От второй рюмки Ольховский отказался, показывая, что ценит чужое время и правильно понимает гостеприимность жеста. Он поблагодарил и коротко попрощался.
– Желаю успеха, – проводил его фразой математик.
Мордастый уже смотрел мимо.
Не взглянула на него и секьюрити.
Он неторопливо и деловито двинулся в сторону автобусной остановки, всем видом показывая и даже играя перед самим собой, что идет пешком не потому, что у него нет машины вроде оставшихся за спиной у гостиницы, а потому что неограничен в любых своих действиях и предпочитает прогуливаться пешком.
Отойдя на хорошее расстояние, он сказал:
– Ну, твою же мать!.. – покрутил головой и сплюнул.
10
Как по мере роста знания открывается до бесконечности смежная область еще не знаемого – так с ходом корабельных работ вырастал до нереального объем всего того, что требовалось сделать. Мознаим впал в коматозное состояние.
– Хочешь увидеть лицо Сизифа, оглушенного своим камнем? – шепнул Беспятых доктору за четырехчасовым чаем в кают-компании.
Мознаим очнулся оттого, что горечь жизни стала нестерпимой и достигла чисто физического ощущения. Он допил чай и прислушался к желудку. Желудок ответил конвульсивной попыткой вывернуть себя через пищевод. В стакане были размешаны две ложки соли: Акела промахнулся.
– Не горько, Виталий Николаевич? – посочувствовал Беспятых.
– Это вы для очищения организма? – поинтересовался доктор.
Кают-компания захохотала. Мознаим обиделся и вышел. Взбалтывание при ходьбе послужило катализатором реакции, он впрыгнул в гальюн и хлынул верхом и низом, как если бы проглотил огнетушитель. Организм действительно очистился: голова стала ясной. Это была ясность смертного приговора.
Этот приговор он попытался опротестовать у командира.
– Нужна хотя бы одна кормовая пародинамомашина, – рыдал он. А где я возьму новые паропроводы для высокого давления? Их из водопроводных труб не сваришь!
Музыкальное ухо могло обнаружить в его плаче мелодическую полифонию, он был построен подобно симфонии в четырех частях, и тональность всех четырех была исключительно ре-минор. Менялись лишь скорость и сила от форте до пианиссимо. Бессердечно развлекшись, Ольховский прервал эту филармонию практическим вопросом:
– Сколько тебе надо?
– Чего? – остановил Мознаим пиление безумного смычка.
– Людей и денег.
– Это работа для дока! Для судоремонтного завода!
В дверь вежливо постучали.
– Кто еще? – заорал Ольховский.
И вошли именно те, кем он только что интересовался: люди и деньги. Первые были представлены старпомом и старшиной второй статьи Бубновым, и хотя невысокий старпом пихал его рукой в загривок чуть даже снизу, впечатление от композиции возникало, как если бы кошка тащила в зубах за шиворот поджавшего лапки котенка. Деньги же содержались в фанерном ящике со знакомой нам надписью «На реставрацию музея крейсера „Аврора“», каковой ящик был извлечен из пакета, загадочно улыбающегося лицом Моны Лизы и сердечно извиняющегося «Sorry, Leonardo».
– Сори, понимаешь?! – спросил Колчак, вытряхивая на стол веер бумажек и ручей рублевых монет.
Вид денег был в принципе приятен, но их мелкость выглядела оскорбительной. Ольховский потребовал объяснений.
– Еду мимо метро, – задыхался от негодования Колчак. – Смотрю – кто! Стоит! Этот сучонок сшибал деньги у метро! Можете почитать, под каким соусом! А от самого разит! Нет, это ж надо додуматься!..
– Товарищ командир, разрешите обратиться! – отчаянно воззвал Шурка, проклиная свое невезение: он действительно врезал в разливе двести под бутерброд, давно сделав наблюдение, что под выпивкой время летит быстрее и тем самым процесс заработка субъективно ускоряется.
– Не команда революционного крейсера, а жулье-с! Побирухи!
– Боже! – обратился Ольховский, стремясь излить в одной фразе все, чем мучила его окружающая действительность: – Когда матросы столичного гарнизона начинают просить милостыню на панели – державу уже ничто не спасет!
– Спас-сет! – пообещал Колчак.
– Спасет! – стремительно возразил Шурка. – Это не милостыня!
– Лепта, подаяние, улов, хабар! – выстрелил очередь синонимов Колчак.
– Это сбор средств! – объявил Шурка, поддавая вибрирующих модуляций, по смыслу соответствующих разрыванию тельняшки на груди. – Как бывало – подписка населения на новый истребитель! или броненосец!
– О, где бы взять приличного истребителя на вас на всех!..
Но по дороге от метро Шурка успел продумать линию защиты. От страха выдумка дозрела до правды.
– Это же для «Авроры»! За кого вы меня принимаете! Нам же нужны деньги! ремонтные работы! хозспособом! ударники для пушек!
– Дисбат!!!
– Ударники для орудий! где взять! а еще снаряды! элеваторы!
– Ударник коммунистического труда! В зад и в глотку! В дисбат!!! Какие еще на хрен ударники?! попрошайка, хам… мошенник!
Шурка прибег к бессмертной системе Станиславского: умер от оскорбления.
– Расстреливайте, – сказал он. – Я пошел для корабля на это, что, не унижение?.. и вы после этого…
– Одну минуту, – подал голос забытый на диванчике Мознаим. – Ты хочешь сказать, что ударник бакового орудия – твоя работа, что ли?
– А чья еще?
Произошло молчание. Ольховский осознавал столь простое объяснение чуда, беспокоившего его, но и вдохновлявшего, и не мог так сразу смириться. Мознаим соображал, не воспользоваться ли подходящей обстановкой к своей пользе и раскрыть происхождение мазута, но решил пока воздержаться. Колчак же детально вообразил последующие действия реставратора, учитывая его реплику о снарядах, и пожелтел. По направлению и углу возвышения ствола бакового орудия снаряду полагалось вмазать куда-нибудь по Московскому вокзалу и площади Восстания – и символика тут ни при чем, голая баллистика.
– Почему не доложил? – трибунальским голосом просвистел он. – Почему самодеятельность?..
– Стеснялся… – бессмысленно ляпнул Шурка.
– Чего стеснялся?!
– Хотел проверить…
– Что?! Что проверить, кретин?! Чудовище, ты же дебил!