Магистр нахмурил брови и, помолчав несколько времени, сказал:
– На что тебе это?
– На то, чтоб узнать наконец, кто из вас прав: ты или Двинский!
– И ты точно решился испытать это на самом деле?
– А почему нет? На твоем месте я давно бы уже это сделал.
– Право?
– Уверяю тебя.
Нейгоф задумался.
– Послушай, Александр, – сказал он, – я не хочу тебя обманывать, я могу тебе передать это незавидное наследство и, признаюсь, давно ищу человека, который мог бы снять с меня это тяжкое бремя, но знаешь ли, что тебя ожидает, если ты, подобно мне, не решишься им воспользоваться?
– А что такое? – спросил я с любопытством.
– Я еще молод, – продолжал магистр, – а посмотри на эти седые волосы, на это увядшее лицо, не года, не болезни, а страдания душевные провели на лбу моем эти глубокие морщины. Видал ли ты когда-нибудь, чтоб я улыбался? Ты, верно, думал, что этот вечно пасмурный и мрачный вид есть только наружное выражение моего природного характера?.. Природного! Нет, Александр! Я некогда был, так же как и ты, воплощенной веселостью, было время, когда меня все радовало, все забавляло, было время, когда мой сон был покоен, но с тех пор, как эта пагубная тайна сделалась моей собственностью, я стал совсем другим человеком, ужасные сны, какое-то беспрерывное беспокойство, а пуще всего, – промолвил Нейгоф вполголоса и оглядываясь с робостью кругом, – этот неотвязный, сиповатый голос, который и теперь… да и теперь!.. Чу!.. Слышишь, как он раздается над моим ухом!.. О, как этот адский шепот отвратителен! Каждый день и каждую ночь… и всегда одно и то же: «Зачем ты похитил наследство, которым не хочешь пользоваться? Я не отстану от тебя до тех пор, пока ты не передашь его другому. Передай его… передай!»
Магистр остановился, мрачное, но почти всегда спокойное лицо его совершенно изменилось, отчаяние, страх и неизъяснимое отвращение попеременно изображались во всех чертах его лица.
– Ну, Александр! – сказал он, помолчав несколько времени. – Хочешь ли ты и после этого узнать мою тайну? Если ты поступишь, как я, то тебя ожидают те же самые мучения, а если будешь смелей меня, то, может быть… Нет нет!.. Прочь, искуситель, прочь!.. Я не хочу быть причиною его погибели!
Странное дело! Мне не приходило в голову, что Нейгоф сумасшедший, я видел, что он не шутит, верил его словам и, вместо того чтоб отказаться от своего требования, еще настоятельнее принялся просить его. Говорят, есть люди, которые не могут смотреть на гладкую поверхность глубокой реки или озера, не чувствуя неодолимого желания броситься в воду, точно такое же обаяние свершалось и надо мною: я видел всю опасность, которой подвергался, а хотел непременно испытать ее. Магистр оставался долго непреклонным, но под конец, убежденный моими просьбами и обещанием, что я не употреблю во зло его тайны, он решился мне передать ее. Вынув из бокового кармана лоскуток бумаги и карандаш, Нейгоф написал на нем несколько слов. Отдавая мне эту бумажку, он сказал:
– Ты должен поутру прийти на покинутое кладбище, на котором давно уже не совершалось никакой церковной службы, там, оборотясь на запад, очерти два круга: в одном сожги эту записку, а в другом дожидайся появления духа, но только не забывай, что если ты не хочешь сделаться рабом его, то не должен выходить из круга, пока на ближайшей колокольне не начнется благовест к обедне, остальное зависит от тебя. Смотри, Александр! Не заплати дорого за свое любопытство, не засыпай беспечно на краю бездонной пропасти, а лучше всего… Но я не могу ничего сказать тебе более… он не дозволяет… он снова начинает шептать мне на ухо… Прощай!
Нейгоф пустился почти бегом в гору, и через несколько минут его дрожки застучали по дороге, ведущей вон из села Коломенского. Я возвратился к моим товарищам.
– Куда ты пропадал? – спросил меня Возницын.
– Я прошелся немного по роще.
– Вместе с Нейгофом? – подхватил князь. – И верно, выпытывал из него тайну, как познакомиться с чертом?
– Вот вздор какой! Да разве вы не заметили, что он смеялся над нами.
– Кто? Антон Антоныч? О, нет! Он говорил пресерьезно! Не правда ли, Закамский?
– Я то же думаю, – отвечал Закамский. – Мистические писатели вскружили ему немного голову.
– Немного? Помилуй! Он вовсе с ума сошел.
– Да, подчас он походит на сумасшедшего, – прервал Возницын. – Замечали ли вы, господа, что Нейгоф иногда смотрит совершенно помешанным, озирается, вздрагивает, трясет головою и как будто бы с кем-нибудь разговаривает?
– Конечно, – продолжал Закамский, – он большой чудак и даже, если хотите, ипохондрик, но вовсе не сумасшедший, он рассуждает обо всем так умно и становится странным только тогда, когда речь дойдет до чертовщины.
– Ну да! – вскричал князь. – На этом-то пункте он и помешан, у него именно то, что французы называют: une idеe fixe[106 - Навязчивая идея (фр.).]. Слыхали ли вы про одного сумасшедшего, который исправлял в Бедламе[107 - Бедлам – известная лондонская психиатрическая больница; здесь: хаос, неразбериха, сумасшедший дом.] должность чичероне[108 - Чичероне (ит.) – проводник по городу, гид.], водил по всему дому посетителей, рассказывал им истории всех больных, которые в нем содержались, и говорил так умно, что посетители почти всегда принимали его за одного из начальников дома сумасшедших до тех пор, пока не подходили к одному из больных, который почитал себя Юпитером[109 - Юпитер – в древнеримской мифологии бог-громовержец, главный в ареопаге богов, тождественен древнегреческому Зевсу.], тут их провожатый всегда останавливался и говорил им вполголоса: «Я должен вас предуведомить, что этот господин называет себя Юпитером и хочет попалить огнем всю землю. Да не бойтесь! Он точно Юпитер – это правда, но ведь и я недюжинный бог: я – Нептун[110 - Нептун – у древних римлян бог моря, младший брат Юпитера.] и подпущу такую воду, что мигом потушу этот пожар».
– Куда ты девал нашего колдуна? – спросил Возницын.
– Он уехал.
– Да не пора ли и нам ехать? – сказал Закамский. – Мы, помнится, князь, с тобою сегодня в театре?
– Как же! Сегодня играет Воробьева[111 - Воробьева – очевидно, речь идет о Матрене Семеновне Воробьевой, драматической актрисе, дебютировавшей на московской сцене в 1799 г.], а ты знаешь, я ей протежирую. Пожалуй, без меня никто не хлопнет, когда она выйдет на сцену.
– Да, знатная актриса! – сказал Возницын, вставая. – А пострел Ожогин еще лучше!
Мы поехали, у заставы распрощались друг с другом. Возницын отправился куда-то в гости на Зацепу, Закамский и князь – в Петровский театр[112 - Петровский театр – находился с 1780 г. на Петровке, в районе нынешнего Большого театра; в 1805 г. Петровский театр сгорел.], а я – домой. Мне было вовсе не до театра и не до визитов.
Я провел этот вечер в раздумье и всю ночь не мог заснуть. Меня вовсе не пугала мысль, что я пускаюсь на опыт, который может иметь весьма дурные для меня последствия. Желание увериться в истине и любопытство, которое доходило до какого-то безумия, не допускали меня и думать об опасности, а, сверх того, эта опасность могла быть мечтательная, быть может, Калиостро хотел только до конца играть роли обманщика и шарлатана, а Нейгоф был просто ипохондрик и полоумный, меня мучило одно только условие, которое я не знал, как выполнить: где найти покинутое кладбище, на котором давно уже не раздавались христианские молитвы? На дворе рассветало, а я все еще не спал. Желая чем-нибудь усыпить себя, я взял в руки двенадцатый том исторического словаря, который, не знаю почему, валялся на столе подле моей кровати, развернул наудачу, попал на биографию знаменитого Таверние[113 - Таверние (Тавернье) Поль – французский писатель и путешественник. В России пользовался популярностью перевод его книги «Зеркало любопытства, или Ясное и подробное истолкование всех естественных и нравственных познаний…»] и прочел следующие слова: «Он (то есть Таверние) отправился в Москву, и лишь только в оную приехал, то и окончил бродящую жизнь свою в июле 1689 года». Тут я вспомнил, что Закамский, говоря однажды со мною об этом неутомимом путешественнике, сказал: «Он, верно, похоронен в теперешней Марьиной роще, где в его время было немецкое кладбище». «Чего же лучше, – подумал я. – Вот не только оставленное, но вовсе забытое кладбище, на этом народном гулянье давно уже заросшие травою могильные камни превратились в столы, за которыми раздаются веселые песни цыган и пируют в семик[114 - …пируют в семик… – т. е. в седьмой четверг после пасхи, под троицу.] разгульные толпы московских жителей».
Я вскочил с постели, велел заложить мои дрожки и через час был уже за Троицкой заставой. У самого поворота с большой дороги в Марьину рощу я приказал кучеру остановиться и ожидать меня подле аллеи, ведущей в село Останкино. Солнце еще не показывалось на небе, на котором не было ни одного облачка. Не знаю, оттого ли, что легкий плащ плохо защищал меня от утреннего холодного воздуха, или отчего другого, но я помню, что у меня была лихорадка: я дрожал. Пройдя с четверть версты скорым шагом, я согрелся. Разумеется, ни одной живой души не было в роще. Вдали, в конце широкой просеки, белелись стены трактира и несколько разбросанных между кустов палаток, далее, к Сущевской заставе, выли собаки на медвежьей травле, и только вдоль опушки ближайшей Останкинской рощи раздавалась по заре протяжная песня одного крестьянина, который выехал чем свет в поле, чтоб спахать свой осминник. У Рождества Божьей Матери, на Бутырках, заблаговестили к заутрене. Я невольно снял шляпу, перекрестился, и мысль воротиться назад, как молния, мелькнула в голове моей. «Не искушай твоего господа!» – раздалось в душе моей, но этот благой помысл был непродолжителен, проклятое любопытство и нужда, как говорится, выдержать характер, то есть во что бы ни стало поставить на своем, заглушили во мне этот слабый отголосок детских чувств и моих первых христианских впечатлений. Я вошел в рощу.
Пройдя шагов сто по широкой просеке, я повернул на право между деревьев, тут было разбросано в близком расстоянии один от другого несколько надгробных камней. Я остановился, поглядел кругом себя: все было пусто и тихо, как в полночь, и слабый свет, который проникал сквозь ветки деревьев, походил более на лунное сияние, чем на блеск утреннего солнца. Я сыскал толстый сук, очертил им два круга, в одном сделал небольшой костер из сухих спичек, которые привез с собою, бросил на него таинственную записку, высек огня, подложил и, войдя в другой круг, стал дожидаться, чем все это кончится. С той самой минуты, как я занялся этими приготовлениями, робость моя исчезла и я сделался так спокоен, как будто бы занимался каким-нибудь физическим опытом. В минуту огонь обхватил записку, она запылала, в то же самое время стая птиц поднялась со всех окружных деревьев и с громким криком понеслась вон из рощи. С одной только березы, подле которой я стоял, не слетел огромный ворон и принялся каркать таким зловещим голосом, что я снова почувствовал в себе какую-то робость. Вот прошло полчаса – все та же тишина, еще прошло столько же – все смирно вокруг, никто не является, не слышно никакого шороха, даже ветерок не колышет листьев на деревьях, а солнце уже высоко. «Что же это? – подумал я. – В самом деле, не поверил ли я сумасшедшему? Или, что еще хуже, не дурачит ли меня этот магистр?.. Ах, черт возьми!» Вот гляжу, едет мимо меня крестьянин в телеге, через минуту другой, вон мелькнул красный сарафан, вот зашевелились кругом трактира, еще полчаса – и вся роща оживится, а я буду стоять в кругу и дожидаться какого-то чуда… Он советовал мне не выходить из него, пока не заблаговестят к обедне… Слуга покорный!.. Три часа сряду быть пошлым дураком!.. «Ах ты, проклятый немец! – вскричал я, выходя из круга. – Нет, голубчик, будет с тебя и того, что я битый час простоял здесь на карауле!»
– Позвольте узнать, где большая дорога? – сказал кто-то позади меня на чистом французском языке. Я вздрогнул, обернулся: в двух шагах от меня стоял человек лет тридцати пяти в модном гороховом сюртуке с длинным висячим воротником, в круглой шляпе и щегольских сапогах с белыми кожаными отворотами. Нечаянное появление этого незнакомца так меня испугало, что я с полминуты не мог оправиться и понять, чего он от меня хочет. Он повторил свой вопрос на самом чистом русском языке.
– Большая дорога отсюда в двух шагах, – сказал я наконец. – Я сам пробираюсь к заставе, и если вам угодно идти со мною…
– С большим удовольствием!
Мы прошли несколько шагов молча. Я поглядывал украдкою на этого господина сначала с каким-то страхом: мне все казалось, что у него под шляпою припрятаны рога, а щегольские сапоги надеты на козлиные ноги. С первого взгляда наружность его мне вовсе не понравилась, смуглое продолговатое лицо, орлиный нос, рот до ушей и светло серые блестящие глаза, на которые тяжело было смотреть, но голос такой приятный, такой гармонический, что когда он начинал говорить, то мой слух решительно был очарован.
– Я, кажется, нигде не имел удовольствие с вами встречаться? – сказал я для того, чтоб что-нибудь сказать.
– Я не более трех дней как приехал в Москву, – отвечал незнакомый, – и почти никого здесь не знаю. Мне расхвалили московские окрестности, так я хотел ими полюбоваться. У всякого свои причуды, я люблю бродить по полям, шататься по лесу, но только не в то время, когда гуляют другие. Сегодня, вместе с утренней зарею, я выехал на заставу и, признаюсь, очень удивился, когда встретил вас в этой роще.
Незнакомый сказал последние слова с какой-то сатанинской улыбкою, от которой меня бросило в жар. «Боже мой! – подумал я. – Ну, если он подсмотрел, что я здесь делал!
– Мне показалось, – продолжал незнакомый, – что вы были чем-то заняты, вы, верно, рассматривали древние надгробные камни, которые в этой роще на каждом шагу попадаются.
– Да, я разбирал надписи.
– И верно, не позавидовали красноречию тех, которые их сочиняли? Я также прочел надписи две – одна другой глупее. Надобно сказать правду, древние заставляли говорить умнее своих покойников. Но вот, кажется, и большая дорога, – продолжал незнакомый. – Моя коляска стоит у самой заставы, и если вам не наскучило еще идти пешком…
– Извините! – прервал я, чувствуя в себе какое-то неизъяснимое желание поскорей отделаться от этого товарища. – Мне некогда… я тороплюсь в город.
Незнакомый улыбнулся и замолчал, а я махнул моему кучеру, но, лишь только он принялся за вожжи, чтоб ехать ко мне навстречу, лошади начали храпеть, становиться на дыбы, вдруг бросились в сторону, понесли целиком, по пенькам, чрез канавки, а менее чем в полминуты пристяжная лежала на боку, а из дрожек остались целыми только одно колесо и оглобли. К счастию, мой кучер также уцелел. Надобно было непременно отпрячь лошадей и отвезти изломанные дрожки на извозчике. При помощи проходящих мы скоро все уладили, один крестьянин взялся сбегать за извозчиком, а я никак не мог отговориться от незнакомого, который хотел непременно довезти меня до дому. Мы подошли к заставе. Красивая венская коляска, заложенная парою отличных вороных коней, стояла у самого шлагбаума. Мальчик, одетый английским жокеем, отворил дверцы, мы сели и шибкой рысью помчались по улице.
От Троицкой заставы до Арбатских ворот, где я жил, будет, по крайней мере, версты четыре, однако ж мы ехали не более четверти часа. Дорогою я узнал, что мой новый знакомец называется барон Брокен[115 - Брокен – в этом имени автор явно обыгрывает название знаменитой горной вершины в Германии Броккен, на которой по преданиям проходил шабаш ведьм в Вальпургиеву ночь; аналог Лысой горы под Киевом.], что он два раза объехал кругом света и теперь отдыхает, гуляя по Европе, что он, имея непреодолимую страсть к путешествиям, выучился говорить почти на всех известных языках и что русский нравится ему всех более. Не знаю, оттого ли, что он потешил мое национальное самолюбие, похвалив наш родной язык, или потому, что этот барон говорит отменно умно и приятно, но только он успел совершенно помирить меня с собою, его блестящие лукавством глаза, насмешливое выражение лица и даже эта почти беспрерывная сардоническая улыбка, которая показалась мне сначала так отвратительною, не возбуждала уже во мне никакого неприятного чувства. Когда мы подъехали к воротам моей квартиры, я пригласил его войти и выпить со мною чашку чая.
– Скажите мне, – спросил я своего нового знакомца, усадив его на канапе, – долго ли вы у нас в Москве прогостите?
– Право, не знаю, как вам ответить, – сказал барон. – Если ваша Москва мне понравится, то я проживу здесь не сколько месяцев, целый год – даже два, а может быть, не погневайтесь, уеду и через неделю. Я шатаюсь по свету без всякого плана, без всякой цели – просто для своей забавы. До сих пор я мог прожить два года сряду только в одном Париже и, вероятно, остался бы еще долее, но этот Первый консул[116 - Первый консул – речь идет о Наполеоне, который в 1799 г. в результате государственного переворота был объявлен первым консулом.] с своим порядком, с своими законами до смерти мне надоел. Народ перестал мешаться в дела правительства, по улицам тихо, тюрьмы опустели, нет жизни, нет движения, опять зазвонили на всех колокольнях – тоска, да и только! Я вижу, слова мои вас удивляют, – промолвил барон, взглянув на меня с улыбкою, – да и может ли быть иначе: вы русский, живете в православной Москве, так, конечно, этот образ мыслей должен казаться вам…