А робкий мужичок вдруг придвинулся к Птухе и, оглядываясь опасливо на стрельцов, спросил быстрым шепотом:
– Скажи, ради Христа, добрый человек, скажи по правде: ты не антихрист?
– Вот морока на мою голову! – вздохнул мичман. – Хочешь, командировочное удостоверение покажу? Сам посуди, у антихристов командировочные со штампом и печатью бывают?
– Врут, значит, наши попы, что на миру сплошь антихристы. Матерь Божья, хоть бы одним глазком на Русь глянуть! Омерзело здеся из тайги в небо, как в дыру, глядеть!
– Так беги к нам!
– Попробуй! Так тебя и пустят!
– А кто не пускает? Да ты не бойся, выкладывай.
– Говорили же тебе… Да вот он тащится! Он и не пускает.
Из-за поворота выползла на улицу неуклюжая, скрипучая, без рессор колымага, выкрашенная в ярко-красный цвет. Волокла ее четверка лошадей цугом, в упряжи, увешанной бляхами, кистями и лисьими хвостами. В окно колымаги видны были соболья шапка, тучная борода и опухшее от обжорства и безделья лицо. Сзади, за колымагой, плелись два пеших стрельца с бердышами на плечах. Люди испуганно расступились перед колымагой и не двинулись с места, пока ее скрип не смолк вдали. Тогда послышались негромкие голоса:
– Куда это верховника понесло?
– На Ободранный Ложок, поди. Белое железо в мешок ссыпать.
– Самого его в мешок да в омут! – угрюмо сказал Псой.
– Суеслов, Богу и верхним лучшим людям ты противник! Годи, дадут те таеку! – лениво, без злости пригрозил мужику стрелецкий десятник. И приказал строго: – Двигай! Шагай ширше, мирские. Липнут всякие!
3
Улица пошла под уклон и, как река в бурливое озеро, влилась в базарную площадь. Здесь, на свежем навозе и по колено в грязи, галдел, кипел толчок. Торговали с рук, со скамей, с лотков, из бочек и кадушек; были и палатки рогожные и тесовые. Над палатками висели на шестах то лапоть, то лоскут сукна, сапог или шапка. Это были вывески. А мясной ряд можно было угадать и без вывески – по стаям собак с мордами, вымазанными в крови. Мясники тут же на толчке резали скот, палками отгоняя собак, рвущихся к окровавленному мясу. А для рыбного ряда вывеской была вонь такая мощная, что мирские зажали носы.
– Что они, черти, тухлую рыбу, что ли, обожают? – вслух удивился мичман.
– Черти, може, и любят тухлую рыбу, а мы не любим, – откликнулся встрепанный мужик Псой. Он и робкий, с добрыми глазами, шли за мирскими как привязанные. – Рыба на тонях без соли гниет, у баб капуста без соли воняет, мясо тухнет, сало червивеет. Истинно гибель без соли!
– Опять разговор о соли, – тихо сказал Виктор капитану.
– Дельный разговор! Он нам глаза на здешние порядки открывает, – ответил довольно капитан.
Толчок шумел, свистел, пел, кричал. Как на цимбалах, играли гончары, постукивая палочкой по звонкому своему товару. Котельники оглушительно били в котлы и сковородки, сыромятники размахивали дублеными полушубками, вымоченными в дубовых и еловых настоях и в квасах, пьяные орали песни, нищие слезно ныли, ребятишки свистели и дудели на разные лады в глиняные свистульки и дуды.
Бабка, ворожея на бобах, пытаясь перекричать базарный гвалт, гадала двум девушкам-подружкам, а те, затаив от страха дыхание, глядели прямо в ее беззубый рот. Была на толчке и стригальня, где мужичкам и парням, сидевшим на пнях, стригли волосы, надев на голову глиняные горшки. Земля здесь была покрыта, как кошмой, срезанными волосами.
А за стригальнями увидели мирские невысокий помост из досок, выкрашенный в черный цвет. На нем лежал ворох соломы, подплывший кровью, стоял чурбан с воткнутым в него широколезвым топором. Это была плаха. Рядом мрачно чернела виселица. Ветер с озера тихо покачивал висевшего в петле со связанными за спиной руками. На перекладине виселицы сидели тесно в ряд вороны. Они нетерпеливо перепархивали и скрипуче каркали.
– Хорошую моду взяли – убивать живых людей! – пробормотал ошарашенно мичман.
А Ратных ощутил холодок в сердце: «Плаха… Виселица… Время здесь остановилось…»
Стрельцам пришлось задержаться. Вокруг плахи тесно стояли люди, весело и довольно смотревшие на кнутобойную расправу. Палач, высокий, плечистый, но с маленькой круглой кошачьей головой, осенил себя крестным знамением, поплевал на руки и поднял длинный сыромятный кнут. На кобыле, толстой доске с прорезями для рук, лежал тучный бородатый человек. При первом же ударе он вскрикнул визгливым, бабьим голоском:
– Внемли гласу моления моего, Исусе Христе!
А люди, обступившие плаху, захохотали:
– Чай, спьяну накуролесил, поп Савва – худая слава!
– Известно! Он ковш пенника в один дых пьет!
– Эй, палач Суровец! Удара не слышно! Бей кутью крепче!
Но палач хлестал лениво, без злобы. Люди начали покрикивать раздраженно:
– Суровец, серчай! Сердито бей божью дудку!
– Сухо! Поповской кровушки не видно!
Палач хлестнул с замахом, и поп взмолился:
– Оле, мне грешному, оле, мне несчастному! – А потом заорал: – Полно бить-то, душегуб! Сверх счету кладешь!
И вдруг зрители сразу отхлынули от плахи. В дальнем конце толчка закричали:
– Бирюч едет, спасены души! Новое мучительство выкрикнет!
Конный бирюч заколотил короткой плеткой в большой бубен, надел на длинный шест свою шапку, поднял ее высоко и закричал:
– Слушайте все люди новокитежские, от мала до велика!
– Новокитежское радио! – покрутил головой Птуха. – Последние известия!
– Слушайте, спасены души! – кричал, натужась, бирюч. – Ее боголюбие старица Нимфодора и его степенство государь-посадник Ждан Густомысл указали, а их Верхняя Дума постановила: завтра, после заутрени, выйти Кузнецкому посаду на Ободранный Ложок на две седмицы для доброхотного, без понуждения, добывания белого железа! То богова работа! А ослушников благий, в троице прославляемый Господь Бог великим гневом накажет и опалит, як огнем, а старица проклятие наложит!..
И словно взорвался толчок яростными криками:
– Не на Бога работа, а на брюхатых из Детинца!
– У скольких с костей мясо ободрал тот Ободранный Ложок!
Широкоплечий кузнец с подпаленной у горна бородой крикнул железным, громыхающим басом:
– Бирюч, эй! Передай в Детинец: не пойдут, мол, кузнецы на белое железо!
– Да ить ее боголюбие старица приказала, – послышался голос смирного мужика. – Как откажешься?
– А иди ты со своей старицей знаешь куда?! – заорала толпа.
– Детинские верховники народ, как восковую свечу, сгибают, а ее боголюбие крестом их заслоняет!.. «Боголюбие»!
В толпе становилось все теснее, душнее. Не выдержав, запричитала, как над покойником, женщина, заплакали горько дети. В толпе вздыхали, охали, ругались.