Базар был буен, пахуч, ряды конкурировали свежей рыбой, мандаринами и мокрыми цветами. Теряясь в уговорах наперебой и призывах рук, он купил бусы жареных каштанов. Вскрывая их ломкие надкрылья, с интересом пожевал сладковатую мучнистую мякоть.
Серполицый грузин ощупал рукав его кожаной куртки:
– Продай, дорогой. Сколько хочешь за нее?
– Не продаю, дорогой.
– Хочешь пятьдесят рублей? Шестьдесят хочешь?
– Спасибо, дорогой; не продаю.
Грузин любовно следил за игрушечной сувенирной финкой, которой он чистил каштаны. Лезвие было хорошо хромировано, рукоятка из пупырчатого козьего рога.
– Подарок, – предупредил он. – Друг подарил.
Тогда он гостил у друга в домике вулканологов. Расстояние слизнуло вуаль повседневности с главного. Они посмеивались над выдохшимся лекарством географии. Вечерние фразы за спиртом и консервами рвались. Им было о чем молчать. Дождь штриховал паузы, шуршал до утра в высокой траве на склоне сопки.
…Допотопный вокзальчик белел под магнолиями в центре города. Пустые рельсы станции выглядели нетронутыми. Казалось, свистнет сейчас паровозик с самоварной трубой, подкатывая бутафорские вагоны с медными поручнями. В безлюдном зале сквозило влажным кафелем и мазутом. Древоточцы тикали в сыплющихся панелях. Расписания сулили бессрочные путешествия, превозмогающие терпение.
– Вам куда? – полуусопшая в стоялом времени кассирша клюнула приманку разнообразия.
– …
Сумерки привели его к саду. Чугунные копья ворот были скованы крепостным замком. Скрип калитки звучал из давно прошедшего. Шаги раскалывались по плитам дорожки.
Листья лип чутко пошевеливались. Купол церкви стерегся за вершинами. Грузинские надписи вились по древним стенам. Смирившаяся Мария обнимала младенца.
…В кассах Аэрофлота потели в ярких лампах среди реклам и вазонов, проталкивались плечом, спотыкаясь о чемоданы, объясняли и упрашивали, просовывая лица к окошечкам, вывертывались из сумятицы, выгребая одной рукой и подняв другую с зажатыми билетами; он включился в движение, через час купил билет домой на утренний самолет.
Прокалывали небосвод созвездия и одиночки.
Пары мечтали на набережной. Он спустился к воде. Волна легла у ног, как добрая умная собака.
Сухогрузы у пирсов светились по-домашнему. Иллюминаторы приоткрывали малое движение их ночной жизни. Изнутри распространялось мягкое металлическое сопение машины.
Облака, закрывая звезды, шли на юг, в Турцию.
Ему представились носатые картинные турки в малиновых фесках, дымящие кальянами под навесом кофеен на солнечном берегу.
За портом прибой усилился; он поднялся за парапет. Водяная пыль распахивалась радужными веерами в луче прожектора.
Защелкал слитно в неразличимой листве дождь.
В тихом холле гостиницы швейцар читал роман, облущенный от переплетов и оглавлений. Неловкие глаза его не поспевали за торопящейся перелистывать рукой.
Коридорная сняла ключ с пустой доски и уснула на кушетке.
Номер был зябок, простыни влажноваты. Он открыл окно, свет не включал.
Не скоро слетит в рассвете желтизна фонарей.
И – такси, аэропорт, самолет, и все это время до дома и еще какие-то мгновения после привычно кажется, что там, куда стремишься, будешь иным.
Он расчеркнулся окурком в темноте.
Котлетка
Сидорков зашел в котлетную перекусить побыстрому. Очередь пропускалась без проволочек.
За человека впереди котлеты кончились, и буфетчица отправилась с противнем на кухню.
Сидорков так и ожидал, и почувствовал одновременно с досадой и слабое удовлетворение, что ожидание подтвердилось и неприятная задержка, осуществившись, перестала нервировать неопределенностью своей возможности. Ему не везло в очередях, – что за пивом, что на поезд: либо кончалось под носом, либо из нескольких его очередь двигалась медленней, как бы ни выбирал, а если переходил в другую, что-нибудь случалось в ней; возможно, ему нравилось считать так, чтобы не относиться всерьез.
Время поджимало. Очередь выросла, начала солидарно пошумливать. Выражали безопасное неудовольствие отсутствующей буфетчицей, и возникало отчасти подобие взаимной симпатии; каждый отпускавший вполголоса замечание хотел полагать в соседе союзника, который если и не поддакнет, то примет благосклонно, – и в то же время не рисковал нарваться на профессиональную огрызню работника обслуживания и вообще задеть ее, для чего требуется определенная твердость и уверенность внутреннего «я», большее внутреннее напряжение, некоторое даже мужество – выразить человеку, чужому и от тебя не зависящему, претензию в лицо – если вы не склочник.
Перепало безответной бабке, убиравшей столы.
Сидорков сдерживал раздражение. Время срывалось. Опыт подсказывал настроиться на обычную длительность паузы, но желание, сочетаясь с арифметической логикой, вызывало надежду, что буфетчица вернется тут же, сейчас вот, поскольку оставить пустой противень и взять другой с готовыми котлетами – полминуты, и это противоречие делало ожидание неспокойным. Он представлял, как буфетчица сидит за дверью и курит, расслабившись, вытянув усталые ноги, переговариваясь с поварами. Он мог войти в ее положение и посочувствовать: работа тяжелая, только стоя, в напряженном темпе, давай-давай, поворачивайся – нагибайся – наливай – отпускай – отсчитывай сдачу – не ошибись, – не имеющий конца людской конвейер, да некоторые с норовом, с кухни жар и чад, с улицы холод, и изо дня в день, и зарплата не самая большая… Сидорков отдавал себе отчет, что на ее месте точно так же использовал бы возможность перекурить минут десять.
Естественный ход вещей, да, философствуя рассуждал он. Во всякой профессии свои проблемы, накладки, минусы, и неверно чрезмерно уповать и напирать на борьбу с недостатками, гладко только на бумаге, в жизни неизбежно действует закон трения. И каждый стремится уменьшить трение относительно себя, это просто необходимо до каких-то пределов, иначе невозможно, иначе полетим все с инфарктами, как выплавленные подшипники из обоймы, и всю машину залихорадит. А далее получается, что профессионализм (то есть – делать хорошо свое дело, обращая уже в следующую очередь внимание на подчиняющие цели и изначальные абстрагирующиеся задачи) постепенно превращается подчас в наплевательство на все мешающее тебе жить поспокойнее на своем месте. И получается, вроде, – никто ни в чем не виноват. Работа есть работа, деньги даром никому не платят, у каждого трудности, в положение каждого можно войти… Но если ты при столкновении своих интересов с чьими-то будешь добросовестно и чистосердечно входить в положение другого – останешься при пиковом интересе. Тоже не жизнь.
В конце концов, у нее рабочее время, она обязана обслужить меня, не заставляя ждать, я имею право, следует настоять на своем, – явилась примерная формула итогом размышлений.
Подбив базу для законного раздражения, он тупо уставился в пространство за прилавком.
Минутная стрелка двигалась, и Сидорков распалялся тихой, неопасной и однако сильной злобой. Очередь роптала.
Пойти позвать ее. Но все стояли, и он стоял.
Он уже почти опаздывал, но и выстоянного времени было жаль, буфетчица могла выйти каждую секунду, а бежать все равно придется, чего ж голодным и с подпорченным настроением, надо было сразу уйти, но упрямство появилось, и злился на себя за это неразумное упрямство, и от этого еще больше злился на буфетчицу. И злился, что не может вот так, свободно, взять и постучать по прилавку, крикнуть ее громко. В подобных положениях всегда: сразу не сделаешь, а позже неловко уже, робость какая-то, скованность, черт его знает, связанность какую-то внутреннюю не одолеть, неловкость и раздражение растут, и все труднее перестроиться на другое поведение, во власти инерции ждешь как баран, в себе заводясь без толку, пока раздражение не перейдет меру, и тогда срываешься на скандал, не соответствующий малости причины, – если все же срываешься; а все оттого, что перетерпел, не последовал сразу желанию, пока был практически спокоен. Особенно в ресторане: сначала сидишь в приятном ожидании, потом близится и длится время, когда официанту полагалось бы и материализоваться, еще сохраняешь приятную мину – а желудок руководствуется условным рефлексом и выделяет желудочный сок, и там начинает тянуче посасывать, жрать охота, халдеи ходят мимо, и не знаешь который обслуживает твой столик, они не откликаются, возникает неуверенность, неловкость, смущение, будто что-то не так делаешь, чувствуешь себя вне царящей вокруг приятной атмосферы, бедным родственником, незваным гостем, нежелательным, несостоятельным, неуместным и чужим здесь – при этом имея полное право здесь быть, да не очень-то тут права покачаешь, сидишь тоскливо, ущемленный, злой, голодный, буквально оплеванный из-за такой ерунды, проклинающий собственное неумение держаться с весом и достоинством, ненавидящий официанта, представляющий: грохнуть сейчас вазу об пол – сей момент мушкой подлетит, ну и что, мол нечаянно, поставьте в счет, так ведь не грохнешь, в лучшем случае отправляешься искать администратора, заикаясь от унижения и злости, с уже испорченным настроением.
Сидорков растравлялся памятью о нескольких совершенно напрасно не разбитых вот так вазах, пепельницах и тарелках, и в поле его зрения пребывала тарелка на прилавке, служащая для передачи денег. Дешевая мелкая тарелка с клеймом общепита. Треснуть ею по кафельному полу – живо небось прибежит.
Искушение стало сильным. И последовать ему ничем ведь, в сущности, не грозит.
Он понял, что сейчас разобьет тарелку об пол.
Отчего нельзя? Сколько можно в жизни сдерживаться?! Неужели никогда в жизни он не даст выход своему желанию, раздражению, порыву?! В морду кому надо не плюнуть, хулиганам в автобусе поперек не встрять, боишься за место и стаж, боишься побоев или милиции, и каждый раз после погано на душе и остается осадок, разъедающий личность и лишающий уверенности и самоуважения. Что же, никогда в жизни?.. Да жив будет, что случится-то?! Неужели никогда!.. Что случится!!
Он перестал сдерживаться, позволил приотпуститься внутреннему напряжению, бешенство поднялось превращаясь в легкую холодноватую сладко-отчаянную готовность, зрение на момент расфокусировалось, сбилась ориентировка, кровь отлила, затаилась дрожь пальцев… внешне спокойным и даже быстрым движением он взял тарелку и пустил за прилавок на кафельный пол.
Тарелка пролетела, чуть косо коснулась пола и с громким звонким звуком расплюснулась, растрескиваясь, и осколки порскнули по кафелю кругом от места удара.
Ближние в очереди глянули молча, тихо.
Сидорков стоял бледный, руки в карманах тряслись, вроде и легко на душе стало, взял и сделал, но какое-то непомерное волнение медлило отпускать, трудно с ним было сладить, даже странно.
Буфетчица вышла секунд через пятнадцать. Ничего не сказав, с замкнутым лицом, она установила поднос с котлетами и ногой отодвинула к стене обломки покрупнее. Быстрые движения были нечетко координированы; она смотрела мимо глаз; отпуская первому в очереди, она придралась ни с чего зло, но коротко и тихо. Судя по признакам, эта тарелка подчинила волю ее, сознающей неправомерную затянутость задержки, враждебной молчаливой очереди. Сейчас неуверенность, скованность, сдерживаемая злость чувствовалась в ней.