Наконец Петр Михайлович поманил к себе Горбыля и сказал ему:
– Приподними меня да поддержи на коленях – помолиться хочу!
И долго, долго он молился, со слезами, поддерживаемый Горбылем. Вдруг топот коня звонко раздался на помосте двора, послышались голоса, и несколько мгновений спустя кто-то спешно подбежал к дверям опочивальни и распахнул их. Лука Сабур явился на пороге, оборванный, бледный, с всклокоченными волосами… На лбу его был широкий рубец, из которого сочилась кровь… Ею был залит весь перед его кафтана. Как вошел, так и пал на колени перед старым боярином.
– Батюшка, Петр Михайлович! Стряслась беда великая!.. Пришли в Кремль стрельцы-головорезы, с бердышами, с копьями, со всяким оружием, всех нас с площади согнали – кого побили, кого поувечили, боярских коней, что в повозки запряжены были, покололи, и всех из Кремля повыгнали, ворота наглухо заперли… Чинят там над боярами расправу кровавую… Попытались было мы пробраться, так они чуть меня саблями не зарубили. А Ивана Дрозда и вовсе на копья подняли… Не знаю, что с ним и сталось…
Старый боярин, как стоял на коленях, так и опустился на руки Горбыля… Он не расспрашивал, не добивался знать подробности того, что случилось в Кремле – сразу понял весь ужас положения и только одно мог твердить про себя: «Господи! Да будет воля Твоя… Да будет воля Твоя!»
Лука Сабур стоял на коленях, ожидая, что скажет боярин. Все черты лица застыли, словно окаменели. Наконец, не дождавшись боярского слова, он сделал над собою тяжкое усилие и проговорил глухим голосом:
– Батюшка, боярин! Дозволь мне пойти, сыскать моего господина – живого ли, мертвого ли! Хоть голову сложу, а отыщу его.
– Ступай, отыщи, – чуть слышно произнес боярин Салтыков и в полном изнеможении от невыносимых внутренних страданий опустился на изголовье.
Лука поднялся с колен, отер полою кафтана кровь с лица и вышел из боярской опочивальни.
9
Прошло несколько часов в трепетном ожидании и в томительной неизвестности. Часы эти невероятно долго и медленно тянулись для старого боярина и его верного старого слуги. Они оба как бы замерли в ожидании какого-то рокового, страшного исхода. Наконец, уже под вечер, в то время, когда на боярском дворе Салтыковых вся дворня давно уже знала о буйствах и неистовствах, совершенных стрельцами в Кремле и Китай-городе, толпа стрельцов, человек в пятьдесят, подошла к воротам салтыковского подворья и стала стучаться. Встревоженная и напуганная городскими слухами служня и дворня Салтыковых столпились, как стадо без пастыря, около ворот, и никто не знал, на что следует решиться: отпирать или нет? Но за воротами раздался голос Луки Сабура, который крикнул им:
– Отпирайте, не сумлевайтесь! Впускайте боярича в дом родительский!
Ворота отперли, и стрельцы вошли в них гурьбою, без кафтанов, в красных рубахах, вооруженные бердышами, копьями и ружьями. У иных рукава были засучены, руки и одежда запачканы кровью их недавних жертв… Многие были уже пьяны и смотрели кругом дико и свирепо… Но все шли без шапок, окружив Луку Сабура, который бережно нес на руках чье-то тело, завернутое в окровавленные лохмотья богатой боярской одежды и в обрывки какого-то ковра.
Стрельцы остановились среди боярского двора. Опираясь на свои бердыши, копья и ружья, они с вызывающим видом, мрачно посматривали на служню боярскую, которая стояла от них поодаль и посматривала на них со страхом и смущением… Затем от толпы отделился с десяток стрельцов, и они вместе с Лукою двинулись к крыльцу, вошли в хоромы боярские и направились прямо в опочивальню Петра Михайловича:
– Вот он – невинная жертва лютых мучителей, – проговорил Лука, вступая в опочивальню, бережно опустил на ковер истерзанный труп несчастного боярича и стал около него на колени.
Старый боярин поднялся с изголовья, никем не поддерживаемый, движимый каким-то страшным напряжением воли. Он вскользь бросил взгляд на бездыханное тело сына и затем обратил его на стрельцов, смущенно столпившихся у порога дверей. И этот взгляд изможденного болезнью, умирающего старца был так грозен, горел таким огнем, что лютые мучители не смели поднять перед ним взора.
– За что убили вы моего сына? – твердо проговорил старый боярин, отчетливо произнося каждое слово.
И каждое слово его, как молотом, ударяло убийц в голову.
– Без вины убили, боярин, – проговорил, наконец, один из них. – Грех такой приключился… Он и указан нам не был! Да мы его за изменника государева, за Афоньку Нарышкина приняли… Того искали, а сын твой подвернулся… Только тогда уж спохватились, как и того нашли да прикончили… Уж ты прости наш грех, боярин!
Свет погас в очах старого боярина. Он опустился в изнеможении на изголовье и прошептал только чуть слышно:
– Так Бог судил ему и мне. Да будет… Его… святая воля…
Стрельцы зашевелились около дверей, кто-то из них хрипло проговорил:
– Ну, чего там, повинной головы меч не рубит…
И все гурьбой двинулись в сени, толкая друг друга и спеша покинуть этот дом, в котором им было тяжело и жутко оставаться…
Горбыль, рыдавший в углу у окошка, поднялся со своего места, чтобы притворить дверь опочивальни, и вернулся к постели, на которой боярин по-прежнему неподвижно лежал на высоком изголовье.
– Сеня! – чуть слышно проговорил умирающий. – Бог судил мне не расставаться с моим голубчиком… Похорони нас рядом, в одной могиле…
И он замолк навеки… Когда, полчаса спустя, Горбыль наклонился к боярину, чтобы посмотреть, что с ним сталось, он увидел, что боярин не дышит… Пощупал его лоб и руки и убедился, что он уже мертв и холодеет.
– Преставился, – прошептал он, крестясь.
– Преставился, – повторил глухо и Лука, все еще в оцепенении стоявший на коленях у трупа своего обожаемого боярича.
И вдруг, словно очнувшись от тяжкого сна, оглянулся кругом, сверкнул глазами и, подняв к иконам правую руку, проговорил дрожащим от волнения голосом:
– Бог мне порука, Никола угодник и святые двенадцать праздников! Всю жизнь, пока не пошлет Господь по мою душу грешную, буду мстить злодеям за невинного страдальца! Мстить, мстить им, зверям лютым, кровопийцам проклятым, до самого смертного моего часа!
И он, рыдая, упал на истерзанный труп своего господина.
10
Прошло три месяца со времени этих страшных событий. Много за это время воды утекло, много совершилось и таких событий, каких изначала не видывала белокаменная столица Московского государства. Во главе государства, после кровавых майских дней, явился не один уж, а два царя. Над ними же возвысилась правительница государства, царевна Софья Алексеевна. Женщина во главе правления! Около царевны-правительницы явились новые люди: Василий Голицын, Иван Милославский и Иван Хованский, на время все захвативший в свои руки…
Но над московским населением продолжало тяготеть то же тягостное и мрачное настроение, которое всегда овладевает народом, когда он не чувствует над собою достаточно твердой власти, не надеется на нее, как на крепкую опору, и опасается возникновения смут. Хотя никто ни определить, ни предвидеть не может, откуда эти смуты возникнут… Все жили, что называется, со дня на день, не загадывая на долгое время, и у всех на устах была обычная в подобные периоды фраза: «По нынешним смутным временам».
Стрельцы московских полков Лутохина и Полтева
В Москве в это время был, кажется, только один человек, который знал, чем можно было «смуты избыть» и вновь вернуться к «временам мирным и безмятежным». Он знал, чего хотел, он наметил себе определенную цель и страстно к ней стремился всеми силами своей простой, бесхитростной души… Человек этот был Лука Сабур. Современная ему действительность – эти так называемые «нонешния времена» – представлялась ему в таком виде: вся смута, все беды, все опасения за будущее исходят от одного злодея, князя Ивана Хованского. Он и весь стрелецкий бунт затеял, у него в доме собирались главные зачинщики и заводчики смуты, от него и розданы были по рукам стрельцов списки, по которым были совершены убийства, от него и теперь все зло исходит… Стоит только его «принять» – и все пойдет по-прежнему, и стрельцы уймутся, и восстановится повсюду тишь, гладь да Божья благодать.
– Его принять следует, и пусть я, как смрадный пес издохну на плахе, а уж всажу ему нож в сердце! Не умру без того! – вот что стало для Луки заветной мечтою, думою, никогда не выходившей у него из памяти. С этою думою он ложился вечером в постель и поднимался утром, с ней носился безысходно целый день-деньской с той самой минуты, когда произнес свою страшную клятву над окровавленным и охладевшим трупом своего дорогого боярича.
Выпущенный на волю после смерти боярина Петра Михайловича, он, вместе с другими холопами Салтыковых, получил небольшой надел из общей суммы, назначенной на раздачу бывшим слугам боярина, и, кое-как перебиваясь и еще не зная, за какое дело приняться или куда приклонить голову, жил в течение последних трех месяцев своим малым достатком. Но достаток стал подходить к концу, и Луке пришлось, наконец, приютиться у одного из родичей, служившим младшим подключником на житном дворе Большого дворца. От этого-то родича он успел прознать о слухах и сплетнях, под покровом глубокой тайны распространяемых во дворце правительницы.
– Хованские князья, отец и сын, больно царевне-матушке приелись… Ей от них приходится тошнёхонько, и она и рада бы от них отделаться, да их побаивается, потому как стрельцы больно крепко за Хованских стоять готовы.
А вскоре после того от своего приятеля стрельца он узнал, что царевна-правительница себе между стрельцов опоры ищет, старается их от Хованского отвадить, а к себе прилучить, и что вот уж Стремянный и Сухарев полки от всех стрельцов отставать стали и руку правительнице гнуть.
Все эти слухи и толки затрагивали Луку за живое и не давали ему покоя. Постоянно занятый одною, страстно лелеемой думой, страдая нестерпимою жаждой мести, он стал, наконец, думать, что, убив старого Хованского, которого все величали «стрелецким батькой», он окажет чуть ли не услугу самой правительнице, избавит Москву от грозящей ей беды неминучей.
С этой целью Лука Сабур много раз решался на отчаянное дело – убить старого князя Хованского у него на подворье либо подстеречь его на пути во дворец, и потому никогда не расставался с заветным, остро отточенным ножом, который носил за голенищем и приберегал на этот именно случай… Но все попытки проникнуть в дом князя Хованского оказывались тщетными: то князя не было на Москве, то к нему никого не допускали, потому что он был постоянно окружен толпою всяких чающих от него милостей и щедрот. Пытался Лука тайно проникнуть в дом князя и добраться до его опочивальни, но убедился, что стрельцы тщательно оберегают князя, и однажды едва унес из княжеских хором свою буйную головушку. Сколько ни поджидал Лука князя на пути его следования во дворец, но каждый раз к нему и тут никакого подступа не было, потому что князь выезжал не иначе, как в карете, около которой шло и ехало до сотни стрельцов. А тут через того же подключника на Житном дворе Луке представился случай поступить на службу в Стремянный стрелецкий полк, и он охотно воспользовался этим случаем, сообразив, что ему, как стрельцу, легче будет дойти до князя Хованского и выполнить свой заветный, глубоко затаенный замысел.
Но и тут его постигла неудача: он и трех недель еще не прожил в полку, еще ни разу, надев стрелецкий строевой кафтан, не успел увидеть своего начальника, как разнесся слух о том, что великие государи с государыней-правительницей изволят шествовать из Москвы на богомолье в обитель Саввы Звенигородского, и что Стремянный полк пойдет за ними следом. Лука был просто в отчаянии, что ему придется из Москвы ухать и отложить выполнение своего замысла на неопределенное время. Он пытался отпроситься у полковника, чтобы его хоть ненадолго оставили в Белокаменной, но тот так грозно на него прикрикнул, что Лука Сабур не посмел ему перечить и последовал за полком в поход. Они прибыли в село Воздвиженское, на Троицкой дороге, где временно остановился Двор на отдых.
Только прибывши в это село, Лука заметил в нем какое-то необычайное оживление. Из села в Москву и в другие окрестные города то и дело скакали гонцы за гонцами; в село каждый день, с разных сторон, наезжали дворяне с вооруженной свитой холопов; около загородного дворца днем и ночью разъезжали вооруженные стражи из стрельцов и детей боярских, и в ворота его, накрепко запертые, допускались только приближенные лица из бояр, отовсюду нахлынувших, будто бы с поздравлениями к наступающему дню тезоименитства царевны-правительницы. Лука слышал толки о каких-то угрозных подметных письмах, о каких-то случайно открытых заговорах, но все это было так темно и неясно, что ни он сам, ни кто-либо из его товарищей не могли в этих толках разобраться. Все только видели, что творится что-то недоброе, что окружающие правительницу бояре чего-то опасаются, принимают на случай какие-то меры предосторожности. Но дело велось до такой степени скрытно и хранилось в такой глубокой тайне, что никто из меньшей братии не мог постигнуть, откуда именно грозила опасность правительнице и ее царственным братьям.
Так наступил достопамятный день 17 сентября 1682 года.
11
В тот день, на рассвете, Лука Сабур сменился с караула у главных въездных дворцовых ворот и вместе с товарищем, который был с ним в этой смене, направился ко двору села, где стоял постоем их десяток.
Лука, простоявший на карауле с полуночи, не сомкнувший глаз во все это время, плелся домой сумрачный, угрюмый и усталый. Тяжелая фузея ломила ему плечо, перевязь с берендейкой и дюжиной болтавшихся на ней патронов докучно побрякивали на ходу, а бердыш, который приходилось нести наперевес, оттягивал ему правую руку. Утомление давало себя чувствовать, и Лука еле-еле передвигал ноги, думая только о том, как он доберется до своей лавки в избе. Вероятно, и его товарищ был занят тою же мыслью и так же утомлен, как он, потому что брел о бок с ним молча и лишь изредка сердито оправлял перевязь на плече и отплевывался на ходу. Отойдя с полверсты от двора, оба стрельца стали спускаться с пригорка в ложбину, к перекрестку, где им приходилось свернуть налево, перейти мост и направиться к своей избе на задворках. Но едва только они спустились по тропинке, прошли кусты и собирались выйти на дорогу к селу, обсаженную густыми, тесно разросшимися деревьями, как перед ними, словно из земли, выросли два всадника, вооруженные с головы до ног.
– Стой здесь, обожди! – приказал один из них, заступая им конем дорогу.