На вид он, положим, такой, как будто его и совсем нет. Торчит на козлах тулуп, на тулупе – шапка, сбоку рукавицы припёрты. Только ежели обойти да заглянуть пристально, так увидишь, что из-под шапки торчит круглый нос.
– Извозчик! Свободен?
Круглый нос наморщится. Это значит, что где-то там, глубоко под шапкой, деловито нахмурились брови.
Приподнимутся рукавицы, хлопнут по армяку, и страшный бас, которым разговаривают только деревенские мальчишки, и то только с лошадьми, ответит вам:
– Полтора рублика положьте.
А уж потом спросит:
– А куда тебе ехать-то?
– На Николаевскую.
– На какую Николаевскую: на вокзал аль на улицу?
– На улицу.
– Так бы и говорил, что на улицу. А то говорить не говорит! Туда же, ещё седок называется.
От его густого баса и густого презрения вам делается неловко.
– Ну, садись, что ли!
Бац кнутом по шапке!
– Но-о! Балуй!
– Голубчик! Я-то ведь не балую, чего же ты меня-то хлещешь!
– Но-о!
– Голубчик, ты чего же направо поворачиваешь! Мне ведь налево надо. Николаевская-то ведь налево.
– Чего-о? Налево? Так бы и говорил, что налево. А то говорить не говорят, а туда же, седоком называются!
Бац по шапке!
Подвезя вас к месту назначения, восьмилетний извозчик скажет лошадиным басом:
– Прибавить надо.
– За что же тебе прибавлять-то?
– Как за что? Ведь я вёз!
Прибавите вы ему или не прибавите, результаты будут одинаковые. Восьмилетнему извозчику непременно нужно показать перед всеми прохожими, дворниками и швейцарами, что он мужик бывалый и знает, как седока обремизить.
– Как же не прибавите-то? – ворчит он лошадиным басом, получая прибавку. – Овёс-то нынче тридцать рублей фунт. Этак вёз, одного овса на него пошло, а он ещё говорит, за что прибавка. Ничего не понимают, а туда же, на извозчика лезут.
Вы уже давно будете сидеть в уютной гостиной и поддерживать томный разговор о грядущем ренессансе человеческого духа, освобождённого от тёмного плена влияний войны; вы уже давно забудете о привёзшем вас восьмилетнем чудовище; и разве только изредка, если вы человек нервный и чуткий, лёгкая дрожь неприятно скользнёт вдоль вашей спины.
Это оттого, что «он», восьмилетнее чудовище, всё ещё не оставил вас. Он грызёт вас, переворачивает с боку на бок и при одобрительном поддакивании дворников бубнит из-под шапки лошадиным басом:
– Туда же! Вези его! Нет, братец ты мой, на извозчике также надо понимать ездить! Овёс-то нынче что? То-то и оно!
Дезертиры
Что посеяла ненависть, пусть пожнётся любовью!
Украсим розами Голгофы кресты.
На нивах, политых терпкою кровью,
Взойдут наш хлеб и наши цветы.
Тэффи
Они все хотят уехать.
Я говорю о так называемой интеллигенции. Каждый разговор – а теперь только и делают, что разговаривают, – кончается стоном:
– Уехать! Уехать, чтобы глаза не глядели.
– Куда? Как?
– Всё равно. Через Белое море, через Владивосток, в Японию, в Китай, к чёрту на рога – лишь уехать, потому что так жить нельзя.
Если бы человек, которому рвут зуб, мог рассуждать и разговаривать, то, наверное, сказал бы то же самое:
– Так жить нельзя!
И всё-таки продолжал бы жить именно так. Потому что ни назад зуба вдвинуть, ни оставить его полувынутым нельзя.
Нужно перенести операцию. Нужно пережить революцию всю до конца.
Все разочарованы:
– Отчего в первые дни всё было так хорошо, так светло и радостно?
Всегда так, милые мои. Всегда сначала приятное:
– Поздравляю вас с праздничком.
А затем и тревожное:
– На чаёк с вашей милости.
И все разочарованы, разочарованы в революции.
В глубине души каждому представлялось, что революция – это нечто вроде карнавала в Ницце. Только, может быть, более величественное и побольше красного цвета – флаги, фригийские колпачки.