Аграфена Петровна была убеждена, что в ней говорит только желание блага, что при всей своей любви к мужу она не может поверить в его рассуждения и что так, как она хочет, будет лучше, и сам Никита Федорович увидит это впоследствии. Но Волконский стоял на своем, то есть продолжал быть по-прежнему ласковым и милым, но никогда сам не заводил разговоров о Петербурге, когда же Аграфена Петровна заговаривала об этом – начинал по-своему убеждать ее, и ей становилось неприятно и боязно.
«Да что он в самом деле? – думала она. – Он считает меня глупее, неразумнее себя, вот что… Разве я, наконец, не могу понимать, что лучше и что хуже? Время идет, а мы здесь, в глуши (теперь, когда она была княгиней Волконской, Митава казалась ей глушью), ничего не делаем, живем, не зная, зачем, а время проходит, лучшее время!»
Она зажмуривала глаза и представляла себе Петербург большим богатым городом, где все великолепно и где можно было выделиться и стоило поработать над этим.
Такие минуты стали чаще и чаще находить на нее, когда она оставалась одна со своими мыслями, и, наконец, стали переходить в какое-то томительное состояние гнетущей тоски, от которой нельзя было найти себе места.
«Что с нею? – спрашивал себя князь Никита, видя ее холодный, „не живой“ для него взгляд, которым она иногда так зло и гордо смотрела на него в последнее время. – Не больна ли она?»
Он попробовал спросить Аграфену Петровну: не нездоровится ли ей. Она рассердилась.
– Я здорова! Терпеть не могу, когда меня спрашивают так – всегда что-нибудь случится потом! – ответила она, в упор, не улыбаясь, смотря на него. – И что за охота думать, что все больны?
Она знала, что намекает этим на занятия мужа медициной, что это будет неприятно ему, но ей именно хотелось сделать ему больно.
Никита Федорович взглянул на нее, как-то страдальчески улыбаясь, и эта улыбка еще более рассердила Аграфену Петровну.
«Он смеется надо мной!» – решила она. И вдруг ни с того ни с сего наговорила мужу самых обидных слов, самых обидных вещей, которые, она знала, будут ему особенно неприятны.
После этого разговора Никита Федорович несколько дней ходил задумчивый и почти не занимался своими книгами.
Аграфена Петровна первая пришла к нему просить прощения. Она чувствовала себя виновною пред мужем за то, что оскорбила его, но вместе с тем ей, виноватой, казалось, что теперь Никита Федорович был более чем когда-либо на прав пред нею, за свои мысли и поступки.
Они помирились. Однако князь Никита видел, что душевное состояние жены не изменилось после примирения, задумчивость не исчезла с его лица, и он не вернулся к своим книгам. Он теперь подолгу шагал из комнаты в комнату, не спеша, не торопясь, и часто заходил к сыну, играл с ним и был особенно ласков и нежен.
– Ты точно пред отъездом прощаешься с домом, – заметила Аграфена Петровна.
Она опять была в своем состоянии угнетения.
Волконский, не ответив, только внимательно посмотрел на нее, и она видела, что он понял, что она хотела сказать вместо «пред отъездом» – «пред смертью», но удержалась.
В конце концов князь Никита уступил жене. Однако, сидя за обедом, он после долгого молчания сказал, как бы думая вслух:
– Если бы ты знала только, что мы теряем, что мы теряем!
На другой же день начались сборы, а через две недели Волконские уехали в Петербург.
Аграфена Петровна ожила, точно все прежнее вернулось к ней, и сборы в дорогу, сама дорога, несмотря на все ее неудобства, приезд в столицу, разочарование ею, как городом, еще неустроенным и далеко не столь пышным, как воображала Аграфена Петровна, встреча с родными, знакомства, – все это прошло как счастливое сновидение.
Волконский будто сам оживился, словно теперь и он был согласен, что так действительно будет лучше.
II. В Петербурге
Не стало императора Петра, и Меншиков при помощи гвардии возвел на престол его супругу Екатерину. На российском троне в первый раз появилась женщина, сделавшаяся самодержавною государыней. Конечно, это было крупное событие и об исторической важности его впоследствии было и, вероятно, будет еще много написано; однако оно вовсе не имело такого значения для современников, на глазах которых произошло тогда. Никто не заботился о том, будет ли продолжено начатое Петром дело преобразования, или со смертью его умрет все сделанное им, как следствие одной его личной воли, или, напротив, будет развиваться, как нечто такое, к чему Россия уже давно была подготовлена и лишь ждала, чтобы стать на тот путь, куда вывел ее великий император.
Для людей, бывших свидетелями этого события, неминуемо смешивались личные их мелкие интересы с тем, что происходило и что имело историческое значение. Главным образом тут важно было для них, как именно сами они попадут в поднявшуюся волну – захлестнет ли она их или поможет выплыть, общая же форма волны осталась, разумеется, для них незаметною. Ясно стало, что значение Меншикова, сильного при Петре, теперь еще увеличится, и он, счастливый баловень судьбы, пробившийся из неизвестности, будет, безусловно, первенствующим лицом.
Старинные русские роды, в числе которых стояли Голицыны и Долгорукие, оказались недовольными. Также много было недовольных и среди чиновников, которых Меншиков, занятый главным образом войском, забыл или обошел. Недовольные, соединяясь, мало-помалу стали кристаллизироваться в кружки, и из них образовалась партия великого князя Петра, десятилетнего сына царевича Алексея Петровича.
Имя царевича с его несчастною судьбою и упорным, молчаливым противодействием новшествам отца явилось теперь как бы знаменем противного Меншикову лагеря и делало великого князя лицом, с которым невольно соединялись надежды недовольных. К тому же великий князь, как единственный потомок мужеского пола из всего царского рода, имел гораздо более прав на корону, чем Екатерина, и все понимали, что женщина пока только устранила ребенка от престола, но что настанет время, когда этот ребенок вырастет.
Для Волконских все это произошло наряду с хлопотами об устройстве их дома, который они строили себе на Васильевском острове (императорским указом было запрещено нанимать помещения). Князь Никита все сделал для жены: переехал на житье в столицу, отделал там дом, несмотря даже на то, что для этого пришлось войти в долги, но не хотел изменить свои привычки и по-прежнему остался нелюдимым, не сообщительным, хотя дал княгине Аграфене полную свободу поступать, как ей заблагорассудится.
Умная, отлично образованная и владевшая несколькими языками, княгиня скоро собрала в своей гостиной целый кружок, в котором своими людьми стали бывать у нее Черкасов, кабинет-секретарь, сенатор Нелединский, Веселовский, Пашков, Егор Иванович, советник военной коллегии, и Абрам Петрович Ганнибал, известный приближенный покойного государя, его любимец арап.
Княгиня сразу сумела поставить себя в Петербурге и не потерялась там.
Сначала она не сразу могла определить, чего ей следовало, собственно, добиться и кого держаться, но вскоре положение выяснилось само собою.
Великий князь – еще ребенок; нужно здесь заручиться и медленно, но прочно строить свое здание. Рано или поздно он взойдет на престол, и об этом-то времени нужно думать и рассчитывать на него. Сестра великого князя Наталья Алексеевна не только дружна с братом, но имеет огромное влияние на него: вот путь, который доведет к желанной цели.
И Аграфена Петровна окружила себя людьми, противными Меншикову, и сделалась центром пока еще небольшого кружка, собиравшегося в ее гостиной. Вскоре в этой гостиной появился Маврин, воспитатель великого князя.
Апрель 1726 года был беспокойным месяцем в Петербурге. Две недели не собирался уже Верховный тайный совет, государыня была встревожена подметными письмами, и по городу снова ходил слух, впрочем, уже не раз напрасно возникавший, но тем не менее всегда производивший впечатление, о том, что князь Михаил Михайлович Голицын двинулся на Петербург со своею украинскою армиею.
Как всегда, когда людям что-нибудь очень хочется, они охотно придают веру и значение всему, что мало-мальски соответствует их желаниям, так и теперь многие в Петербурге думали, что они накануне великих событий, и высчитывали по пальцам шансы борьбы.
– Извольте вспомнить, – крикнул Веселовский в гостиной Аграфены Петровны, – кто у них есть?… Толстой граф – хорошо, Апраксин – ну, он генерал-адмирал, да ведь стар, стар до того, что все равно что ничего; и остаются Меншиков да герцог Голштинский.
– А ведь какую волю герцог-то взял – и в совете сидит, и через него все идет, – вставила Волконская.
– Что поделаете, княгиня? – отвечал ей, разводя руками, Нелединский. – Он – муж старшей дочки ее величества; не станете же спорить с ним! – и он насмешливо улыбнулся.
– Да сам Меншиков уже предупредил вас, – возразил Веселовский, как будто на самом деле-то они собирались уже спорить с герцогом. – Он не может простить ему председательство в совете.
– Так, значит, у них уже пошли размолвки в середе? – заметил Нелединский, снова улыбаясь.
– В том-то и дело, – подхватил Веселовский, не замечая, что тот умышленно упомянул середу, потому что Тайный совет собирался обыкновенно по середам.
Но Аграфена Петровна поняла и улыбнулась.
Ганнибал сидел по своему обыкновению в углу, на своем излюбленном месте, с крепко стиснутыми на груди руками, и молчал, изредка лишь вставляя свои замечания.
– Ну, а Феофан, – сказал он, – этот поневоле будет на их стороне. Великий князь ему не простит «Правду воли Монаршей».
– Что, что?… Феофан? – опять загорячился Веселовский. – А дело Маркелла? Нынче Маркелл обвиняет его в Преображенской канцелярии. Нет, он не страшен!
– Гвардия, гвардия страшна! – как бы про себя проговорил Черкасов, ходивший по комнате с серьезным лицом и опустив голову.
Но для Веселовского, видимо, не существовало никаких препятствий.
– А украинская армия? – воскликнул он. – Князь Михаил Михайлович двинулся, и уж на этот раз оно верно.
– Да, кажется, что двинулся, – подтвердил Нелединский, – пора ему…
Аграфена Петровна, довольная, что в ее доме идет как следует серьезный разговор, сидела, удобно прислонившись к спинке дивана и, одобряя улыбкой гостей, играла веером, который, по принятой еще в Митаве моде, был весь покрыт автографами выдающихся лиц.
– Абрам Петрович, – обратилась она к Ганнибалу, – вы должны мне тоже написать на веере что-нибудь.