Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Царь-колокол, или Антихрист XVII века

Год написания книги
1892
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 38 >>
На страницу:
3 из 38
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Что за диво! – вскричал изумленный Семен Афанасьич. – Да ты видно, брат, вздумал, как затворник, уморить себя голодом. Или обещание дал постничать? Налей, батюшка, медку-то да прикуси баранинки хоть немножко.

Курицын наполнил свою стопу крепким вишневым медом и в один прием выпил до дна, но до баранины не дотрагивался.

– Испиваешь-то ты, господь с тобой, на здоровье, да что ничего не перекусил? Кажись, время, – сказал хозяин. – Ведь не по-басурмански же обедать, в тринадцатом часу!

– Признаться, мне что-то есть не хочется, – промолвил со смущением Курицын, умильно поглядывая на баранину.

– Час от часу не легче! – вскричал Семен Афанасьич. – Да не сам ли ты давеча сказал, что есть хочешь как… прости господи, выговорить-то не хочется, а теперь чванишься, словно сваха на сговоре.

Пристыженный Курицын не знал, что отвечать, и, взявшись за свою вилку, поднял на нее кусочек баранины.

С величайшей осторожностью, как будто на вилке находилось не мясо, а раскаленное железо, начал он подносить баранину к своему рту, но неловко взятый кусок вздумал перед самыми губами слететь с вилки, и почтенный наш дьяк вместо лакомого кушанья почувствовал вдруг, что в язык его вонзилось разом два острия.

– Кой черт, что это у тебя за железные грабли, Семен Афанасьич? – наконец произнес Курицын, видя, что Башмаков помирает со смеху. – Откуда достал ты эти заморские вилы?

– Ах ты, греховодник, греховодник, – вскричал хозяин, продолжая смеяться, – да ты бы давно сказал, что не умеешь есть вилкой-то! – При этих словах на лице его явилась самодовольная улыбка. – Добро, отложи-ка ее в сторону.

Курицын, обличенный в своем невежестве и не евший ничего единственно оттого, что не умел владеть вилкой, которую видел только в первый раз, услышав предложение оставить предмет, причинявший ему такое беспокойство, поспешил произнести:

– Ну ее к праху, – и принялся за кушанья.

На этот раз к Курицыну возвратился аппетит, кажется, за несколько дней, потому что в течение пяти минут он уложил в свой желудок столько провизии, что ее достало бы безобидно на четверых.

– Уж, подлинно, хитрый народ эти немцы, – начал Башмаков, стараясь обратить разговор на предмет, льстивший его самолюбию, – вот проклятые, выдумали какое заведение. А нельзя же, нашему брату, городовому дворянину и знакомцу боярскому, не приводится жить как какому-нибудь бобылю или посадскому.

– Вестимо так, Семен Афанасьич, большой ладье большое и плаванье. Да от кого это перенял ты? Во всех купецких рядах, чай, не найдешь такого дива?

– Экая ты голова; ну есть ли теперь в Москве хоть один боярин, у которого бы не было такого инструмента. А у немцев-то так всякий смерд с вилкой, вишь, без нее за стол не сядет. Мне это доподлинно сказывал Алексей, литейщиков сын, который и подарил мне эти вилки. То-то голова!

– Какой Алексей?

– Ну, сын того молодца, что вылил Царь-колокол, который теперь лежит, батюшка, подле Ивана Великого; разве ты ничего не знаешь о нем?

– От кого мне знать, и не слыхивал.

– Эх, брат, Федор Трофимыч! Не многое же, видно, тебе известно, кроме твоих дьяческих дел. Да у нас об Алексее теперь в трубу трубят: о нем только и разговоров.

– Как так? – вскричал Курицын несколько обиженным тоном. – Расскажи, батюшка, что это за Алексей, человек Божий?

– Да вот, лет десяток тому с небольшим, помнится, так точно, в тысяча семьсот шестьдесят втором году, моей дочери исполнился тогда шестой годок, тебя, кажись, еще не было на Москве, вздумал царь наш батюшка снарядить послов в китайское государство, чтобы китайский король узнал о его, государя, величии, а между тем проведать о торговле и силах китайцев. Послом назначен был Федор Исакович Байков, которому строго наказано было, чтобы он все в том царстве высматривал и обо всем бы отписывал государю с точностью и везде, где будет следовать, внушал бы о силе и величии царя нашего. Вот, спустя малое время и отписал Федор Исакович в посольский приказ грамоту, в которой уведомляет, что проведал доподлинно, что в нечистом их королевстве, в городе Пекине находится благовестительный колокол, который превосходит многим даже наш, вылитый при царе Борисе Федоровиче. Вес китайского колокола означен был в сто двадцать тысяч фунтов, а окружность более пятнадцать аршин. Смутилось царское сердце благоверного государя, услышав, что поганый китайский хан владеет таким чудом, и дал Алексей Михайлович обещание, слушая утреню в первый день Воскресения Христова, слить колокол, который был бы первый во всем мире на удивление прочим народам. Тотчас же, но указу государеву, приготовлено было для колокола меди пятнадцать тысяч пудов да сорок тысяч ефимков из чистого серебра. Но когда собрали немецких мастеров и литейщиков, то ни один из них не взялся вылить такой величины колокол. Царь в великой печали хотел уже посылать в немецкую землю отыскивать литейщиков, только вдруг, откуда ни возьмись, один русский мастер, лет двадцати пяти, молодец такой личменный, кровь с молоком, ударил челом государю, просит дозволить ему выполнить его царскую волю. Возрадовался государь, что за это берется православный христианин, и, осведомясь, что он искусен в литейном художестве, поручил ему великое дело. Русский мастер в конце того же года выполнил, ко всеобщему удивлению, государево обещание. Ну уж подлинно царь-колокол! А! Каков, Федор Трофимыч, сердце радуется.

– Воистину радуется, – вскричал вдруг Курицын. – Знатный, Семен Афанасьич, видит Бог, знатный, только крепонек немного: у меня, почитай, в голове зашумело. Да и наливка-то у тебя, ей-же-ей, преизрядственная!

Почтенный дьяк, исправно попивавший находившийся перед ним в братине крепкий мед, давно уже не обращал внимания на рассказ Башмакова, но, услышав последние похвалы его и полагая, что они относились к меду, не замедлил и сам изъявить удовольствие.

Семен Афанасьич с удивлением взглянул на своего собеседника и, поняв причину его ответа, сказал с улыбкой:

– Не хочешь ли после обеда немножко соснуть, Федор Трофимыч, тебе уж, я вижу, не до рассказа.

– Нет, нет, это так вздремнулось; рассказывай дальше, Семен Афанасьич, теперь я словечка не пророню, – произнес Курицын, спохватясь в своей ошибке.

– То-то не проронишь. Налей-ка, кстати, и мне медку-то. Ну так вот, был у этого литейщика сынишка, лет, видно, десяти, только уж такой разумный да понятливый, что всем на удивление. Придем, бывало, на литейный двор, где занимался мастерством его отец, так он все расскажет, как по писаному: и планы все растолкует и надписи прочитает, вот ни дать ни взять, как школяр андреевского училища. Приглянулся мне мальчик. Говорю я раз отцу его: «Отдай мне сынишку-то твоего, я его буду держать за свое собственное детище»; ребятишек же у меня только маленькая Леночка. А тот и невесть как обрадовался. Возьми, говорит, батюшка, моего Алешу. Матери у него нет, а самому присмотреть за ним некогда: натерпится подчас и голоду, и холоду. Вот и переселился ко мне мальчик. Сам-то литейщик скоро помер. Говорят, что его немцы окормили зельем, за то, что он у них мастерству научился, да им же и подрыв сделал; а другие сказывают, от радости, что царь пожаловал ему великую милость: триста рублевиков. Таким образом жил у меня Алеша лет семь. Да вот года четыре назад нашла на него словно болезнь какая, стал он хилеть да задумываться. Увидит что-нибудь заморское, загорится парень, словно в огневице, и начнет думать, как бы сделать то же самое. Пойдет к немцам в Иноземную слободу и живет у них, пока не научится, чему задумает. Вот ему минул уж, почитай, семнадцатый год, когда раз подозвал я его к себе, да и говорю: «Пора-де тебе, Алексеюшка, своими руками хлеб наживать: Господь наделил тебя разумом, так ты талант свой не зарывай в землю; ты уж пришел теперь в лета, так сидеть дома, сложа руки, не приводится. Ступай в государеву службу или выбери себе какое ни на есть мастерство». Куда тебе, и слушать не захотел. Говорит: «По гроб-де не забуду твоих благодеяний и сам чувствую, что в доме твоем жить мне не приводится, потому сего же дня и выйду из него; только молю тебя не принуждать меня к тому, к чему не лежит сердце. Какую принесу я пользу царю своей службой? Ратных людей и письменных, и мастеровых у него и без меня много, а я лучше пораздумаю, да поучусь немецким хитростям, так, авось, что-нибудь сделаю на славу всего русского народа и на радость царю-батюшке, как покойный родитель мой». Теперь четыре года, как он живет у меня на задах у просвирни Кононовны, и хоть никаким особенным мастерством не занимается, а когда что сделает, балясы ли какие выточит, петуха ли на конек вырежет, так только у него и поучиться: любо да дорого! Зайдем когда к нему в дом, так, небось, лежа на боку его не застанешь: все что-нибудь копошит. А уж в гости позвать с собой куда-нибудь и не думай. Разве изредка, в год раза два только, забредет ко мне или к своему крестному отцу, моему старому приятелю, купцу суконной сотни, Ивану Степанычу Козлову… Э, да постой-ка, кажись, – да так и есть, ведь Козлов-то сегодня именинник. Жалко, что мне что-то недомогается, а то забрел бы к нему вечерком. Ты, чай, с ним знаком, Федор Трофимыч?

– Как же, – отвечал дьяк с коварной улыбкой, вспомнив, как он поутру напугал Козлова, – я его сегодня и с днем ангела поздравлял. Только ты мне, Семен Афанасьич, – продолжал дьяк, после небольшого молчания покачав головой, – насказал про своего приемыша, Алексея, и невесть что: и разумник-то он, и то, и се. А рассуди-ка сам хорошенько: ну какой он человек, коли и чтению и письму обучен, а вместо того, чтобы идти хоть в площадные подьячие, сам ты говоришь, якшается только с немцами-нехристями? Что же в нем за прок, если он хоть и хитрости какие ведает, коли следует их нечистым заговорам, а может быть уже, почем знать, и веру христианскую оставил…

– Что ты, с нами сила небесная, может ли это быть? – вскричал Башмаков с ужасом, осеняя себя крестным знамением. – Да я, если так, его к себе и на глаза не пущу.

– И доброе дело сделаешь, Семен Афанасьич, этак с ним долго ли до беды, и в Тайный приказ, пожалуй, потащат.

По выходе из-за стола гостеприимный хозяин велел подать еще одну фляжку с наливкой, а когда та была распита, то, подозвав к себе прислуживавшую девку, пошептал что-то ей на ухо и в молчании, потирая руки, уселся на лавке.

Через четверть часа отворилась дверь в соседнюю хоромину, и на пороге показалась девушка необычайной красоты, держа в одной руке на маленьком серебряном подносе золотую чарку. Черные как смоль волосы ее украшались широкою повязкою из алых лент с жемчужными поднизями. Тонкая, искусно сложенная на локтях рубашка выказывалась из-под богатой штофной ферязи и надетого сверху объяринного опашня с длинными рукавами, усаженного спереди позолоченными пуговицами. Большие черные глаза ее были опущены на землю, а прелестное личико, как утренняя заря, рдело нежным пурпуром. Часто вздымавшаяся на груди двумя волнами сорочка, дрожащая ручка и расплесканное на подносе вино обличали неровное дыхание красавицы…

– Подойди сюда, моя голубка, да приветствуй дорогого гостя, – сказал Семен Афанасьич, нежно глядя на девушку, единственную дочь свою.

Молодая красавица сделала несколько шагов вперед с подносом и снова остановилась в смущении перед гостем.

По всем правилам этикета того времени Курицын должен был, взяв с подноса чарку, тотчас же выпить ее, произнеся за сделанную честь приветствие хозяину, и поцеловать хозяйку, в знак своей благодарности. Но Федор Трофимыч, выпив вино, и не думал воспользоваться этим прекрасным обычаем наших предков. Он стоял, как истукан, без всякого движения, и только моргавшие глаза его и осклабленный рот показывали в нем признаки жизни.

Смущенная девушка, поставив поднос на стол, вышла из горницы по данному знаку от отца, который с неудовольствием смотрел на дьяка, все еще стоявшего без движения.

– Этакая звезда лучезарная! – вскричал наконец Курицын, выйдя по уходе Елены из оцепенения. – Ну, Семен Афанасьич, дочка у тебя: рай эдемский.

Это восклицание гостя, свидетельствовавшее о впечатлении, произведенном дочерью Семена Афанасьича, помирило с ним Башмакова. Он с улыбкою самодовольства и отцовской гордости погладил свою бороду, а Курицын, все еще не пришедший в себя от смущения, проворно схватил свою шапку и, пробормотав что-то хозяину, поспешно вышел из хоромины, ударившись по дороге лбом о притолоку. Через минуту он уже бежал по улице, придерживаясь рукой за голову.

Глава третья

Солнце давно уже скрылось с небосклона, и на улицах московских царствовала совершенная тишина, нередко только прерываемая лаем собак и голосами решеточных приказчиков, принуждавших гасить огни, которые мелькали еще в иных домах через напитанные маслом холстины; но яркий свет, падавший на землю из небольших окон довольно обширного дома в одной из улиц Китай-города, и отворенные обе половины ворот доказывали, что в нем происходило что-нибудь особенное. В самом деле, хозяин дома, купец суконной сотни Иван Степаныч Козлов праздновал день своих именин.

В пространном покое, окруженном со всех сторон лавками, покрытыми коврами, беседовало человек десять друзей Ивана Степаныча. Несколько пустых фляжек, стоявших на столе, а всего более разрумяненные лица некоторых из посетителей доказывали радушие хозяина и вежливость собеседников, которые, вероятно из угождения имениннику, не отказывались от заздравных кубков, и хотя беседа шла пока еще чинно, но шуточки и веселые поговорки, возбуждаемые хмелем, уже начинали проскакивать у более усердных поклонников старого меду и романеи. Особенно словоохотлив был на рассказы один из гостей небольшого роста, но необъятной толщины, которого нос, принявший форму и цвет махрового мака, доказывал, что такого рода препровождение времени было для него весьма обыкновенно. Маленький рост его и довольно простоватое лицо делали большую противоположность с важною миною, которую он старался себе придать. Занимаемое им под самыми образами место и внимание, оказываемое прочими собеседниками к его словам, доказывали уважение, которым он пользовался: это был жилец, Никита Романыч Кишкин, бывший два года назад в числе прочих при посольстве боровского наместника Лихачева во Флоренции. По правую руку, несколько в отдалении от него, сидел худощавый, высокий мужчина, пользовавшийся также, по-видимому, немалым уважением хозяина. Стоявший перед ним недопитый кубок с взварцем показывал, что он менее прочих собеседников был виновен в опустошении хозяйских сулей и фляг; зато в нем и не видно было обыкновенных последствий вина – говорливости. Но, несмотря на молчание, черные проницательные глаза худощавого мужчины, как будто в противоположность с неподвижностью языка, обращались беспрестанно с большею внимательностью во все стороны, а короткие ответы, которые он подчас давал вопрошавшим его иногда вдруг с разных сторон собеседникам, доказывали отличный его слух, различавший в общем шуме, о чем идет речь во всяком отдельном кружке. Узкий однорядок черного цвета, сшитый по особому покрою, и широкий кожаный кушак давали знать, что этот худощавый гость принадлежал к числу бывалых людей. Бывалыми людьми назывались у наших предков люди, ходившие на поклонение в отдаленные места, славившиеся своими святынями, и преимущественно в Иерусалим, за что они пользовались особым уважением своих сограждан, как лица, видевшие свет и приобретшие более житейской опытности в многотрудных своих странствованиях. По обеим сторонам описанных нами гостей Ивана Степаныча заседали по лавкам прочие друзья его, вероятно, уже не столь значительные в глазах хозяина. Наконец, возле двора, в самом углу, противоположном образам, сидел молодой человек с несколько, по-видимому, болезненным, но чрезвычайно приятным видом. Бледное лицо его, на котором только по временам вспыхивал нежный румянец, разительно отличалось от большей части собеседников, лица которых уподоблялись цвету зрелой малины, а большие голубые глаза молодого человека, не выражавшие никакого участия к окружающим, и частое склонение на грудь головы, осененной темными густыми кудрями, доказывали, сколь неприятна была для него беседа, в которой он находился. По всему видно было, что молодой человек, погруженный в собственные размышления, мало обращал внимания на рассказ жильца Кишкина, который слушали все прочие с крайним любопытством, но некоторые долетавшие до него слова рождали на лице юноши какую-то горькую улыбку. По временам, однако, глаза его вспыхивали и все внимание напрягалось, чтоб вслушаться в рассказ; тогда он весь обращался в слух; но проходила минута, и он снова погружался в задумчивость.

– Ну исполать тебе, Никита Романыч, – вскричал хозяин, когда Кишкин окончил рассказ о кораблекрушении, которое претерпело посольство близ Ливорно, – натерпелся ты, мой батюшка, в поганой басурманской земле, как еще косточки-то свои вынес. Что если бы тебе, Алексеюшка, – продолжал он, обращаясь к молодому человеку, – пришлось ехать каким-нибудь образом к басурманам? Что бы сталось с тобой, если ты и к крестному-то отцу раз в год ленишься зайти?

– О, если б это было возможно! – вскричал вдруг юноша, вспыхнув и схватясь одною рукою за голову.

– Что ты, что ты? Господь с тобой, загорелся вдруг, словно в огневице? – сказал с беспокойством Иван Степаныч. – Не болен ли ты чем, Алеша? – проговорил он с участием, подойдя к юноше.

Но краска, на мгновение разлившаяся по лицу молодого человека, снова пропала, и он, не отвечая ничего, опять принял прежнее положение.

Между тем разговор снова завязался о путешествии, и Кишкин с важностью продолжал рассказ о чудесах, им виденных, прерываемый беспрестанными возгласами слушателей, выражавшими удивление.

– Много чего натерпелись мы, – сказал Кишкин, махнув рукою, – да все прошло, а как приехали в главный-то город басурманский, Флоренск, так уж видели такие дивы, что и описать не уметь, потому что кто чего не видал, то ему и в ум не приходит. Град безмерно строен, огражден палатами превысокими, а столбов преогромных, сажени по пятидесяти и больше, с шесть. Кирки зело стройны, одну делают уже лет двадцать, а еще делали лет двадцать, трут пилами все камень-аспид. Во дворце, где живет великий герцог, нижних палат с пятьдесят, а в них устройство и вещи предивные: однозолотные и хрустальные, а столы аспидные, навожены дорогими травами с золотом, во всякой палате стекла хрустальные, в виду весь человек аршина на полтора. А в иных палатах проведена вода прехитрым делом: отвернул шуруп, и всех людей в палате омочит; а идет вода на разные капли из камени, из решеток железных, и капли идут на конское побежище; а шуруп завернут, и воды станет только. Особливо дались мы диву в палатах у великой герцогини.

– Как так? – вскричал один из гостей в недоумении. – Да неужели вам и в палаты герцогини дозволили войти?

– Экая ты головушка, – отвечал Кишкин, – да по приказу великой герцогини мы к ней и приходили, видели ее и сто две девицы, и сенных боярынь, одетых по их обычаю в личинах всяких цветов, а у жен груди голы и на головах нет ничего.

– Ну уж подлинно, басурмане, – вскричал хозяин, плюнув на пол, – да как это их Господь Бог терпит на земле?

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 38 >>
На страницу:
3 из 38