– Что такое? – удивился Грубер очень естественно и придвинулся поближе, сделав серьезное, внимательное лицо.
– Вот видите ли, – повторила она, – я не была с вами вполне искренна… то есть не то чтобы я солгала вам что-нибудь, нет, но я не все открыла вам…
Грубер слушал, слегка кивая головою и как бы говоря: «Ведь это ничего, вы расскажите только, я и успокою, и прощу – словом, сделаю все, что нужно, и это все в нашей власти».
– Когда вы сказали сегодня утром, – рассказывала между тем баронесса, – что граф Литта необходим вам, я предложила вам испробовать свое влияние на него. Я думала, что, бывая у меня в доме, он, почти никуда не показывающийся человек, выделил меня из общего уровня, и, когда мы увидимся наконец друг с другом, как это было сегодня вечером, он объяснится и будет в моей власти, а следовательно, и в вашей… Ведь вы же добра ему хотите, отец, не правда ли? Следовательно, как же мне не помочь вам, то есть ему… ведь это все равно?
– Конечно, – произнес Грубер, и голос его прозвучал внушительно, – конечно, я желаю только добра и могу действовать лишь для вящей славы Божией.
Баронесса и не ожидала ничего иного. Она утвердительно кивнула головой и продолжала:
– Ну вот видите! Когда мы остались с ним вдвоем сегодня, сначала я думала, что играю только роль, но потом… – она взглянула на патера. Он сидел, слегка отвернувшись, с бесстрастным лицом судьи. Глаза их не встретились. – Потом, – подхватила баронесса, – я почувствовала, что, кроме желания сделать добро человеку и угодить вам, во мне самой есть нечто такое, что заставляет меня не совсем равнодушно относиться к графу Литте. Я несколько раз смущалась, когда он взглядывал на меня. И вот, когда он сказал, что не всегда женщина бывает сильнее мужчины, и потом еще… Ах, отец, если бы вы знали, что за глаза у него!.. И потом эта сила, мощь, которою он так и дышит весь!.. Одну минуту мне казалось: скажи он мне быть его рабой, я бы не задумалась…
Грубер строго сдвинул брови и взглянул на баронессу; она смутилась и, потупившись, стала перебирать кружевную оборку.
– Вы должны быть рабой только Церкви, – значительно произнес он, но сейчас же добавил, как бы смягчая строгость этих слов: – Но, разумеется, человек слаб, и ему извинительны и свойственны ошибки. Ищите себе поддержки в людях, которые могут преподать вам добрый совет!
– Вы не оставите меня, отец? – прошептала Канних. Ей показалось, что она покраснела в эту минуту.
– Я буду поддерживать вас, – успокоил ее Грубер. – Я вам могу сказать только одно: если вы ощутили в себе чувство, о котором говорили, то обыкновенно оно бывает обоюдно – это всегда происходит взаимно… и можно, за редкими исключениями, всегда рассчитывать на ответное чувство.
Грубер видел, как по мере его слов лицо баронессы сияло все больше и больше.
– Так вы думаете, отец, что это возможно? А как же вначале вы так были уверены, что граф Литта не такой человек? – спросила она.
– Я не знал, что вы хотите действовать искренне, но искренность – великая вещь…
– И вы допускаете, что когда-нибудь в нем проснется настоящее чувство?
– Может быть, оно проснулось уже! – произнес Грубер, подливая масла в огонь. – Во всяком случае, я желал бы лучше видеть его у ваших ног, чем у чьих-нибудь других. Я знаю, что вы не сделаете ему вреда…
– Боже мой, я бы хотела ему только счастья, только радости.
– Так будемте же действовать! – повторил Грубер и поднялся со своего места.
Когда он ушел, Канних долго еще ходила по своему будуару, не имея сил успокоиться. Наконец она выпила стакан флердоранжевой воды и пошла спать.
«Но что за человек, какой ум, какое знание жизни!» – удивлялась она отцу Груберу.
X. Кондитерская Гидля
Выйдя из дворца, Литта сел снова в свою золотую карету; дверца хлопнула, лакей вскочил на козлы, и карета тронулась.
Зимний день выдался светлый. Солнце, обычно редко показывающееся в декабре над Петербургом, светило теперь, но не грело, а только играло на алмазном снеге и на узорах замерзлых окон кареты. Колеса скрипели на морозе странною, звенящею музыкой. Сквозь матовые от покрывших их узоров стекла пробивался мягкий, ровный свет.
Внутри кареты, несмотря на холод, было очень уютно и опрятно, она мягко покачивалась на своих упругих рессорах. Литта невольно огляделся с удовольствием.
«Что это?» – мелькнуло у него, и он, высвободив из-под шубы руку, взял с бархатной подушки возле себя сложенную в несколько раз бумажку, бросившуюся ему в глаза.
Бумажка была сложена очень аккуратно и, видимо, нарочно подброшена так, чтобы ее заметили.
Граф развернул ее с тою ничего, собственно, не значащею улыбкою, с которою люди обыкновенно встречают всякую таинственность.
Это была записка, писанная левой рукой. Литта знал, что почерк левой руки у всех людей одинаков.
«Сегодня вечером Вас ждут в кондитерской Гидля», – стояло в записке, и затем была подпись: «Ajaks Noгbaks»[16 - «Аякс Норбакс».].
Записка была на французском языке. Литта разорвал ее и бросил. Какое было дело ему до того, что какой-то таинственный «Аякс» сообщал кому-то, что его ждут в кондитерской Гидля? Сам Литта почти не бывал в этой, впрочем, модной кондитерской и не принял на свой счет приглашения, решив, что оно случайно попало к нему в карету, может быть, даже по ошибке. И он стал думать про разговор с государыней и про свое назначение послом при ее дворе.
Приехав домой, он приказал вымыть дорогую карету, вытереть ее замшей – словом, сделать так, чтоб она не испортилась. Распорядившись также насчет лошадей и о том, чтобы озябшим слугам дали водки, он вошел к себе. И вот, к своему удивлению, снимая шубу и доставая из ее кармана носовой платок, он нащупал там опять сложенную в несколько раз бумажку. Это оказалась совершенно такая же записка, как найденная им в карете, и с тою же подписью.
«Что за вздор! – подумал Литта, придя к себе в кабинет и бросив записку на бюро. – Однако это ко мне, очевидно, ко мне… Но зачем, к чему!.. Кому нужно?»
И он невольно думал все об этом, пока камердинер и два лакея, помогая ему раздеваться, снимали с него парадный наряд.
– Принесите мне что-нибудь поесть да дайте стакан вина, я прозяб, – приказал Литта, когда переодевание кончилось, и в ожидании завтрака стал ходить по комнате.
Камердинер, торопливо перебирая своими мягкими туфлями и слегка отогнувшись назад, принес ему на серебряном подносе два хрустальных графина с белым и красным вином, стаканы, хлеб, кусок холодной ветчины, телятины, паштет и вазочку икры, которую Литта очень любил.
Граф при виде подноса почувствовал, что он голоден, и, подойдя к столику у бюро, на который камердинер поставил поднос, начал стоя есть. Он налил себе вина в стакан и хотел его выпить, но вдруг, не донеся до рта, снова поставил на поднос и поспешно схватил с бюро лежавшую там записку. Его взор нечаянно упал на эту записку, когда он хотел выпить вино, и случайно он прочел стоявшую на ней подпись: «Ajaks Noгvaks» от правой руки к левой, то есть наоборот. Вышло: «Scavronskaja».
Литта не верил своим глазам. Снова все, что таилось в нем в течение шести долгих лет, против чего он боролся, всплыло наружу при этом внешнем, неизвестно откуда пришедшем напоминании дорогого имени, словно и не было этой шестилетней борьбы. Но что это – мистификация, случайность? Литта не раздумывал, он знал только, что, несмотря ни на что, пойдет теперь в кондитерскую Гидля, пойдет, потому что разузнать, какое соответствие имелось между этой запиской и именем, которое он прочел на ней, – было для него необходимо. И он стал с нетерпением ждать наступления вечера.
Швейцарец Гидль торговал на одной из лучших улиц Петербурга – на Миллионной. Целый день здесь, в его кофейне, толпилась и сидела масса народа.
Литта вышел из дома в шесть часов, сообразив, что достаточно уже поздно, чтобы считать это время «вечером».
Придя в кондитерскую, он осмотрелся, выбрал свободный столик, спросил себе чашку шоколада и невольно начал приглядываться к окружавшей его публике, желая узнать, кому из нее было дело до него и кто же наконец призвал его сюда таким странным образом. Но все, казалось, были заняты сами собою, и никто не обращал на него внимания.
Литте принесли шоколад и подали новую афишу о предстоящем театральном представлении. Шоколад он не стал пить и взялся от нечего делать за афишу. В ней сообщалось, что через две с половиной недели, на Святках, состоится дебют известной французской актрисы Шевалье в трагедии Расина «Федра». Это была очень знаменательная новость, но Литте было не до нее, и он несколько раз перечитывал крупные буквы афиши, не вдумываясь в их смысл, в нетерпеливом ожидании, когда же подойдут к нему…
Наконец сам толстый швейцарец Гидль приблизился к его столику и учтиво проговорил:
– Может быть, графу угодно отдельную комнату? Там будет покойнее.
«А, он меня знает!» – удивился Литта и, решив, что, вероятно, ему нужно послушаться хозяина, встал со своего места.
Гидль повел его по длинному коридору, минуя, однако, комнаты, где бывали обыкновенно гости. Они прошли весь коридор, потом повернули в какой-то закоулок, совсем темный, и наконец Гидль отворил дверь и впустил Литту в просторную горницу, убранную совсем не по-трактирному. Стены были окрашены густою, темною, мрачною краской; на простенке, против двери, висело большое распятие, посредине стоял дубовый стол, окруженный такими же скамейками; широкая лампа под зеленым абажуром бросала свой светлый ровный круг с потолка.
От стола навстречу Литте поднялся одетый в черное патер, и граф сейчас же узнал в нем Грубера.
Патер Грубер, деятельный член иезуитского ордена в Белоруссии, явился в Петербург под предлогом представления Академии наук каких-то своих изобретений по части механики. Он бывал, якобы ввиду искания покровительства своим проектам, в домах петербургской знати, Литта встречался с ним и, между прочим, видал его раза два у Канних. Каждый раз при встрече патер намекал ему, что желал бы сойтись с ним поближе, но Литта уклонялся от этого…
– Не ожидали встретить меня здесь, граф? – спросил Грубер на отличном итальянском языке.
Он одинаково свободно владел языками немецким, латинским, английским, французским, русским и итальянским.
Литта отступил назад и с невольным удивлением произнес: