Оценить:
 Рейтинг: 2.6

Непоправимость зла

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
6 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Выход нашли: парализованную ногу обмотали старым полотенцем, как портянкой, и сапожок ловко устроился на ней. Вот к этому дяде Саше мама и привела меня, когда надо было решить проблему с дорожной обувью для меня.

Но сегодня, в отличие от того, давнишнего новогоднего дня – вечера, дядя Саша был угрюм, сосредоточен на себе; было заметно, что в его жизни в лагере что-то перекосилось. Он взглянул на нас с мамой, спросил: «Чего пришли?» Мама стала заискивать перед ним: «Вот, сына на волю отправляю; обуви нет, сделай, Саша, пожалуйста. Сам знаешь, кроме тебя здесь обратиться не к кому».

Дядя Саша, как и Силыч, не был расконвоированным, но по зоне, по территории 2-го сектора, мог передвигаться свободно, заходить в производственные бараки, в хлеборезку, в старый и новый клубы. Все знали, что у дяди Саши золотые руки, не удивлялись его свободному перемещению по лагерю.

Он осмотрел мои ноги, подумал и сказал: «Материалу на тапочки для него у меня хватит. Но ботинки сделать не из чего». Мама была и тому рада, что дядя Саша категорически не отказал нам. Ей надо было поспешать на работу, кого-то подменить из швеек, и она ушла в производственные бараки, связи с которыми не теряла, хотя, будучи расконвоированной, большую часть трудового времени расходовала на воле.

Мама ушла, а дядя Саша начал примерять мне колодки, по которым придется делать тапочки. Когда он закончил измерения, я попросил его сделать для парализованной ноги тапочек поменьше, чтобы во время ходьбы не терять его с ноги. Дядя Саша согласился с моим предложением, но спросил: «А с матерью посоветовался? Ведь если что не так, она на меня осерчает». Я сказал, что мама не осерчает, потому что она знает, что у меня ноги разные, значит, и обувь должна быть разной. Дядя Саша улыбнулся и сказал: «Рассуждаешь. Ишь какой философ выискался. Ну, смотри!». Это был первый случай, когда я услышал слово «философ», именно от дяди Саши-сапожника услышал, когда мне шел восьмой год, перед самым отъездом из Потьмы в свободную жизнь.

На другой день мы с мамой пошли к дяде Саше за тапочками. Настроение у него было такое же, как вчера, т. е. угрюмое. Дядя Саша посмотрел на нас, увидел, что у мамы в руках какой-то сверток, и сказал ей: «Положи там!» – он кивнул на полку за печкой. Мама его поняла и указание исполнила.

Когда она увидела тапочки, то возмутилась, почему они разного размера. Дядя Саша молчал, а я сказал: «Мама, так у меня же ноги разные. Если тапочки сделать одинаковыми, один будет все время спадать с ноги». А дядя Саша тоже поддержал меня: «Малый прав, Васильевна, он это все мне и подсказал. Лучше так, чем на каждом шагу терять тапок». Тут я не выдержал и задал дяде Саше вопрос, который довольно долго не давал мне покоя.

– Дядя Саша, если бы тогда на Новый год вы не принесли мне сапожки, как бы мы выкрутились?

– Никак, – ответил дядя Саша, – просто полы твоего халата опустили бы до низу и ты ходил бы в обычных шерстяных носках по сцене. Я видел, как мама вяжет тебе эти носки. Так что все было бы нормально.

– А где вы достали такой красивый материал, чтобы сделать голенища сапожек? Я спрашивал у мамы, она сказала что эта парча златотканая.

– Да у меня хранился еще с вольной жизни маленький кусочек. Я все не мог придумать, как его использовать. Никакую серьезную обувь из него не пошьешь. А тут подвернулся детский праздник. Я понял, что это лучшее применение для парчи. Ты, может, заметил, что только передок сапожек из парчи, а все остальное голенище – простое сукно, с каких-то бильярдных столов снятое. Так что вся парча, до последнего кусочка, пошла на радость детям.

Мама еще раз поблагодарила дядю Сашу, и мы ушли. Я отправился на обед в детский барак, а мама в контору, куда должна была позвонить Лиля и сообщить, как у нее продвигаются дела. Я жил все это время в радостном предвкушении перемен; появления новых расцветок жизни и совсем не думал, сколько горя нам с мамой и Лилей может принести эта новая жизнь.

Через некоторое время после истории с тапочками, мама порадовала меня «экскурсией» на кузницу. Кузница была прямо за северной оградой лагеря, недалеко от дома, в котором жила Рита Ивановна (если я за давностью лет чего-нибудь не перепутал).

Мы пришли с мамой к дяде Ивану – кузнецу – по особой надобности: надо было выковать новые подковы для нашей лагерной лошади, которая возила бочку с водой по баракам. Лошадь потеряла подкову еще зимой, но только сейчас начальник лагеря капитан Гурьянов распорядился исправить этот административный недогляд. Он увидел маму с крыльца конторы и тут же дал ей задание, как расконвоированной, сходить к кузнецу и передать ему поручение от капитана Гурьянова: срочно изготовить подкову для лагерной лошади. Мама не забыла про меня и спросила, можно ли ей Колю, сына своего, взять на «экскурсию», чтобы он, Коля-сын, посмотрел на работу Ивана-кузнеца.

Мы вышли из лагеря. В это время произошло чрезвычайное, по моим детским понятиям, событие: недалеко от лагеря прямо на дорогу приземлился самолет. У летчиков закончился бензин, и они совершили вынужденную посадку. Это было событие. Из лагеря уже воспитательницы выводили детей на прогулку, чтобы порадоваться такому чуду. Из казармы конвоя выбежали люди, одетые кто как, и устремились к самолету. Самолет был маленький, двухместный, четырехкрылая «этажерка»: из кабины уже спускались летчики. Они быстро заправились горючим, использовав емкости баков, стоявших у конвойной казармы, снова погрузились в кабину, пропеллер раскрутился, самолет побежал по сельской грунтовой дороге, поднимая клубы пыли, взлетел и улетел.

Чудо оказалось скоропроходящим. Лишь дети из лагеря махали ему вслед руками и посылали тоненькими голосками наказ: «Самолет, передай моей маме привет». Все произошло так же быстро, как и неожиданно. Позже я часто на лекциях приводил этот случай в качестве примера типичной флуктуации истории. Разговоры об этом случайном чуде в лагере шли еще несколько дней, но потом, как и все чудесное, это событие ушло во тьму людских сердец как реальная возможность осуществить нереальные мечты.

Мы с мамой продолжали путь на кузницу. Иван-кузнец встретил нас приветливо. Он был голый по пояс, одет в передник из какой-то клеенки для защиты от горячих искр, летящих от раскаленных железяк при каждом его ударе по ним тяжелым молотком. Он производил впечатление необычайно сильного человека, сильного и доброго.

В кузнеце было очень жарко, несмотря на открытые двери и окна. В центре стоял горн, в котором алели уголья, к горну были подведены меха, с помощью которых вздували пламя, раскаляя угли до белизны; в это пламя Иван-кузнец клал необходимую заготовку, доводил ее до красноты или даже до белизны, когда как; переносил ее щипцами на наковальню, стоя вплотную перед горном, и ударами своего ручного молота придавал изделию необходимую форму; потом этими же щипцами брал изделие, которое к этому времени становилось пепельно-серым, и опускал его в бочку с холодной водой. Раздавалось злобное шипение стихий, сошедшихся в схватке за свою самобытность, поднимался пар над бочкой с водой, как душа изделия, отлетавшая к небу.

Иван-кузнец перестал качать меха и спросил маму: «С чем пожаловали, Васильевна?» – потом обернулся ко мне и заговорил низким (утробным) голосом: «Не бойся, малой, сейчас огонь не царь, сейчас человек – царь огня. Вот если огонь вырвется из горна, – продолжал Иван-кузнец, – тогда беда. Он снова станет человеку царь. Столько бед натворит – только успевай креститься и воду подавать».

Мама передала Ивану-кузнецу заказ на подковы для лагерной лошади. Он тут же отыскал у себя на дальней от горна металлической полке подходящую подкову и стал над ней колдовать. Я смотрел на работу Ивана-кузнеца во все глаза. Все здесь было для меня необычно новым. Эта власть над жаром огня и над формой металла, послушание материала замыслу Ивана-кузнеца вселяли в душу удивительную гордость. Но окончательно Иван-кузнец покорил меня, когда спросил: «Хочешь, я сделаю тебе настоящий детский топорик. И молоток?» – Я, не веря надвигавшемуся на меня приливу счастья, согласно кивнул Ивану-кузнецу головой.

Мне вспомнился случай из 1941 или 1942 г., когда готовили к отправке «на волю» моих сверстников – Генку Моторина, Илюшу, Юн Сана, – тогда воспитательницы повели нас на прогулку по лагерю (выход на прогулки за ворота лагеря еще не вошел в обыкновение) – к еще только строившемуся новому клубу. Стены уже подвели под крышу, но оконных рам и дверей еще не было. Вся наша группа играла на парадном крыльце, и Генке Моторину необыкновенно повезло – он первым забрался на крыльцо и там, прямо на ступеньке, нашел два новеньких, средней величины гвоздя. Это была такая радость! Вся группа столпилась около счастливого Генки, а он, как герой, всем хвастался, показывая свою находку. К Генке пришла слава удачника. Даже воспитательницы его хвалили, так как он выручил их, заняв всю группу своей находкой, и воспитательницы могли спокойно разговаривать о своей судьбе, о войне, обо всяких важных лагерных делах; в общем, воспитательницы были рады, что дети не отвлекали их от тяжелых дум разными детскими пустяками.

Постепенно интерес к Генкиной находке пропал. Я любил путешествовать и отправился в рейд вокруг недостроенного здания клуба. Душа моя свернула вправо от крыльца и решила осмотреть северный торец клубного дома. Я был первым из детей, кому пришла в голову эта идея.

К северному торцу тоже было пристроено крыльцо. И здесь мне выпал фарт, который затмевал удачу Генки Моторина: я наткнулся на богатую россыпь таких же гвоздей, которые на парадном крыльце нашел Генка Моторин. Я набрал полную ладонь этих дорогих гвоздей.

Переполняемый успехом и радостью я с полным кулаком гвоздей вернулся к группе и похвастал: «Я нашел целую кучу гвоздей», – и показал рукой на направление удачи! Что тогда началось: дети гурьбой кинулись на северное крыльцо и почти все набрали помногу гвоздей. Редкость перестала быть редкостью. Генка сердито не понимал, что произошло, но вскоре отвлекся какой-то летающей божьей коровкой. Это тоже было очень интересно. И вот, находясь в гостях у Ивана-кузнеца, я снова ярко пережил ту радость открытия богатой россыпи гвоздей, которую пережил когда-то давным-давно. Только теперь, когда дядя Иван-кузнец обещал мне сделать детский инструмент – топорик и молоточек – это было несравненно более высокой радостью, чем тогда, когда я открыл россыпь гвоздей на северном крыльце нового строящегося клуба для женщин-арестанток.

И страшная мука детской тоски охватила мою душу: ведь нет никого из тех, перед кем я мог бы гордиться своими инструментами, которые мне сделает Иван-кузнец; нет ни Илюши Шермергорна, ни Юн Сана, ни Витьки Циганкова, ни даже заклятого друга моего, Генки Моторина. Нет никого из близких друзей. У меня остались только мама, Рита Ивановна, дядя Саша-сапожник, Иван-кузнец, с которым я познакомился только сегодня. Иван-кузнец, мой щедрый благодетель, исполнитель детской мечты, да старшая сестра Лиля, с которой я познакомился несколько дней назад.

А друзей со мной не было. И я не знал, где они и помнят ли они меня. Радость, которую не с кем разделить, быстро теряешь. Она просто угасает, как спичка на ветру. Иван-кузнец уже вздул меха, из горна пошел жар, и я увидел как ловко Иван левой рукой поворачивает раскаленную добела болванку, а правой рукой, держа в ней кузнечный молот, умно формует болванку, придавая ей вид топорика; Иван уже завернул обушок, оставив отверстие для насадки топорища и сейчас отделывал щеки лезвия. Колдовство было в разгаре; рождалась умная вещь, которая предназначена для сотворения мира, для его преобразования, изменения. Наконец, когда топорик из вишнево-красного стал пепельно-серым, Иван-кузнец взял его большими щипцами за проушье и сунул в бочку с холодной водой, стоявшую перед наковальней. Снова раздалось шипение и повалил пар, как будто душа уходила из болванки, которая умерла в топорике, обретя новую, невозможную в природе самой по себе форму.

Иван-кузнец снова подошел ко мне и, видя мой интерес к работе коваля-ковальщика, стал объяснять, завоевывая мою душу. Топор – орудие для тесания дерева или рубки. Хорошие кузнецы различают топоры плотничьи и столярные. В любом топоре различают широкую тонкую лопасть и острый носок, который именуется лезвие, или просто называют лезом. То, что противоположно лезу, лезвию, называют обухом; обух имеет проух, в который насаживают топорище. Обух – тыл всякого острого орудия, будь то нож, или топор, или еще что.

Мой интерес к рассказу Ивана-кузнеца не угасал, поэтому он, вдохновленный моим искренним восхищением, продолжал: есть еще наковальня — железная опора, кованая четырехгранная толща, на ней куют изделия, которые замыслил кузнец. Видишь, наковальня к верху шире, спереди у нее рог; он служит обушиной – кузнечным приспособлением для выковывания топорного обуха.

Мех – поддувальное устройство в кузнице, чтобы подавать свежий воздух в горн, чтобы угли давали больше жару и раскаляли заготовленную болванку как следует.

Наконец, главное орудие кузнеца – огонь. Царь-огонь. Он живет в горне. «Кузнечный горн, – вдохновенно продолжал Иван-кузнец, заканчивая мой топорик и подкову для лагерной клячи, – это особая печь, в которой не только живет, но и работает огонь. Трудится огонь. Сила природы на службе человеческому труду». Мне сейчас трудно в точности отделить слова, которые сказал сам Иван-кузнец, когда я впервые был на кузнице и разговаривал с ним, вернее, наружно, слушал его, от тех слов, которые к нему примыслила моя благодарная память.

Но чувство трудового праздника, труда – как игры духовного здоровья и зрелых мужских сил, залегло в моей памяти прочно, и я часто в отрочестве и юности вспоминал эти чувства, и когда учился в 6-м классе, когда понял, что физика – моя любовь, и когда учился в 9-м классе, когда пришел к выводу, что выше физики и философии природы, может быть только политэкономия, т. е. марксизм, и в зрелые годы, когда наконец обрел свою душу в математике и общей теории статистики. Во все времена, когда моя судьба подходила к точкам бифуркации, когда чудовищные флуктуации судьбы бросали меня из огня да в полымя, я всегда вспоминал добрую силу Ивана-кузнеца, выковавшего для меня маленькую детскую радость и так отчетливо и ясно показавшего мне, что умение думать – это умение различать «сходное в несходном и несходное в сходном». Я сейчас слышу голос Ивана – добрый, с хрипотцой, – как он произносит: «Пень топорища не боится, а человек должен различать лопость топора с его лезом и обух с проухом».

Мы полдня с мамой провели в кузнице; я не хотел уходить от дяди Ивана-кузнеца, но он сам сказал, что ему надо отнести подкову нашей лагерной водовозной кляче.

– Не забыть бы прихватить ухналей (гвоздей, которыми прибивают подковы к копытам).

– А лошадь для подковывания в станок ставить не будешь? – спросила мама.

– Нет. Кляча спокойная, да и не впервые прибиваю ей подковы. Да она меня помнит, – ответил Иван-кузнец.

Накануне вызволенья

Третьего июня 1946 г. умер главный помощник Сталина по санкционированию массовых репрессий, всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин. Среди женщин-арестанток нашего лагеря в Потьме возникло возбуждение, как несколько лет назад, когда пронесся слух, что из Москвы должен был приехать какой-то чудо-уполномоченный, чтобы разобраться в нарушениях законности относительно наших мам и всех других арестанток.

Снова пошла в ход потаенная лагерная косметика. Но на этот раз я знал, что эту косметику достают арестанткам женщины-охранницы. Эта женская косметика (губная помада и одеколон «Шипр» – мужской, но его любили женщины) была платой за «стукаческие» услуги тем женщинам, которые соглашались сплетничать с охранницами о житье-бытье, о делах в производственных бараках.

Это было довольно глупо, ведь как только от женщины начинал исходить аромат одеколона, про нее сразу шла молва (т. е. «сплетни»), что она «ссучилась». Хотя наш лагерь считался политическим, уголовная лексика все же проникла и сюда. Единственное ограничение, которое строго соблюдалось, – это запрет материться при детях. Я твердо помню, что ни воспитательницы (наши пресловутые «бестужевки»), ни няни никогда при нас не употребляли отреченных (т. е. бранных) слов. Этот запрет распространялся даже на Силыча, который вообще не знал никакого другого языка, кроме матерного; поэтому в нашем присутствии Силыч просто-напросто молчал.

Почему женщины-арестантки так всполошились, когда узнали о смерти одного из ближайших пособников Сталина, я понял значительно позже, уже «на воле», в 1953 г., когда умер сам Сталин. В один июньский день – это случилось вскоре после известия о похоронах М. И. Калинина, одну очень приметную женщину-арестантку предупредили, что ее вызовут к московскому уполномоченному, который все же заехал к нам. Эта женщина была очень представительной и работала одно время у нас воспитательницей.

Теперь она вертелась и так и сяк перед мутным зеркалом, которое висело в нашем бараке напротив печки, которую летом не топили. Меня поразили мелочи, которым эта представительная арестантка придавала огромное значение. Она несколько раз – больше трех – перевязывала шарф на своей шее; пробовала и так и эдак менять посадку шляпки на голове – откуда взялась эта шляпка – ума не приложу, а hypotheses non fingo, так сказал намного раньше меня великий Исаак Ньютон. Но теперь я гораздо лучше понимаю Ньютона. Хотя я узнал это изречение еще на первом курсе экономического факультета МГУ на лекциях самого великого из живых философов, которого я лично встретил в жизни, Владимира Петровича Калацкого, только сейчас, когда я взялся за воспоминания о своем лагерном счастливом детстве, – только сейчас я понял всю глубину мысли Ньютона «о неизмышлении гипотез». Недаром, если самого Ньютона спрашивали, как он пришел к знанию и пониманию закона всемирного тяготения, Ньютон тихо отвечал: «I thought, sir».

Сколько ни вертелась представительная арестантка перед зеркалом, ее ничто не устраивало. Наконец, за ней пришла охранница и сказала: «Пора!». Они вместе вышли из барака; охранница, соблюдая дисциплинарный устав, и представительная арестантка – «дыша духами и туманами». Эти последние слова пришли ко мне из современной взрослой жизни, тогда я их не знал, но то, что я чувствовал тогда и чем был тогда особенно сильно впечатлен, они передают очень верно.

Когда глубоким вечером представительная арестантка вернулась к нам в барак (вместе с той охранницей, которая ее сопровождала в контору к особо уполномоченному), на ней не было лица – так неотвратимо, непоправимо и навсегда рухнули ее надежды. Мое маленькое сердце готово было лопнуть от сострадания к этой женщине-арестантке. За горем рухнувших надежд этой женщины я вдруг увидел свое горе того давнего вечера, когда Б. И. одела нас всех в половые тряпки и усадила кружком на полу барака, не допуская наших мам к свиданию с нами. Такое же глубокое, непоправимое и неотвратимое горе грянуло на душу представительной арестантке сейчас, когда она вернулась от особо уполномоченного.

Жалость к ней шла от осознания совершенной бесплодности тех горячих усилий, которые она затратила на то, чтобы выглядеть как можно лучше. Она так старалась. И вот, все оказалось напрасно. Все рухнуло. Теперь это называется фрустрацией из-за стресса рухнувших надежд. Когда я сам читал лекции по педагогике и психологии, студенты дополнительно расспрашивали меня и о фрустрациях, и о стрессе рухнувших надежд. Я им отвечал: по-настоящему вы все это поймете, когда, не дай Бог, вам самим придется все это пережить.

Студенты дневного отделения, так и не «врубались» в эту тематику, а по глазам заочников, особенно старшего возраста, я видел, что они очень хорошо понимали те примеры, которые я в лекции приводил.

Через недолгое время моя старшая сестра Лиля вернулась со всеми необходимыми документами. Она прошла в контору, когда мы еще завтракали, и я пропустил ее приход. Ко мне подошла наша воспитательница и сказала: «Коля, твоя сестра приехала. Она сейчас в конторе. Только смотри, не говори никому, что я тебе об этом рассказала». Она взяла с меня слово, что я не «воспользуюсь» этими сведениями. Я так боялся, что что-нибудь случится нехорошее и сестра не сможет за мной вернуться, что, недослушав слова воспитательницы, похромал в контору. Воспитательница пыталась остановить меня голосом, но я понял, что это она делает для «близиру», чтобы отвести от себя наказание за разглашение излишних сведений.

Я с большим трудом преодолел конторское крыльцо, там была очень высокая наружная лестница. Хромать по ней было очень непросто. Когда я открыл парадную дверь конторы, то сразу попал в большую светлую комнату и первым делом увидел родное лицо Лили, и похромал к ней. Она обернулась ко мне, привстала и приняла меня в свои объятья. Потом я разглядел – ведь я был внутри конторы первый раз от рождения за весь срок жизни в лагере, – что за массивным старинной постройки дубовым столом сидел капитан Гурьянов; он широко улыбался и я почувствовал, что он очень рад перемене моей участи. Пока они о чем-то говорили с Лилей и рассматривали разные справочные бумажки, я заинтересовался столом.

Это был письменный стол с огромной бронзовой чернильницей. Тумбы письменного стола имели огромное количество выдвижных ящиков и снаружи были искусно украшены богатой резьбой по дереву. Второй раз я видел такой стол в 1989 г. в г. Глазове, в музее пребывания Сталина и Дзержинского на Восточном фронте во время Гражданской войны. После той беседы, которую я слушал у дяди Ивана-кузнеца насчет различения плотничьих и столярных топоров, я стал очень приглядываться к продуктам человеческого художественного мастерства.

Тем временем капитан Гурьянов закончил сортировку бумажных справок. Все оказалось в порядке, и он сказал: «Ну, что же! Завтра с утра, когда Лидия Васильевна (это моя мама) сменится с ночного дежурства в клубе станции Потьма, забирайте Колю и уезжайте. Счастливого пути!»

Я воскликнул: «Что, еще ночь буду здесь?!» Капитан Гурьянов улыбнулся: «Да. Ничего, потерпи. Завтра скоро наступит». Лиля сказала, что она пойдет в Потьму, к маме, а завтра утром вместе с мамой вернется за мной. Лиля уехала к маме, которая теперь работала ночным сторожем в клубе станции Потьма, а я остался в лагере. Поскольку тихий час днем для меня был необязателен, я пошел с прощальным обходом по зоне. Зашел на качели, к березам, потом во двор детского барака. Здесь все было очень знакомым и привычным. Этот двор был тароват на всяческие сюрпризы. С него увозили подросших детей «на волю», в детприемники и детдома. Однажды привезли – это была золотая осень год или два назад – целый воз гороха огромными плетями, горох прямо с поля, и мы после полдника набросились на эту кучу, с жадностью обрывая толстые, зрелые стручки, вылущивая из них круглые спелые горошины.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
6 из 7