Никита Федорович почему-то составил себе понятие о графе Рабутине, как о семейном человеке, приехавшем с важным поручением, гордом и смотрящем несколько свысока, но умном и бывалом, с которым, может быть, будет интересно поговорить.
Из всей «компании» своей жены он любил беседовать только с Ганнибалом да имел некоторые сношения с Веселовским, который через своего брата, проживавшего в Лондоне, доставал князю кой-какие книги.
Однако, войдя в гостиную Аграфены Петровны, он увидел, что настоящий Рабутин вовсе не похож с виду на того Рабутина, каким он его представлял себе. Это был молодой человек, стройный и изящный, с красивыми, нежными чертами лица и изысканными манерами. Он так ловко встал и поклонился, так ловко сидел на нем белый гродетуровый французский кафтан с зелеными отворотами и так красиво на его белом камзоле лежала зеленая орденская лента, что князь Никита невольно смутился и почувствовал, что отвык от общества этих блестящих светских людей и пожалел, зачем ему захотелось знакомиться с Рабутиным.
Граф, поклонившись Волконскому особенно вежливо, причем, однако, было ясно, что он кланяется таким образом не именно Волконскому, а просто потому, что привык так кланяться всем без исключения, – сел довольно развязно в кресло и, обратившись к Аграфене Петровне, продолжал начатый с нею разговор о своих впечатлениях в Петербурге.
Рабутин говорил по-французски с несколько худо скрываемым немецким акцентом и неправильностями, но живо и остроумно. Волконский заметил, что Рабутин знает, что его разговор жив и остроумен, и как будто сам слушает себя. Это ему не понравилось. Не понравилась также князю Никите та учтиво-приличная развязность, с которою граф, поджав ноги в шелковых, ловко обхватывавших его красивые икры чулках, и как-то свободно держа треугольную шляпу с пышным пером, смотрел прямо в глаза Аграфене Петровне, в эти милые, дорогие для князя Никиты глаза, светившиеся до сих пор для него лишь одного счастливою улыбкой. Видимо было, что Рабутин привык смотреть так на всех хорошеньких женщин и, собственно говоря, никто не мог бы придраться к нему за это, но Никите Федоровичу неприятно было, как смел этот красивый, чужой, Бог знает, зачем приехавший молодой человек относиться к его Аграфене Петровне, как ко всякой другой хорошенькой женщине.
Волконский знал, что она была хороша и что лучше ее не было на свете; но при чем же тут Рабутин и какое дело ему до всего этого? А между тем этот Рабутин смеялся, разговаривал, шутил и был очень доволен собою, как будто все, что он делал, было очень хорошо и необходимо и доставляло неизъяснимое удовольствие Аграфене Петровне.
Никита Федорович постарался поймать ее взгляд, но она не смотрела в его сторону. Правда, она ни разу не взглянула и на Рабутина, но Волконскому уже казалось, что она нарочно делает это в смущении, хотя он знал, что если бы она посмотрела теперь на Рабутина, – он, Никита Федорович, не ответил бы за себя.
Недавние головные боли были тому причиной, или просто Волконский отвык от этого обращения молодых людей, но только он чувствовал, что ему нестерпимо противен изящный Рабутин с его лентой и зелеными икрами, и что он не может оставаться дольше в этой гостиной, но вместе с тем и ни за что не уйдет из нее, ни за что не оставит их одних.
Он сидел, стиснув зубы и зло уставившись на Рабутина, который несколько раз заговаривал с ним, но каждый раз получал такой односложный ответ, что перестал обращаться к князю Никите.
Волконская видела состояние мужа и боялась, чтобы он не наговорил Рабутину дерзостей.
– Что с тобою? – проговорила она наконец, когда ее гость, раскланявшись, уехал.
Князь Никита только теперь, оставшись один с женою и видя ее по-прежнему милое лицо, пришел в себя и опомнился.
– Ничего! – ответил он, проведя рукою по голове. – Ничего… только я к этому Рабутину никогда больше не выйду.
С этого дня Волконский каждый раз, как узнавал, что у его жены был Рабутин, болезненно морщился и не расспрашивал о нем.
Частые посещения молодого, красивого иностранного графа в доме Волконской неминуемо должны были подать повод к перешептыванию в петербургских гостиных, и мало-помалу началась создаваться сплетня.
Рабутин принадлежал к числу тех дипломатов, которые, благодаря данным им от природы средствам, не только составляют через женщин свою собственную карьеру, но и устраивают многие дела, порученные их ведению. Рабутин по этой части давно приобрел и выдержку, и опыт.
Правда, сплетня, еще глухо ходившая из уст в уста в виде догадок, не могла дойти до Никиты Федоровича. Но появление Рабутина уже принесло в сердце Волконского каплю горечи, которую он напрасно старался заглушить. Он предчувствовал и знал, что стремления жены не могут торжествовать над его правдой, которая отвергала эти стремления, и хотел, чтобы она собственным опытом убедилась в этом, и не боялся до сих пор за свое счастье; но теперь вдруг, когда он увидел этого графа, в его душе шевельнулось чувство, похожее на страх, и он впервые ощутил раздражение и недовольство затеями жены, которые сам же допустил. Разумеется, нечего было и думать идти назад. Но прежде ему не приходило в голову вмешиваться в дела жены, он просто ждал развязки, уверенный в том, какова она будет, а теперь он уже не мог отогнать от себя беспокойную мысль о том, в чем, собственно, заключаются эти «дела». Конечно, он верил в свою Аграфену Петровну, иначе нельзя было бы жить, и все-таки это глупое беспокойство мучило его. Но как узнать и как заговорить с нею?
А Рабутин продолжал бывать. Аграфена Петровна писала ему записки и отправляла при его посредстве какие-то письма. Она каждый вечер подолгу сидела у своего стола и исписывала большие листы бумаги. Она стала казаться рассеянною, беспокойною, нетерпеливою, ожидала каких-то известий, много выезжала из дома, не пропускала ни одного мало-мальски выдающегося собрания в Петербурге и несколько раз ездила во дворец к великой княжне Наталии Алексеевне.
Наконец Волконский застал жену такою, какою никогда не видел ее без себя, – такою она только бывала в лучшие минуты их счастья! Она сидела вся сияющая, радостная, и бесконечно счастливая улыбка была на ее лице. Она блестящими глазами точно впилась в письмо, которое держала в руках, ничего не слышала кругом и не видела.
Князь Никита близко подошел к ней; она вздрогнула и быстро спрятала письмо.
Много раз Никита Федорович заставал ее за чтением своей корреспонденции, но никогда она не пугалась так, никогда у нее не бывало этого счастливого лица и никогда она не прятала писем.
– Покажите мне письмо! – вдруг проговорил Никита Федорович.
Аграфена Петровна засмеялась каким-то мелким, не своим, неприятным для князя Никиты смехом и, отстранившись от мужа, как кошка, вырвалась от него и ушла к себе в спальню.
Волконский стоял, точно кто-нибудь неожиданно больно ударил его и исчез.
Что это было за письмо, откуда?… И письмо ли это было? А может быть, просто записка, но от кого? Не от Рабутина же?
III. Рабутин
Никита Федорович должен был сознаваться сам пред собою, что он ревнует. Это скверное чувство неожиданно возмутило его душевный покой, в котором все до сих пор казалось так ясно и неизменно. Он никак не предвидел волнения именно с этой стороны. Положим, князь Никита сознавал, что его ревность неосновательна и что он не имеет никакого права на нее, потому что в четырнадцать лет его семейной жизни Аграфена Петровна не подала ни малейшего повода к тому; он соглашался, что ревновать было глупо, смешно, может быть, но тем не менее не мог лукавить, не мог скрыть пред собою свое скверное чувство и мучился, стараясь успокоить себя и победить явившегося в нем беса.
Разумеется, он скрывал это от жены, чтобы не оскорбить ее. Но Аграфена Петровна была так занята, что, казалось, не замечала, что происходит в душе мужа, как будто ей было вовсе не до него.
Все это время она, при постоянных приемах и выездах, тратила особенно много денег. Между тем средства Волконского вовсе не соответствовали тем требованиям, которые к ним предъявляли.
Из деревни, где Волконский запретил всякие крутые меры, оброк получался туго; Петр Михайлович в последнее время присылал из Митавы все меньше и меньше. Князь Никита отказывал лично себе во всем, но его мечта уделять другим из своего дохода не только не осуществлялась, а напротив, нужно было так или иначе покрывать с каждым днем увеличивавшиеся недостатки.
Они содержали целый штат дворовых, у княгини было несколько пар лошадей, кареты, провизия была дорога, и ко всему этому нужно было расплачиваться по сделанному для постройки дома долгу.
Князь Никита считал необходимым делать все это для жены, твердо уверенный, что настанет время, и, может быть, очень скоро, когда Аграфена Петровна откажется от Петербурга, и они уедут навсегда, одни, в деревню. Это было самое сокровенное желание Никиты Федоровича, и исполнение его казалось вовсе не невозможным: ему так не нравился Петербург, что он не сомневался, что Аграфена Петровна не может не увидеть, что в деревне лучше.
Однако пока она не убедилась в этом, нужно было дать полную ей возможность испытать самой на опыте все, дать полную волю, чтобы она сама нашла дурное дурным. А для князя Никиты лучшею в мире женщиною была Аграфена Петровна, и, по его мнению, эта лучшая женщина могла только временно ошибаться, но если ей дать свободный выбор, в конце концов она станет непременно на ту сторону, где правда. И он старался не отказывать ей ни в чем.
Бестужевы жили всегда большим домом. Петр Михайлович баловал дочь, и она, почти никогда не знавшая ни в чем отказа, никак не могла и не умела войти в мелкие расчеты и понять, что может не быть денег, когда их нужно.
Первого мая было назначено катанье в Петербурге. Волконская хотела поехать с сыном и за несколько дней пред этим пришла к мужу, чтобы переговорить о предстоящем развлечении. Никита Федорович сидел у своего письменного стола и при входе жены отклонился назад, по привычке перекинув через спинку кресла руку, в которой держал перо.
– Ты занят? – спросила Аграфена Петровна. Князь Никита ласково взглянул на нее и, улыбаясь, покачал головою. Он любил жену и был влюблен в нее так же, как и на другой день их свадьбы. Никогда не расставаясь с Аграфеной Петровной, он, видя каждый день ее милое лицо, решительно не замечал в этом лице никаких изменений: ему она казалась совершенно такою, какою он увидел ее в первый раз, и он всегда с одинаковою нежностью и восторгом любовался ею.
– Прелесть моя, радость! – проговорил он и хотел взять ее руку, чтобы поцеловать.
Аграфена Петровна видела, что он в особенно кротко-любовном настроении; но она пришла для разговора, который не совсем подходил к этому настроению, и потому она суше, чем следовало, поспешно протянула мужу руку к губам и проговорила:
– А я к тебе.
Никита Федорович поморщился. Он знал, что значили эти слова: Аграфена Петровна пришла просить денег.
– Я получил письмо сегодня от твоего батюшки, – сказал он, снова пригибаясь к столу и перебирая лежавшие на нем бумаги. – Вот, – добавил он, найдя письмо, – прочти!..
Аграфена Петровна взглянула на знакомый, неясный почерк отца и с первых же строк поняла, в чем дело, Петр Михайлович писал, что ему нынче положен запрет в Курляндском герцогстве вступаться в тамошние управления и таможенные сборы и других всяких доходов, и велено отнюдь ни до чего не интересоваться, кроме одних местностей, определенных вдовствующей герцогине. Жалованья он-де получает немного, да и не в срок, а потому выслать денег не может и не знает, когда вышлет.
– А ты ждал денег от батюшки? – спросила Аграфена Петровна.
– Конечно, ждал.
– Значит, мы не можем заплатить за свечи? У нас их много вышло, я велела еще взять, это необходимо.
Никита Федорович пожал плечами.
– Зерно, крупа, кажется вышли, – неуверенно произнесла Аграфена Петровна.
– Нет, зерна и крупы хватит еще, – утвердительно произнес князь Никита.
– Ну, а как же я заплачу за локоны? – спросила вдруг Волконская.
– Какие локоны?