Сестра кивнула головою.
– Ну, ну, говори, – вдруг оживилась Екатерина Васильевна, – говори! Что?
– И очень хорошее! – ответила сестра. – Не могла ж я тебе так сразу бухнуть. Государь…
– Что государь? – повторила графиня.
Она вытянула шею, и сердце ее билось так сильно, что удары его были, казалось, слышны.
Няня, испуганно глядя на нее, забеспокоилась и подошла к ней.
– Желает вашего брака, – докончила Браницкая. Екатерина Васильевна снова откинулась беспомощно на спинку кресла и, слабо махнув рукой, проговорила:
– Все-таки этого нельзя, это невозможно!
– Возможно, – сказала Браницкая.
Как ни осторожно подготовляла она сестру, она невольно испугалась действия, произведенного этим ее словом. Скавронская вся задрожала, голова ее закинулась, руки конвульсивно сжались.
– Катя, опомнись, дорогая! – заговорила Александра Васильевна. – Что ты! Теперь, когда все, может быть, кончится благополучно, когда есть надежда, более чем надежда, и вдруг ты…
Она боялась, что с сестрою сделается обморок или еще хуже что-нибудь.
Но Скавронская вдруг закрыла лицо руками и прошептала отрывисто, нервно, нетерпеливо:
– Говори, говори же, не мучь!
– Слушай! Государь призвал его вечером во дворец к маленькому ужину. Ты знаешь, они видались в Гатчине, и там государь узнал его. Он давно уже рассказал ему все… И вот государь призвал его к себе, после ужина отвел в сторону и заговорил с ним. Он будет принят посланником. Потом ему дают командорство в десять тысяч рублей ежегодного дохода, потом государь напомнил ему один параграф их статута, – государь отлично знает этот статут, – по которому в орден могут быть приняты и женщины.
Скавронская часто, но легко дышала, и давно не показывавшийся на ее щеках румянец начал покрывать их алою краской.
– Ну, ну, – воскликнула она, удерживая свой дрожащий подбородок.
– Кроме того, их устав, по которому они не могут вступить в брак, утвержден папою… значит, будет вполне законно, если папа сам даст разрешение и позволит, не в пример другим, жениться графу Литте…
– Но разве он сделает это?
– Государь сам будет просить папу об этом и обещал ничего не пожалеть, чтобы разрешение было дано; а для папы одной просьбы русского императора достаточно, чтобы все было сделано… Теперь, когда во Франции объявлено безверие господствующей религией, папа должен волей-неволей заискивать даже у православного государя.
– Так ты думаешь, это возможно, Саша? – спросила Скавронская, уже не слушая высших государственных соображений сестры о затруднениях римского первосвященника и думая лишь об одном своем деле.
– Да, возможно, я же тебе говорю.
– Да откуда ты это все знаешь? Кто тебе рассказывал?
– Он сам. Он был у меня такой радостный, веселый… он хотел ехать к тебе, но побоялся сам… просил меня съездить…
– И любит? – вдруг спросила Екатерина Васильевна, сама не зная почему.
– Ну вот! Ты теперь будешь еще в этом сомневаться! Скавронская привстала, пригнулась к сестре и, охватив ее шею руками, спрятала лицо у нее на груди.
– Нет, Саша, это я так, – заговорила она, – я не знаю, но если б ты только знала, что со мной теперь!
Няня стояла рядом растерянная.
– Няня, – обернулась вдруг к ней графиня, – теперь я поеду на завтрак куда угодно.
– Ты увидишься там с ним, – сказала Браницкая.
– Да, нужно будет велеть приготовить платье, самое лучшее.
– Только бриллиантов надевай поменьше. Государь не любит лишней роскоши.
– О, да, да!.. Я все сделаю, что нужно, будь покойна! Но каков государь! Ведь это ангел, ангел!
– Да, он очень добр к тебе! – со вздохом проговорила Браницкая, вспомнив все милости, которыми осыпала ее покойная государыня.
– Нет, и не говори, – остановила ее Скавронская, – не говори!.. Это не царь, не император, это именно ангел, да…
И она чувствовала в эту минуту такую любовь, преданность и умиление к государю, могучее слово которого возвращало ей жизнь, что вздох сестры показался ей святотатством, и она зажала ей рот поцелуем.
XXIII. Несчастье с баронессой
Великодушный порыв раскаяния баронессы Канних держался недолго, то есть ровно до нового свидания с отцом Грубером.
Иезуит ужаснулся тому, что она сделала, и опять очень ловко доказал ей неуместность ее поездки в Смольный и слишком большую поспешность. Он понимал, что для Литты со вступлением на престол императора Павла труднее всего было бы оправдаться именно от подозрения в каких-то отношениях с какою-то баронессой Канних. Камердинер мог сознаться Куракину, не выдав, впрочем, иезуитов, что он и сделал, так как они сумели запугать его на тот случай, если он вздумает впутать их в обвинение, и, наоборот, обещали свою помощь, если он не выдаст их. Ему нечего было особенно бояться русских властей, потому что он был иностранным подданным. Литта мог заплатить по распискам Абрама, достав денег при изменившихся новых обстоятельствах, но он мог быть потерян навсегда во мнении императора из-за сомнения последнего в вопросе об его отношениях с Канних. И вдруг эта главная опора рушилась теперь! Грубер чуть ли не призвал громы небесные на голову смущенной баронессы, и у нее недостало ни характера, ни сметки возразить отцу-иезуиту. Она снова оказалась в полной его власти, послушным орудием его. Но в то время, пока Грубер обдумывал новый план, каким образом устранить вредного для него человека, Литта был уже осыпан милостями государя, и, по крайней мере, теперь ему не были страшны никакие ухищрения лукавого иезуита.
Государь ехал по Невскому в санях, рассерженный и недовольный: он только что встретил гвардейского офицера с муфтой и отправил его на гауптвахту.
Привычка у офицеров гвардии выходить зимою с муфточками до того укоренилась в екатерининское время, что когда Павел I запретил их употребление, то казалось странным, удивительным и невозможным не то, что гвардейские офицеры пользовались чисто дамскою принадлежностью, но то, что им запрещали делать это.
Дамы носили тогда такие фижмы, что когда они садились в карету, то по обеим сторонам в окна торчали их платья, не умещавшиеся внутри экипажа. Заметив это безобразие и зная, что только крутою мерою можно побороть рабскую склонность дам к велениям моды, Павел I приказал каждой даме при встрече с ним выходить на подножку кареты, что никак нельзя было сделать в огромных фижмах.
Государь ехал по Невскому и поравнялся с огромною каретою, из обоих окон которой торчали безобразные фижмы.
– Стой! – остановил Павел кучера.
Один из стоявших на запятках кареты гайдуков, засуетившись, соскочил и, бросившись к дверям кареты, распахнул их.
Несчастная дама билась в своих фижмах внутри кареты, торопясь, путаясь и от этого еще более лишая себя возможности выйти скорей. Наконец после нескольких отчаянных усилий ей удалось вырваться, причем платье ее затрещало в двух местах, и она, густо нарумяненная, показалась вне себя от испуга на подножке, оробела еще больше и соскочила на самый снег.
Сцена была очень смешна, и, может быть, государь в другое время ограничился бы испугом дамы в виде наказания для нее, но неповиновение, которое он встречал сегодня с утра, вывело его из терпения.
– Как фамилия? – спросил он даму.
– Баронесса Канних, – ответила та, приседая на снегу. Павел наморщил брови – что-то знакомое было в этой фамилии.
– В двадцать четыре часа из Петербурга! – приказал он и, обратившись к кучеру, добавил: – Пошел!