: а не попробовать ли? И я вкатился в эту профессию, как колобок, без особых своих усилий. Не мечтая быть актером, я стал им – за то низко кланяюсь людям, которые помогли найти мне судьбу. И родителям, которые поддержали меня на моем пути.

Семья наша состояла из отца, Александра Андреевича Ульянова, матери, Елизаветы Михайловны, меня и младшей сестры Маргариты. Старый сибирский городок Тара, где мы жили, когда-то был, как и его ровесники Тобольск, Тюмень, Сургут, крепостью, построенной казаками во времена завоевания Сибири.

Городок раскинулся на высоком левом берегу Иртыша, в окружении бескрайних урманов – тайги. До революции в Таре жили в основном купцы. Город славился деревообрабатывающей, маслодельной промышленностью, кожевенным ремеслом. В нем было семь или восемь церквей, построенных в основном в XVIII веке. Прекрасный вид открывался на город с реки. На меня, мальчишку отнюдь не сентиментального, он производил завораживающее впечатление: прииртышская луговина, дома на взгорке и красавицы церкви, освещенные солнцем. Когда мы, следопыты малые, уходили далеко в луговую сторону, к Иртышу, то издалека на высоком берегу видели очень красивый город с белыми, как головы сахара, церквами. Потом происходило непонятное. На моих глазах многие церкви уничтожали. Кирпич, из которого они были сложены, хотели использовать для постройки Дома культуры. Но кирпичи были намертво слиты воедино, и пришлось стены взрывать, блоки – долбить. В конце концов все это превратилось в щебенку, пригодную разве что для засыпки дорог.

Житье-бытье в Таре по нынешним временам вольготным не назовешь. Осенью ее дороги превращались в болота, а летом пыль стояла столбом. Но нас, городскую мелюзгу, «музыкальные», как клавиши, деревянные тротуары всегда выводили куда надо. Зимой, когда сугробы поднимались выше заборов, ничего не было лучше, чем, идя утром в школу, прицепиться к розвальням едущего за сеном обоза. А после школы – на лыжи и по горкам, которых много у реки Аркарки. И опять игра в колдуны, в казаки-разбойники. С лихими погонями с горы на гору, с отчаянными спусками. Летом, отмахиваясь от комаров, сидишь на той же Аркарке с самодельной удочкой, упрямо надеясь наловить рыбешки на уху.

Прекрасно мальчишечье время, время открытия мира, время безграничной, бесконечной жизни впереди, время, когда ты еще никто, но можешь стать всем, время, когда силы еще только копятся, собираются, множатся. Прекрасное, но опасное время! Когда можно оступиться и стать калекой на всю жизнь. Когда можно ждать, ничего не делая, и ничего не дождаться. Когда после первой неудачи кажется, что жизнь кончилась, и очень нужен рядом друг, который поддержал бы и заставил поверить, что, даже если впереди еще много будет неудач, все равно жизнь прекрасна. Когда ты стоишь, как богатырь у трех дорог. По какой пойти? По какой хочется пойти? По какой лучше пойти? По какой нужно пойти? А не попробовать ли найти еще одну дорогу? Время серьезное, раздумчивое и решающее…

В 1994 году Тара отмечала четырехсотлетний юбилей. Город по-прежнему был красив. Почти все церкви восстановлены, построены новые жилые дома, прекрасный Дом культуры, с большим зрительным залом, хорошо оборудованной сценой. А в Тобольске давно построен новый театр. Казалось бы, радоваться надо. Но вместо деревянного чуда, редкого по красоте произведения искусства, соорудили в Тобольске безликий железобетонный новодел…

В детстве я жил счастливой мальчишеской жизнью. Ездил в пионерский лагерь, ходил на рыбалку, участвовал в спортивных соревнованиях, помогал матери по хозяйству. В нашем городке люди сами себя кормили. Почти у всех были огороды, корова, другая живность. А учился я средне. Из всех предметов больше всего любил литературу, поэтому охотно участвовал в литературных вечерах.

Помню, мой товарищ, впоследствии один из крупных военных инженеров, моя одноклассница Руфа и я играли в постановке по поэме «Русские женщины» Некрасова. У меня была роль губернатора, и я ходил в военных галифе, которые мне отец прислал с фронта. Естественно, важничал, как всякий чиновник высокого ранга… Забавные мы были! Учительница литературы, которая организовывала эти вечера, с трудом сдерживала смех.

Помимо губернатора я играл старца Варлаама из «Бориса Годунова». До сих пор ощущаю привкус кудели, из которой была сделана моя борода. В спектакле мы почему-то все время ели капусту, и кудель эта лезла в рот. С не меньшим азартом я участвовал в лыжных соревнованиях или в распилке дров для школы. Сибирские морозы жестокие. Дров надо много, и ученики помогали школе.

Вот так, без особых интересов, без ясных мечтаний, жил я счастливой мальчишеской жизнью, с радостью игр, горечью ссор с друзьями, с новизной пионерских лагерей, с осенними походами в тайгу за кедровыми шишками.

В июне 1941 года мы услышали по радио, что наступило что-то страшное. Несколько дней спустя после этого из Тары отправлялись на войну десятиклассники. Совсем еще мальчишки, на подбор высокие, ладные. Они весело рассаживались по грузовикам: зачем грустить? Надаем немцу как следует – и встречайте с победой! Люди постарше были полны тревожных предчувствий, особенно матери. Они плакали. Предчувствия их не обманули: из призванных на фронт вернулись два-три человека. А в округе были деревни, куда не вернулся никто.

В августе от городской пристани отошел пароход, на котором были наши отцы. Вместе со всеми уходил на фронт и мой. В детстве я любил с ним ездить по полям, когда он был председателем колхоза. Он провоевал всю войну, был тяжело ранен, но вернулся домой и много еще работал на разных постах. И дядя мой вернулся. Только таких счастливых семей были единицы.

Я однажды видел в газете фотографию большой семьи: десять мужиков стоят, один другого старше. Все они воевали – и все остались живы. Просто сказка, уникальнейший случай! В довоенные времена многодетные семьи были не редкостью, но – трагическая закономерность! – четверо, пятеро и больше сыновей уходили на фронт, и ни один из них не возвращался.

Во время войны в Тару прибывали эвакуированные, сначала из западных областей Советского Союза, а затем и с Дальнего Востока: опасаясь войны с Японией, семьи военнослужащих оттуда тоже отправили в глубь страны. В нашем небольшом пятистенке поселились еще две семьи – в каждой по двое детей. Сегодня представить невозможно, чтобы кого-то пустить на постой в свою квартиру, а тогда это было нормально. Мы жили бедно, в тесноте, но дружно. Читали вслух письма с фронта от отца и от мужей наших квартиранток, вечерами слушали сводки Совинформбюро. Любили радиопередачи из Новосибирска о двух разведчиках, Шмелькове и Ветеркове. Артисты Ленинградского академического театра имени Пушкина А. Борисов и К. Адашевский раз в неделю, словно приходя на побывку с фронта, вели веселую, по-солдатски неунывающую беседу о фронтовых делах. Сказочки-рассказочки, прибаутки и частушки, которые они исполняли, здорово поднимали настроение.

В потоке военных переселенцев в Сибирь были эвакуированы многие театры. В 1942 году в Тару тоже прибыла группа украинских артистов, в основном из Львовского театра драмы и музкомедии имени Заньковецкой. Некоторых актеров я помню: на рынке, куда посылала меня мать, я торговал морковкой, а они ходили по рынку и казались мне людьми из другого мира, чуть ли не иноземцами.

Кроме летнего театра без потолка в Таре был клуб с маленькой сценой, крошечным залом и двумя голландскими печами по краям рампы. В этих помещениях и обосновался театр. Было там холодно и не очень уютно. И все равно зритель приходил туда, чего-то ожидая – какого-то праздника, лучика радости.

Труппа театра была малочисленной. Актеров не хватало даже на немноголюдные спектакли. Но, несмотря на неподготовленность зрителей, убогие декорации, военное время, а может быть, вопреки этому, актеры играли страстные, солнечные украинские пьесы «Ой, не ходи, Грицю…», «Наталка-Полтавка», «Пока солнце взойдет, роса очи выест» и оперетты «Свадьба в Малиновке», «Раскинулось море широко». Также ставили пьесы военного времени: «Нашествие», «Русские люди». Актеры умели все. Позднее, познакомившись с театром ближе, я был очарован замечательным комиком Александром Агарковым, старым актером Яковлевым, черноокой Натальей Костенко, статным, подтянутым Озеровым, игравшим поручика Ярового в спектакле «Любовь Яровая» и Федора Таланова в «Нашествии», Маргаритой Филипповой, ближней помощницей самого театрального режиссера Евгения Павловича Просветова. Когда он проходил по нашим деревянным тротуарам с неизменным портфелем, его взгляд порой казался отсутствующим, как бы обращенным внутрь себя, а порой колюче-внимательным – на встречных прохожих. Именно этот среднего роста человек с бритой головой, как выяснилось позже, решающим образом повлиял на мою судьбу.

За годы пребывания в Таре Евгений Павлович показал себя не только замечательным режиссером, но и редким, врожденным педагогом. Имея опыт в театральном деле, он понимал, что с такой малочисленной труппой театру не выжить, и организовал при нем студию. Из-за военного времени в нее в основном ходили девчонки, несколько мальчишек да трое взрослых ребят, вернувшихся по ранению с фронта. Эту небольшую группу Просветов увлек в прекрасные, манящие дебри театра, где все так таинственно, загадочно, ни на что не похоже, и так вроде доступно, и так недосягаемо далеко.

Мое появление в студии было случайным и несерьезным. У Просветова уже занималась моя школьная подружка Хильда Удрас. Однажды она предложила мне пойти с ней на занятия, посмотреть, что они там делают. Я вообще стеснительный, угрюмый человек, поэтому упирался долго. Но Хильда меня таки уломала. Я, скрывая любопытство и заранее относясь к студии предубежденно, вошел в театр. Сел в углу зала. На сцене небольшая группа ребят делала этюды: ловили несуществующей удочкой несуществующую рыбу, кололи таким же способом дрова…

Счастлив ты, если в начале твоего творческого пути стоит учитель, который открывает перед тобой секреты профессии, делится своими знаниями, влюбляет в дело, которому учит, распахивает перед тобой такие дали, что дух захватывает. Не важно, было ли у твоего учителя громкое имя или это был человек, имя которого многим ничего не говорит, главное, что он открыл перед тобой новый мир, угадал твои наклонности, направил по верной дороге. В моей жизни таким учителем стал Евгений Павлович Просветов.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8

Другие электронные книги автора Михаил Александрович Ульянов