Там упованье в тишине
С смиренной верой обитает…
[Пушкин, 4, 184]
Упование на Бога, полное и безраздельное, безоговорочное вручение себя Ему и есть высшая степень смирения, доступная человеку и существующая как наиболее полная и совершенная форма выражения его любви к Творцу и веры в Него. Высокая, небесная сущность души Марии имеет в своем основании религиозное чувство, настолько глубокое, что даже самая трагическая ситуация не вызывает в ней смятения и бунта, а только лишь желание предать себя и свою судьбу воле Божией.
В христианском сознании антитезой страстям, с момента рождения владеющим душой человека и влекущим его ко греху, является бесстрастие – высокое состояние души, очищенной от страстей, отказавшейся от ложных ценностей мира сего. Земная жизнь человека – это, в идеале, путь его духовного совершенствования, приводящий в конечном итоге к спасению души и обретению вечного блаженства. Бесстрастие, свойственное ангельски-чистой душе Марии, является не плодом долгих усилий или упорных трудов, как у святых отцов, а по особой милости даровано ей свыше. Именно о таких, имеющих младенческую чистоту сердца, сказано в Нагорной проповеди: «Блаженны чистые сердцем» [Мф. 5: 8]. «Тишина души» Марии абсолютно противоположна всему окружающему ее здесь, подчиненному бурным страстям миру, как духовное – телесному, небесное – земному, христианское – языческому. Именно после встречи с Заремой возникает в сознании Марии образ «пустыни мира»: земной мир, где утрачено все самое дорогое, может быть и обещающий в будущем житейские радости, но «пустой» в духовном смысле, лишен для Марии какой бы то ни было привлекательности:
О Боже! если бы Гирей
В ее темнице отдаленной
Забыл несчастную навек
Или кончиной ускоренной
Унылы дни ее пресек, –
С какою б радостью Мария
Оставила печальный свет!
Мгновенья жизни дорогие
Давно прошли, давно их нет!
Что делать ей в пустыне мира?
Уж ей пора, Марию ждут
И в небеса, на лоно мира, –
Родной улыбкою зовут.
[Пушкин, 4, 190-191]
«Тишина души» Марии, в наиболее точной форме выражающая красоту и гармонию ее внутреннего мира, созвучна тому небесному покою, к которому она устремлена всем своим существом. В рамках романтического двоемирия здесь возникает прямая и четкая оппозиция двух миров, воплощающая христианский идеал: «пустыне мира» земного противопоставляются небеса, «на лоно мира» – то есть покоя – которых устремлена душа Марии.
Каждая из героинь делает свой, вполне осознанный выбор: одна полностью погружена в земное, другая устремлена к небесному. В то время как высшее счастье воплощено для Заремы в телесной, плотской, страстной любви, истинным счастьем для Марии является блаженство обитания в «близкой, лучшей стороне» – мире инобытия. Легко и радостно готова она перейти в будущую жизнь, воспринимая смерть как новое рождение, как переход в небесный, горний мир. Ангельский образ, проступающий в спящей Марии, возникает в инобытии как ее новая сущность:
Она давно-желанный свет,
Как новый ангел, озарила.
[Пушкин, 4, 191].
Не чья-то человеческая воля, а небесный «зов» в конечном счете определяет судьбу Марии. В свете этого обретает особый смысл уклончивость автора, оставляющего до конца не проясненной причину смерти героини:
Но что же в гроб ее свело?
Тоска ль неволи безнадежной,
Болезнь, или другое зло?..
Кто знает? Нет Марии нежной!..
[Пушкин, 4, 191]
Объяснение такому сюжетному «ходу» при безграничном авторском всеведении в рамках художественного мира поэмы исследователи находили в традиционной вообще для романтиков, и в особенности для байронической поэмы, склонности к недосказанности и загадочности. Однако можно увидеть и иное: в процитированной выше строфе автор очерчивает и намечает возможности и пути свершения Высшей воли.
Образ «строгой святыни» Марииного уголка, ставший своеобразным аксиологическим центром всего произведения, не только противоположен всему окружающему пространству – от него протягивается параллель, выводящая за пределы художественного мира поэмы, к более широкому обобщению:
И между тем, как все вокруг
В безумной неге утопает,
Святыню строгую скрывает
Спасенный чудом уголок.
Так сердце, жертва заблуждений,
Среди порочных упоений
Хранит один святой залог,
Одно божественное чувство…
[Пушкин, 4, 184-185]
«Эти, как бы другим шрифтом написанные строки – впервые в поэме звучащий прямой голос автора. За ними следует огромная пауза, поддержанная композиционно, рифмически и графически» [Новикова: 1999, 212]. Сравнение с человеческим сердцем, перебрасывая мостик во внетекстовую реальность, обозначает выход в христианскую догматику и антропологию. Антитеза ложных и истинных ценностей, определяющая собой все библейское повествование, таким образом, оказывается и в художественном мире поэмы выведенной на первый план.
Особенности аксиологической системы, воплощенной в «Бахчисарайском фонтане», становятся еще более отчетливыми при сопоставлении с поэмами Байрона. В научной литературе отмечалось сюжетное и типологическое сходство героинь этих двух поэтов. «Противопоставление Марии и Заремы в „Бахчисарайском фонтане“, – писал В. М. Жирмунский, – повторяет отношение Гюльнары и Медоры в „Корсаре“: внешнему облику соответствует внутренняя характеристика – кроткая и нежная христианка поставлена рядом с необузданной и страстной восточной женщиной, из-за любви способной на преступление» [Жирмунский, 164]. Детальный анализ, однако, показывает, что христианская принадлежность байроновской Медоры (как, впрочем, и мусульманская Гюльнары) весьма условна, существует, так сказать, «по умолчанию» и связана лишь с отнесенностью ее к европейской цивилизации. На протяжении всей поэмы невозможно обнаружить каких-либо признаков, свидетельствующих о религиозности этой героини: ни присутствия в ее комнате церковных реликвий; ни обращений ее к Богу ни молитв, своеобразной заменой которых становится песня о безграничной любви героини к Конраду. Кротость же Медоры является врожденным качеством ее натуры, а не следствием глубокого религиозного чувства. Лишь одна сцена как будто свидетельствует об обращении Медоры к высшим силам, однако и здесь трудно говорить о проявлении ее именно христианского мировосприятия:
«Ушел!» – и к сердцу руки поднесла,
Потом их к небу кротко подняла…
[Байрон, 3, 100]
Постоянно акцентирующийся в поэме Байрона один и тот же мотив – безраздельного царствования в сердце героини любимого человека – находит свое завершение в финале, когда она умирает, не в силах пережить предполагаемую гибель возлюбленного. Таким образом, совершенно различные, полностью противоположные внешне, обе байроновские героини существуют в одной аксиологической системе – той, где высшей ценностью признается любовная страсть.
Исследователям пушкинской поэмы всегда казалась очевидной мысль о том, что именно Мария является воплощением авторского идеала, хотя эстетически героини совершенно равноправны, что нашло свое отражение и в системе повествования. Так, В. М. Жирмунским отмечены различные ситуации, когда автор становится всецело на точку зрения то одной, то другой героини: в сцене ночного посещения он «переживает вместе с Заремой ее сомнения и страхи», а «в рассказе о душевном состоянии Марии после разговора с Заремой вместо объективного описания со стороны поэт, наполовину отождествляя себя с героиней, как бы сочувственно оплакивает ее судьбу» [Жирмунский, 102]. Сочувствие, которое автор выражает на протяжении событий как одной, так и другой героине, проявляется и в эпилоге, в описании поэтического видения таинственной девы:
Чью тень, о други, видел я?
Скажите мне: чей образ нежный
Тогда преследовал меня
Неотразимый, неизбежный?
Марии ль чистая душа
Являлась мне, или Зарема
Носилась, ревностью дыша,
Средь опустелого гарема?
[Пушкин, 4, 194]
Принадлежа по своему мировосприятию к противоположным системам, в личностном плане героини равновелики; и если Зарема заключает в себе идеал романтической личности с ее предельным индивидуализмом и абсолютной свободой от каких бы то ни было нравственных устоев, правил и норм, то Мария в полной мере воплощает христианский идеал. Аксиологический анализ показывает, что основу конфликта в поэме образует мировоззренческое противостояние героинь, где важнейшей является проблема свободы личности. Если свобода Заремы ограничена возможностями проявления личности в пределах собственной натуры, то свобода Марии определяется доступной ей высочайшей степенью смирения, которая позволяет личности обрести полную внутреннюю независимость от всей земной конкретики окружающего ее мира.
Событийное поле поэмы, начинающееся изображением Гирея («Гирей сидел, потупя взор…» [Пушкин, 4, 177]), и заканчивается возвращением к нему – это знаменитое описание крымского хана сам Пушкин находил впоследствии мелодраматическим и иронизировал над ним [Пушкин, 7, 170].
Он снова в бурях боевых
Несется мрачный, кровожадный:
Но в сердце хана чувств иных
Таится пламень безотрадный.
Он часто в сечах роковых
Подъемлет саблю, и с размаха
Недвижим остается вдруг,
Глядит с безумием вокруг,
Бледнеет, будто полный страха,
И что-то шепчет, и порой
Горючи слезы льет рекой.
[Пушкин, 4, 191].
Романтический процесс отчуждения героя, охватывающий временной промежуток между начальной и событийно-финальной сценами, имеет в своем основании не просто безответную любовь, со смертью любимой теряющую последнюю надежду. Внешние симптомы душевного аффекта, запечатленные в портрете Гирея, призваны выразить внутренний переворот, совершившийся в нем. Открывшийся Гирею через Марию неведомый ему прежде, недосягаемо высокий – духовный – уровень человеческого существования напрямую связан для него с христианством. Этим и объясняется появление не совсем обычного символа (как будто содержащего в себе одновременно знаки двух религий), где «осененная», то есть находящаяся «в сени» креста, «магометанская луна» выглядит поверженной:
И в память горестной Марии
Воздвигнул мраморный фонтан,
В углу дворца уединенный.
Над ним крестом осенена
Магометанская луна