– Анекдот этот довольно забавен, – отвечал Брандт, – но доказывает только одно, что всем иностранцам нужно вести себя здесь осторожно, чтобы не возбуждать подозрения русских…
– Да в том-то и дело, – прервал Пфейфер, – что они не отличают иностранцев одного от другого и называют всех одним общим именем: немец. Я сам, при всей моей осторожности, был замешан, вскоре по приезде, в нескольких историях, подобных рассказанному мною анекдоту, и умел выпутаться только благодаря покровительству некоторых сановников, которым успел оказать врачебную помощь. Особенно расположен здесь к иностранцам царский любимец, думный дворянин Матвеев, человек весьма умный и сведущий, которого за его доброту и я готов называть вместе с прочими «благодетелем народа». Даже посланники не пользуются здесь никаким доверием, и с ними обходятся еще с большей строгостью, нежели с другими иностранцами. С самого приезда в Москву и до выезда держат их взаперти, едва дозволяя прогуливаться по улицам, и то под строгим караулом, который запрещает им малейшие разговоры с кем-либо посторонним. Поверишь ли, что вот теперь, с января месяца, то есть с самого приезда нашего посланника, я ищу случая увидеть его, чтобы попросить переслать к дяде в Саардам это письмо, которое нарочно всегда ношу с собою и, несмотря на все усилия мои, не мог до сих пор найти к тому случая. Вот разве сегодня при выезде успею передать ему, хотя и тут вперед уверен, что без какой-нибудь истории не обойдется. Да вот и теперь уже мимо нас прогуливается один молодец, которого приятное ремесло заключается в подслушивании народных толков и потом в клеветах на невинных, которых ему вздумается очернить для своей пользы. Это дьяк Тайного приказа Курицын, имеющий честь исправлять, сверх своего ремесла, у боярина Семена Лукьяныча Стрешнева обязанность ищейной собаки…
Раздавшийся у ворот посольского дома барабанный бой, дававший знать о скором выезде посланника, прекратил разговор наших знакомцев и принудил Пфейфера оставить своего товарища, чтобы пробраться поближе к дому. По этому сигналу стрельцы стройно выровнялись в рядах, а окольничие, стольники и несколько бояр, назначенных для почетных проводов посланника из города и разъезжавших до того без порядка по улице на лихих своих аргамаках, собрались у ворот дома в ожидании выезда.
Шествие открылось посольскими людьми в сопровождении двух трубачей. За ними следовал отряд боярских детей и придворных чинов, сидевших на красивых конях персидской породы, которые были обвешаны серебряными цепочками; на придворных чинах и боярских детях были надеты богатые одежды по образцу польских кафтанов. Далее ехало несколько бояр в великолепнейших нарядах из золотой парчи и бархата, с украшениями из жемчужных кистей, в высоких бобровых шапках. Дорогие кони, красовавшиеся под ними, имели на головах алые и белые страусовые перья и были покрыты разноцветными попонами. Наконец показалась посольская карета, на серебряных цепях, с вызолоченными колесами, в которой сидел посланник с двумя приставами и переводчиком. Шествие замыкалось посольскими служителями и трубачами.
– Господин посланник, удостойте выслушать просьбу подданного вашего государя! – громко вскричал Пфейфер, едва только карета поравнялась с местом, на котором стоял он.
Борель велел остановиться, несмотря на усиленные просьбы приставов продолжать путь, и, подозвав Пфейфера, спросил, что ему надобно. Аптекарь объяснил причины, заставившие его просить об остановке, рассказав, сколько времени он тщетно старался увидеть его, и, получив уверение посла в доставлении письма по адресу, вручил его Борелю.
Поезд двинулся.
– А что это, сиречь, за цедулу отдал ты в руки послу? – вскричал Курицын, вдруг, будто из-под земли, явившийся перед Пфейфером.
– А для чего бы, например, нужно было это тебе ведать? – спросил с улыбкой Пфейфер по-русски, потому что, проживая несколько лет в Москве, успел уже хорошо освоиться с русским языком.
– А хоть бы для того, чтобы на случай знать, – отвечал дьяк.
– Эх, любезный, – возразил Пфейфер с усмешкой, – вспомни вашу пословицу: много будешь знать, скоро состаришься. И без того ты не больно красив, а как появятся еще у тебя на лице морщины от старости, так тогда, голубчик, хоть сейчас же станови тебя на горох, вместо чучела!
– Слово и дело! – закричал Курицын неистовым голосом, порываясь схватить Пфейфера за руку, но тот преспокойно, отвернувшись от него, скрылся в толпе, которая, видя неистовство дьяка, нарочно сжалась, чтобы не допустить его до преследования.
– Счастлив ты, немец, что за тебя есть кому заступиться, а то бы я показал тебе, что значат застенки в Тайном приказе, – проворчал сквозь зубы Курицын, спеша избавиться от преследования мальчишек, которые кричали ему вслед, бросая комками грязи:
– У! Красный таракан! Что, взял?
Глава вторая
Проведя утро в исполнении многотрудных обязанностей, Курицын отмеривал огромные шаги по улице, спеша в свое жилище, находившееся в Скородоме, чтобы хорошенько пообедать, когда раздавшийся вдруг пронзительный крик заставил его приостановиться. Почтенный дьяк находился в это время на мосту, между Лебединым прудом и государевым садом, а так как на этом пространстве стоял поблизости только один дом знакомого его городового дворянина Башмакова, на улице же никого не было, то Федор Трофимыч и заключил, что крик выходил со двора этого дома. Ничего нет удивительного, что почтенный дьяк, верный своей профессии, тотчас изменил свой путь и, вместо путешествия по улице, направил шаги к воротам двора, из которого раздавался крик. Отыскав, к великому удовольствию своему, в калитке огромную щель, Курицын обнаружил желание извлечь из нее всевозможную пользу и потому, приставляя к ней попеременно глаз и ухо, предался своему любимому занятию.
Живая картина, представившаяся дьяку на дворе Башмакова, была довольно занимательна по действующим в ней двум лицам, из которых одно был сам хозяин, лет за пятьдесят, невысокий, полный мужчина почтенной наружности; а другое – мальчишка лет двенадцати с глупой рожей и растрепанными белыми волосами. Судя по всхлипываниям мальчика и странной прическе его головы, сметливый дьяк заключил, что слышанный крик был издан им и, по всей вероятности, выражал неудовольствие на заботливость, обнаруженную хозяином в поправке его прически. Но дальновидному знакомцу нашему хотелось знать, что именно заставило Башмакова принять на себя этот труд, и потому он почел долгом внимательно всмотреться в разыгрываемую сцену.
Действие происходило на обширном дворе, застроенном кругом, без всякого порядка, разными хозяйственными службами. Посередине двора врыт был шест с приколоченной на нем широкой доской, на которой красовалась нарисованная каким-то черным составом огромная рожа с раскрытым ртом, а шагах в двадцати от этого шеста, ближе к калитке, стоял хозяин с мальчиком: первый в легком домашнем полукафтане, из-за которого виднелась тонкая сорочка, вышитая по вороту разными шелками, а другой в каком-то балахоне из затрапезного холста и в круглой татарской шапке. В руке у него был лук, а за спиною колчан, из которого виднелась только одна стрела.
Семен Афанасьич Башмаков был городовым дворянином и некогда знакомцем[1 - Так назывались бедные дворяне, жившие в домах бояр.] у князя Бориса Иваныча Лыкова, с которым жил несколько лет в Польше в бытность там князя по посольским делам. Успев заслужить расположение Лыкова и даже оказать ему какую-то услугу, Семен Афанасьевич, по смерти своего благодетеля, получил в наследство по духовной дом его в Москве, правда не обширный, но по состоянию его и по понятиям того времени об удобствах жизни, можно сказать, роскошный, в котором и поселился на постоянное жительство со своею женою. При доброте души и здравом рассудке почтенный Семен Афанасьич имел, однако, за собою маленький грешок – честолюбие, которым с молодости обладал в значительной степени и которое, по переселении его в Москву, доложило ему, что не худо бы перебраться как-нибудь из городовых в московские дворяне. Не говоря о значительных выгодах, сопряженных со званием московского дворянина (например, в получении денежного оклада, который иногда выходил от 15 до 210 рублей в год), звание это представляло более возможности к повышениям и занятию выгодных должностей. Но, проведя лет десять в бесполезных происках, Башмаков с горестью убедился, что с кончиною своего благодетеля он оставался без всякой поддержки и, следовательно, не мог ничего для себя выиграть, тем более что при незначительном состоянии не имел возможности уделять из него ничего для ценных подарков своим милостивцам, от которых зависело открыть ему выгодную служебную дорогу. Между тем с годами честолюбие Башмакова начало пропадать и со смертью жены, оставившей ему на руках двенадцатилетнюю дочь, почти совсем исчезло, и почтенный Семен Афанасьич, выбросив из головы мысль о повышениях, проводил спокойную жизнь, пользуясь благоразумно доходом с маленькой своей деревушки и утешаясь своею милою дочерью, расцветавшей на его глазах. Единственным последствием жизни Семена Афанасьича при именитом боярине была маленькая страсть отличаться чем-нибудь от кружка, к которому он принадлежал, подражая в образе жизни знатным людям, хотя, при ограниченном состоянии его, отличия эти состояли в самых ничтожных вещах. Впрочем, все, знавшие Башмакова, охотно прощали ему эту слабость и считали его за доброго человека, почему он и пользовался всеобщим уважением.
– Да научу ли я тебя когда-нибудь, хамово отродье, стрелять-то как следует, – говорил хозяин, обращаясь к мальчику, потупившему глаза в землю. – Ведь теперь, почитай уж, с Евдокиина дня мучаюсь я с тобой, а все путного нет ничего! Вот хоть и сегодня: разбросал все стрелы, а в цель не попал ни разу; знай пыряет по сторонам без толку. Ну, вытаскивай свою последнюю стрелу да меть прямо в рот, в намалеванную образину. Только смотри, брат Петруха, вперед тебе говорю: коли не попадешь, так я тебе задам такого трезвону, что до Петрова дня помнить будешь.
Мальчик сделал какую-то жалобную гримасу, вынул стрелу и, наложа ее на тетиву, начал прицеливаться в сделанное на доске изображение.
– Меть вправо, еще, много, подай влево, – командовал Семен Афанасьич, наклонясь сзади мальчика и смотря через плечо его на конец стрелы. – Ну вот теперь так. Бац!
Стрела взвизгнула, высоко поднявшись над шестом, перелетела через забор и скрылась в соседнем огороде.
С распростертыми дланями, как разъяренный тигр, бросился Семен Афанасьич на волшебного стрелка в решительном намерении снова изменить имевшуюся на его голове прическу. Мальчик вскрикнул и упал на землю, в чаянии заслуженной и неминуемой кары. Казалось, стрелку нашему ниоткуда нельзя было ожидать спасения, но судьба распорядилась иначе: она сделала орудием избавления Курицына.
Едва только Семен Афанасьич дотронулся до головы мальчика, как дверь калитки повернулась на петлях и почтенный Федор Трофимыч, сделав в воздухе какой-то удивительный прыжок, растянулся по земле у ног Башмакова.
Дело состояло в том, что дьяк, увлеченный интересом разыгравшейся перед глазами его драмы, налег очень крепко на дверь, которая, не сдержав его тела, совершенно неожиданно представила Курицына пред взоры Семена Афанасьича.
– Федор Трофимыч! С нами сила крестная! С неба, что ли, ты свалился? – вскричал Башмаков, не постигая, откуда вдруг мог явиться у ног его Курицын.
Но Федор Трофимыч, все еще распростертый без уважения на земле, вполне опровергал заключение городового дворянина о небесном его происхождении. Наконец он приподнялся со своего жесткого ложа и, отвесив низкий поклон хозяину, произнес:
– Здравия и благоденствия желаю всемилостивейшему благодетелю моему, Семену Афанасьичу, дому же его долгое стояние.
– Здорово, здорово, Федор Трофимыч, как это занес тебя Господь ко мне?
– Все собирался, батюшка, к тебе, да дела останавливали; но вот лишь улучил свободную минутку, дай, думаю, зайду осведомиться о здоровье своего милостивца. Только, видишь, какой грех попутал: запнулся о порог у тебя. Чем это ты, батюшка, изволил заниматься, – прибавил Курицын, показывая на шест с намалеванною рожею.
– А вот, Федор Трофимыч, учу этого молодчика стрелять из лука, однако, видно по пословице – не всякий гриб в кузов, – не дается эта ему грамота; поверишь ли, третий месяц маюсь с ним с утра до вечера, а толку нет ни на волос.
– Да что тебе так захотелось непременно его выучить?
– Экой ты какой! – вскричал Семен Афанасьич. – Неужели ты не знаешь, что у бояр на дворе нет ни одного холопа, который бы не умел стрелять в цель из лука. Вот у блаженной памяти милостивца моего, князя Бориса Иваныча, было дворовой челяди сотни три, да бывало, когда он вздумает потешиться стрельбою в цель, промахнись-ка кто из них: как примут его в батоги, сердечного – разом ребра недощупается. Ну что, как ты поживаешь, Федор Трофимыч?
– Помаленьку, батюшка. Теперь, как по милости благодетеля моего, боярина Семена Лукьяныча Стрешнева, поступил в Тайный приказ, хлопот-то больно много у меня прибыло; не то что в Посольском приказе, где служил прежде. Сам ведаешь, нынче какие времена: и польская война, и патриаршее удаление из Москвы, так в народе мало ли что толкуют, ко всему ведь надобно прислушаться. Вот и теперь, забегу только домой перекусить, потому что голоден как собака, да и отправлюсь сейчас же на Колымажный двор по приказу боярина. Часочка не выдается, чтобы после обеда соснуть хорошенько. Счастливо оставаться, Семен Афанасьич.
– Что ты, что ты, – вскричал хозяин, – показался, как красное солнышко осенью, да уж и тягу хочешь дать. Нет, брат Федор Трофимыч, так в гости не приходят: волей-неволей, а уж без обеда не отпущу. Да ты же сказал, что тебе надо идти на Колымажный двор, так чем ходить домой, в Скородом, отобедай у меня и ступай туда прямо отсюда, ведь от моего дома до двора-то рукой подать. Эй ты, Петруха, – сказал хозяин, обращаясь к мальчику, – беги к Аксинье, скажи, чтобы она нам поскорее на стол накрыла, да после сходи к соседу в огород, за стрелой-то. Благо сегодня счастливо отделался, а то бы я тебе задал хорошую таску!
После нескольких отговорок со стороны Курицына и увещаний хозяина Федор Трофимыч остался обедать у Башмакова и радушный Семен Афанасьич ввел его по высокому тесовому крыльцу в свою хоромину.
В переднем углу на дубовом столе, покрытом пестрой скатертью, красовались уже два оловянных блюда с такими же ложками и стопами и маленькие серебряные чарки. Салфетки тогда еще не были в употреблении и не подавались даже на дворцовых обедах, но Семен Афанасьич вынул из стола два ножа и, к великому удивлению Курицына, две вилки, которые в то время еще только начали вводиться в Москве между знатнейшими боярами. Одну из вилок положил Башмаков, с самодовольною улыбкою, к своему блюду, а другую – возле Федора Трофимыча.
Предки наши были плохими гастрономами, и искусство обедать со вкусом было у них в самом младенческом состоянии.
Правда, трапеза их была сытна, а в званые обеды и изобильна, в особенности при дворе, где во время празднеств большие и кривые столы ломились под тяжестью птиц и рыб с разными взварами и множеством пирогов с непонятными даже для нас наименованиями. Но все это приготовлялось с такими приправами, что какой-нибудь Ватель или Карем после нескольких проглоченных кусков оставил бы сначала кушанье, а потом, пожалуй, и сей тленный мир.
В описываемую нами эпоху дворцовые и боярские обеды начинались, обыкновенно, студнем из говяжьих ног, а потому и почтенный наш Семен Афанасьич не мог обойтись без этого блюда. В самом деле, толстая Аксинья принесла исторический студень, пирог с гречневой кашей, жареную рыбу и рубленую баранину и, поставив все вдруг на стол, с низким поклоном удалилась из горницы, но через несколько минут снова явилась с фляжкой наливки и братиной с вишневым медом.
– Просим пожаловать, – сказал Башмаков, придвигая после крестного знамения к гостю блюдо со студнем и принимаясь сам за вилку.
Курицын, облизывая губы, принялся уже было атаковать предлагаемое ему кушанье, но, взглянув на хозяина, отодвинул блюдо и в молчании уселся на свое место.
– Что же, приятель, кушай на здоровье: студень добрый. У меня Аксюша куда мастерица его делать.
– Благодарствую, Семен Афанасьич, я до него не большой охотник.
– Добро, как изволишь, – отвечал Башмаков, плотно принимаясь за студень. – Да не прикажешь ли наливочки, – продолжал он. – Черемуховая, батюшка, осталась еще от князя Бориса Иваныча, царствие ему небесное.
На этот раз Федор Трофимыч не заставил себя долго упрашивать и, наполнив чарку наливкой, разом осушил ее.
Утолив свой голод студнем, Семен Афанасьич снова обратился к гостю:
– Теперь милости просим откушать баранинки. Да не прогневайся, у меня, как видишь, кушаний немного, дело домашнее, гостей на примете не было.
Курицын давно уже поглядывал на мелко искрошенную баранину, которая красовалась перед ним на блюде, обложенная пшеном и изюмом, но при первом приглашении хозяина, принявшегося вилкою за новое кушанье, поспешил от него отказаться.