– Как же я его к себе привезу?
– Родители в курсе. Ему скажешь – поговорить. Он сейчас, похоже, совершенно обезволен – пойдет куда угодно, ничего не спрашивая. Возьмешь такси. Слушай, ты двадцать лет работаешь, ты же классная медсестра – найдешь правильный тон! Пожалей его, чтоб расслабился, размяк, отбросив все сдерживающие факторы выплакался, сознался в страшном, – сними с него нервное напряжение, понимаешь?
– Хорошенькую работенку ты мне задал… А знаешь, чем ты не такой, как другие, Звягин? Думаешь, красив? Да нет, мне красивые никогда не нравились… Тем, что никогда не ставишь вопрос: «Можно ли это сделать?» А всегда: «Как именно это сделать?» Еще кофе хочешь?..
Вечером Саша сидел в ее комнатке. Руки его вздрагивали, глаза застыли в черных впадинах: парализованный страхом, беззащитный перед смертельной бедой человек. Мысленно он уже уходил за грань бездны, ужасаясь ее и почти отсутствуя в этом мире.
– Страшно тебе, милый?
На тонкой шее запульсировала жилка.
– За что тебе такое… Ночью не спишь?
Веки медленно, утвердительно опустились.
– Папу с мамой жалко?..
Тихая слеза ползла по его лицу. В плену своего состояния, он не отдавал отчета в странном направлении беседы с ее мучительными вопросами. Вопросы звенели в резонанс его собственной муке.
– Так мало ты еще пожил… – Она причитала шепотом, скорбя. – Милый, хороший, и не женился еще, и деточек своих нету, ты поплачь, поплачь, бедный мой, облегчи душу, я с тобой вместе поплачу, расскажи мне все, я-то знаю, пойму, я тебя пожалею…
Сидя рядом на диване, обняв, гладила его, всхлипывала, и он, вцепившись слабыми пальцами в ее толстые добрые плечи, глухо зарыдал, с судорогами и стоном.
– Страшно… я боюсь, я не могу! нет сил… за что, за что, почему? И ничего не будет, ничего!.. Земля, солнце, воздух, люди, все… и обои в моей комнате, книги, окно… ничто, черное, ничто… так хотелось пожить, какой ужас, какой ужас, ужас! Зачем все в жизни, все вещи такая ерунда, только бы жить, так замечательно, жить везде можно, видеть, слышать, дышать, ходить…
Она поглаживала его по теплому вспотевшему затылку, и безостановочно захлебывался свистящий полушепот:
– Мама, папа, кладбище, гроб, я, они уже старенькие, у них никого не будет, ничего не будет, не станут бабушкой и дедушкой, их жизнь кончится, никакого смысла, ничего не останется от них на земле, за что же им так, за что, зачем, зачем, зачем…
Он хлюпал носом в ее кофту, конвульсии сотрясали его:
– Я боюсь оставаться один, не могу ничего делать, думать, читать, все только одно, одно – что скоро, уже скоро, уже скоро, все, все, я ничего не понимаю, не слышу что мне говорят, о чем, зачем, не знаю… Нет! нет! нет! я не хочу! Не надо! Нельзя! Навсегда, конец, ничто, смерть, мамочка, я не могу, все что угодно, нет!! Помогите мне, спасите, сделайте что-нибудь, я все буду делать, все выполню, перенес у, смогу, буду слушаться, помогите, милая, хорошая, ну пожалуйста, слышите, пожалуйста, пожалуйста…
Час за часом лилась бессвязная мольба, нескончаемый поток отчаянья, – невозможность примириться с неизбежным, столь страшным и неотвратимым, готовность к любым мукам и лишениям, только бы жить, жить!.. Он замолчал и затих, обессилевший и пустой. Дыхание успокоилось. Он впал в полусон, в полузабытье.
Женя осторожно уложила его на диване, укрыла пледом. Вскипятила чай. Он покорно выпил, покорно вдел руки в рукава пальто.
В такси он сидел такой же тихий – спокойный спокойствием изнеможения. На эту ночь ночные страхи были исчерпаны. Сегодня он мог спать.
«Умница, – сказал Звягин Жене. – Выпустила ему этот яд из головы. Теперь едем дальше».
Рассчитав время, на следующий вечер он вошел под арку на Петроградской, сверившись с номером дома. Лидия Петровна открыла ему, указала на дверь Сашиной комнаты и собралась скрыться: сидеть с мужем и не показываться, как было условлено.
– Как он? – шепотом спросил Звягин.
Она горько качнула головой:
– Вчера ночью приехал получше. Утром даже улыбнулся. А нынче к вечеру – опять…
Звягин выждал перед дверью, накручивая и разжигая себя: резкое лицо побледнело, ноздри раздулись, рот сжался в прямую ножевую черту. Властно постучал и, не дожидаясь ответа, шагнул, дверь за собой захлопнув с треском.
– Встать! – сдавленным от ярости голосом приказал он.
Худощавый, неприметной внешности парень лежал на кровати, обернув к нему непонимающее лицо. Лицо было изможденное, глаза мутные, тревожные, больные. «Вот он какой».
– Встать, дерьмо! – бешено повторил Звягин, грохнув кулаком по шкафу.
Саша апатично подчинился, уставившись на него равнодушно: всем существом он был далек от происходящего.
– Ты знаешь, кто я? – карающе лязгнул Звягин.
– Нет, – флегматично ответил Саша, пребывая в глухом омуте собственных переживаний: его уже не задевали мелочи внешних событий.
– Я – Звягин!! – загремел Звягин. – Здесь камни отзываются на это имя! – оскалясь, прокричал он[1 - Фраза беззастенчиво заимствована Звягиным из «Собора Парижской Богоматери» при подготовке этой сцены.]. – И я пришел, чтобы вытряхнуть из тебя твою вонючую трусливую душонку! Ты слышишь меня?!
Саша машинально кивнул. Его начало пронимать: глаза обретали осмысленное выражение.
– Чего ты разлегся, подонок! – орал Звягин. – Что ты разнюнился! Что, страшно?! А ты как думал – что это не для тебя?! Это не минует никого! Никого, будь спокоен! Что, себя жалко?! А ты вспомни тех ребят, которые погибли под пулями, в девятнадцать лет! Тех, кого сжигали на кострах! Кто умирал на плахе! Расстрелянных у стен! Задохнувшихся в газовых камерах! Они что, были не такими, как ты? Или не хотели жить?! Или не были моложе тебя?! Что, любил кино про героев, а сам чуть что – наклал в штаны?!
Он набрал в грудь воздуха полнее:
– Доля мужчины – смотреть в лицо смерти!! Нет на свете ничего обычнее смерти! Японские самураи делали себе харакири, если так велела им честь! Викинги, попавшие в плен, если хотели доказать врагам свое мужество и презрение к смерти, просили сделать им «кровавого орла»: им живым вырубали мечом ребра и вырывали из груди легкие и сердце. В Азии некогда казни продолжались часами, там делали такое, что тебе и не приснится, и палачей подкупали, чтоб они убили осужденных сразу!
Саша начал глубже дышать, прикованный взглядом к раскаленному оратору, поддаваясь мощному напору звягинского магнетизма.
– Тебя не будут пытать, перебивая ломом кости, выматывая жилы на телефонную катушку, сверля зубные нервы бормашиной насквозь с деснами! Не взрежут брюхо, чтоб вымотать щепкой кишки и развесить их перед тобой на колючей проволоке! Не четвертуют, чтоб ты смотрел, как отпадают и лежат рядом твои отрубленные руки и ноги! Тебя не сунут головой в паровозную топку, в белый огонь! Не спустят в прорубь, чтоб ты задыхался подо льдом, срывая об него ногти и захлебываясь ледяной водой! Чего тебе еще?!
Под тобой не разломится сбитый самолет, и ты не полетишь вниз с километровой высоты! Тебя не поставят на колени у ямы и не убьют обычной мотыгой – скучно, как при надоевшей работе! Тебе не войдет между ног осколок снаряда, тебе не перережут горло ножом над канавкой, как это делалось в Бухаре! Ты не будешь подыхать ночью в луже, гнить от цинги в таежном снегу, бредить в палящей пустыне с распухшей от жажды глоткой! Не будешь тонуть полярной ночью в мазуте, который растекся поверх воды и сжигает тебе легкие и желудок прежде, чем дикий холод воды прикончит твое сердце! Что еще тебе надо?!
Тебя не шарахнет молния, или кирпич с крыши, или инфаркт во сне, или нож из-за угла, – так что переходишь в небытие, никогда не узнав, что ты покинул жизнь. Нет, – у тебя есть время сделать все последние дела, привести в порядок совесть и мысли, раздать долги и завершить начатое, попрощаться со всеми и облегчить душу. И умрешь ты в тепле и в сухе, в собственном доме, в чистой теплой постели, и добрые папенька с маменькой достанут тебе морфий, и ты спокойно уснешь – уход по классу люкс, мечта миллионов мучеников всех времен! Так что ты воешь, вшивый щенок?!
Звягин рванул с шеи галстук, отскочила и покатилась по полу пуговка.
– Это все равно неизбежно! так подними голову! Подыхать – так с музыкой! Так мужчиной! Так, чтобы потом вспоминали, как ты ушел! Как умирали римские императоры – стоя! Скулящий щенок вызывает презрение и брезгливую жалость, умирающий герой – преклонение!
Да – герой умирает один раз, а трус – постоянно! И умереть надо так, чтобы внушить окружающим мужество, гордость, достоинство своим поведением! Смерть – дело житейское, и его тоже надо уметь делать!
Смело! Храбро! Гордо! Как мужчина! Улыбаясь до конца! Живя как человек – до конца! Делая дела, шутя и смеясь, спокойно и твердо, как любое обычное дело!
Мы все уйдем, и останемся только в наших делах и в памяти людей. И доколе живут эти дела и живет память – мы тоже живем, это все, что нам остается и после смерти. Так не дрожащей тварью, которая своим ужасом и страданиями терзает души близких, – а опорой, образцом для подражания, достойнейшим из достойных, сильнейшим из сильных, недосягаемо высоким примером того, как должен жить и уходить из жизни настоящий человек! Тогда это – не страшно, тогда превыше всего в человеке гордость своим мужеством, своей силой, и радость от сознания, что даже это он может достойно преодолеть, быть выше других, слабых и недостойных! Удовлетворение тем, что он все сумел испытать и вынести в жизни! Это высшее самоутверждение – оставаться человеком, глядя в глаза смерти! Сказать себе: я могу, я настоящий человек, я мужчина, я герой! Я вам покажу, как уходят настоящие мужчины!
Звягин перевел дух. Катил пот, голос осип от напряжения.
Саша застыл завороженно, порывисто дыша от передавшегося ему волнения, вцепившись побелевшими пальцами в спинку стула. Звягин снова собрал все силы воедино, выжигая последний запас нервной энергии и направляя этот очищающий огонь в заросшую и разъеденную страхом душу стоящего перед ним человека, как выжигают гудящей паяльной лампой, клинком огня всю дрянь и краску на металле, обнажая металлический остов.
– Щенок!! – проревел он. – Трус! Подонок! Сопляк!
И, шагнув вперед, отвесил Саше две резкие, тяжелые пощечины. Тот ахнул сведенным горлом, голова дернулась влево-вправо, с судорожным всхлипом вздохнул, он смотрел на Звягина в оцепенении, как загипнотизированный.