– Что случилось? – тревожно спросил Литта, видя взволнованное лицо старухи и неровные движения ее трясущихся рук, которыми она силилась освободиться от своего капора и салопа. – Графиня… что-нибудь? – снова спросил он.
– Да, батюшка, графиня, – упавшим голосом ответила няня, – о ней приехала поговорить я, граф, ваше сиятельство, – и, отыскав глазами образ, она три раза с поклоном перекрестилась на него.
Литта чувствовал, как вся кровь прихлынула к его сердцу и словно оно остановилось у него.
– Что же, что с ней? – почти в отчаянии повторил он.
– Больна, ваше сиятельство, – начала няня, – так тоскует, что не только мне, а ведь людям смотреть жалостно; не кушают ничего, сон потеряли… Дохтур ездит… Да разве он понимает что? Я-то одна вижу и понимаю – несдобровать моей голубушке, уж больно тоскует она… нет средств никаких… Так вот, батюшка, думала я, думала, Богу молилась, к Сергию пешком ходила, да и надумала приехать к вам, ваше сиятельство, и поговорить, потому что вы одни спасти мое дитятко можете. – Голос няни дрогнул, и глаза заморгали чаще. – Батюшка, ваше сиятельство, – подступила она к Литте, – я тайком ведь здесь у тебя: графинюшка – Боже сохрани – и не знает. Не пустила б она меня, с глаз прогнала бы, если б я заикнулась только… Да сама-то я чувствую кручину ее; не сегодня завтра сухотка откроется у ней, и тогда все пропало, все кончено. – И вдруг няня при одной этой мысли вся вспыхнула и зло сверкнула на стоявшего пред нею с опущенными руками молодого графа. – А все из-за тебя, из-за тебя, – протянула она, ничего уже не помня, – на твоей душе грех будет, погубишь ты ее.
Каждое слово точно ножом резало Литту. Эта добрая старуха, на все готовая для своей барыни, не знала, не могла представить, какой пытке она подвергала его теперь.
– Больна… больна!.. – произнес он.
– И безнадежно, батюшка, безнадежно… так и дохтур сказали, и сестра их потеряли всякую надежду. Только я еще думаю, милостив Господь!
– Боже, Боже, что же делать! – почти простонал Литта. Няня вдруг как-то дрогнула всем телом и прерывающимся, чуть не рыдающим голосом заговорила:
– Ваше сиятельство, послушай меня! Женись… женись на нас… одно спасение наше в этом, батюшка!
И старуха согнулась, готовая опуститься на колена.
– Что вы! – подхватил ее Литта. – Полно, довольно… Что вы!.
Он поднял старушку, насильно усадил на стул и старался успокоить.
– Ты прости мои глупые речи, – продолжала сквозь слезы няня, – а только другого исхода нет… Нет! – повторила она, качая головою. – Умрет она, моя голубушка, умрет!
И, не в силах уже дольше владеть собою, няня залилась слезами.
Литта оставил ее и стал ходить по комнате. Он верил в болезнь Скавронской и знал так же, как няня, что она не переживет этого потрясения. Боже! Так она любила его! Он видел доказательство – ясное, тревожное, ужасное – ее любви… Это было счастье, но вместе с тем и страшное, невыразимое горе. Ведь он любил ее больше жизни, но как быть: души своей не продашь за любовь, потому что тогда и любить нельзя.
– Если б я только мог, – подошел он снова к няне, – если б я был в силах!
Ему трудно было долго говорить по-русски, и он не мог объяснить то, что хотел и как хотел, но в голосе его и в выражении было такое страдание, что няня и так поняла его.
– Знаю, что будто вы монашеский обет дали, – заговорила она. – Чудно у вас это по католичеству – как есть бравый молодец и красавец со шпагой, все как следует, военный и вдруг… монах… Что-то несуразно оно, не по-настоящему… быть так не должно… Уж коли монах – иди совсем в монастырь и не смущай людей… Богу молись.
– Разве я не молюсь Ему? – сказал Литта.
– Да, по-католическому, – подхватила няня, – по-своему… А вы вот что, ваше сиятельство: оставьте все эти вещи-то да переходите в нашу веру, православную, христианскую, и все вам станет ясно… и все будет хорошо… и мир душе вашей настанет. И возьмете вы жену-красавицу, любимую, ненаглядную. А уж любить она вас будет! Оживет, моя радость, право, оживет… Молилась я об этом, чтобы Господь просветил вас.
Слезы стояли в глазах Литты, но он не мог не улыбнуться сквозь них на простодушную речь старой няни. Если б он мог, то объяснил бы ей, что давно бы перешел в православную веру, но для этого ему нужно было сначала убедиться, что православие действительно лучше веры отцов его; а так, для того только, чтобы получить право на женитьбу, это было недостойно, слишком невозможно для него. И, стараясь примениться к понятиям старухи, он попробовал объясниться с нею примером.
– Вот что, – сказал он, – недавно был в Петербурге шведский король… Вы слышали об этом?
– Слышала!.. Свататься к нашей великой княжне приезжал.
– Ну вот!.. Они любили друг друга… очень любили… А между тем король не женился, потому что великая княжна не могла изменить свою веру, а без этого она не могла стать королевою шведской.
– Так что ж из этого? – переспросила няня.
– Ну вот, – пояснил Литта, – великая княжна не могла изменить веру…
Старуха удивленно посмотрела на него и ответила:
– Полно, батюшка, она ведь – православная!.. Литта увидел, что его старание напрасно и, сколько бы он ни объяснял, все равно его не поймут.
– Нет, няня, – коротко сказал он, – к несчастью, это невозможно, это нельзя сделать. . Вы говорили, графиня не знает, что вы поехали ко мне?
Няня замахала на него руками:
– И не знает, и не догадывается, а то беда мне будет.
– Ну так вот: ничего не говорите ей обо мне и постарайтесь сделать, чтобы она забыла обо мне… А я… – и, не договорив, Литта махнул рукою и закрыл лицо.
XVIII. В Зимнем дворце
Огромный аванзал Зимнего дворца, вблизи зала, где на помпезном катафалке стояли тела Екатерины II и Петра III (последнее, по воле Павла I, было перенесено из склепа Александро-Невской лавры), был полон народа. Как и все передние покои, этот зал был густо убран трауром и затянут флером.
Но, несмотря на это печальное убранство, лица собравшихся здесь, казалось, были оживлены надеждою на предстоящее благополучие. Из старых вельмож почти никого не было. Новые люди, по преимуществу гатчинские, проходили, здоровались и переговаривались между собою. Несколько человек приезжих из провинции, вызванных новым императором, тоже были тут.
Безбородко ходил своею переваливающеюся походкой и всем знакомым и незнакомым говорил свое «здрастуйте!».
Он надеялся, и не без основания, что иностранные дела снова перейдут в его руки.
Князь Алексей Куракин, генерал-прокурор, очень красивый мужчина с блестящими глазами и густыми, черными, правильно очертанными бровями, в стороне разговаривал с Растопчиным. На них смотрели с большим подобострастием и искали случая поклониться. Это были восходящие звезды.
Кутайсов тоже среди поклонов прохаживался, как бы скользя по паркету тупыми, круглыми, как лошадиное копыто, подошвами.
Старомодные гатчинские мундиры времен Семилетней войны горделиво косились на щегольскую форму рослых екатерининских гвардейцев, оттертых теперь на задний план.
В воздухе чувствовались общее волнение и напряженное беспокойство; все перешептывались, говоря и высказывая свои предположения про других и думая только о себе и стараясь прислушаться, не произнесется ли и их имя в числе новых назначений и повышений, о которых передавались со всех сторон одна другую сменяющие новости.
Один Литта из числа всех собравшихся в зале спокойно стоял в стороне у окна и, скрестив на груди руки, безучастными глазами следил за этою страстною, алчущею толпою.
Несколько дальновидных людей уже подходило и к нему и, стараясь быть любезными, заговаривало с ним не без почтения и заискивания. Безбородко опять пожал ему руку, точно во второй раз хотел снова раздавить ее. Всем было известно пристрастие государя к Мальтийскому ордену, и, если бы Литта прислушался, его имя не раз было уже произнесено сегодня с завистью и киванием головы в его сторону.
Но он не слушал, ни с кем не говорил и ничего не замечал. Ему нечего было ждать, не на что надеяться… Те, которые кивали на него, не знали, разумеется, в каком он был положении.
Подьячий из суда не солгал, что дело поведется быстро. Взыскание было почти кончено, и не сегодня завтра Литту могла ждать тюрьма за долги. Пощады искать было нечего, да он и не искал бы ее.
Требование баронессы Канних о возвращении переписки бросало на него тень, от которой едва ли можно было очиститься: всегда найдутся люди, готовые уколоть давнишнею французскою поговоркою: «Нет дыма без огня». Наконец, эти подкинутые письма и клевета насчет его сношений с Польшею, о которых он знал теперь через Дмитрия и против которых не мог ничего сделать. Его еще ни о чем не спрашивали, а идти самому и говорить было нельзя, так как его, весьма естественно, могли спросить: «Если вам письма подкинуты, то как же вы можете знать их содержание?» Объяснению о Дмитрии могли и не поверить.
Дело теперь на первое время, очевидно, остановилось, но вскоре перейдет из рук Зубова в другие руки и будет, вероятно, доложено государю… но как доложено, кем? Павел Петрович, доступный для Литты в Гатчине, когда был наследником, будет ли доступен так же, как прежде, став теперь императором могущественной России? Помимо всего этого Литте было невыразимо горько, что этот человек, которого он привык глубоко и искренно уважать, может составить себе о нем дурное, невыгодное представление.
Литта старался думать обо всем этом, силился представить себе ужас этого, чтобы забыть хоть на минуту свое самое больное горе, отвлечься от него. Но это горе, щемящее, мучительное, неумолимо сжимало ему сердце, потому что тут мучилась сама душа его, разум путался и отказывался служить, и воли не было.
«Она больна!» – звучало у него в ушах. «Она» больна, и, может быть, теперь, в эту минуту, ей становится хуже и хуже. И причиною тому он – его любовь, и помочь он этому не может, не смеет: он связан по рукам и по ногам. И он стоит жалкий, беспомощный, униженный, с безнадежною тоской на сердце.