Леди - читать онлайн бесплатно, автор Настасья Глинская, ЛитПортал
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

* * *

Галина Фёдоровна выбрала, наконец, укроп. Расплатилась мелочью, долго отсчитывая монеты на ладони. Убрала укроп в сетку. Повернулась к Марине.

— Я тебя помню, — говорит она. — На выпускном. В белом. Все в розовом, ты одна в белом. Я тогда подумала: эта далеко пойдёт.

— Пошла, — говорит Марина.

Галина Фёдоровна смотрит на неё сквозь толстые очки. На шрамы. На руки с короткими ногтями.

— Да, — говорит она. — Вижу.

Она молчит. Потом говорит, своим сухим учительским голосом, каким разбирала у доски стихи:

— Знаешь, Сомова, что я тогда ещё подумала? Я подумала: ей бы хоть раз туфли снять. Хоть раз. Пройтись босиком. Она бы тогда поняла.

— Что поняла?

Галина Фёдоровна пожимает плечами.

— Что земля тёплая, — говорит она. — Что не обязательно над ней на каблуках.

Она поправляет сетку с укропом и уходит. Медленно, чуть набок держа голову, как будто прислушивается.

Марина стоит у прилавка. Продавщица смотрит на неё и ждёт.

— Брать будете? — спрашивает продавщица.

Марина смотрит на пучок укропа у себя в руке. Она забыла, что держит его.

— Буду, — говорит она.

Глава 7. Как взрослые

У отца день рождения, шестьдесят пять. Мама достаёт из серванта хрусталь. Бокалы на тонких ножках, чешские, купленные в девяносто шестом у спекулянтки за цену половины зарплаты. Их доставали только на праздники. Мама протирает каждый полотенцем, подносит к окну, смотрит на свет. Один со щербинкой на краю. Его она ставит себе.

— Вино будешь? — спрашивает мама. — Красное. Ты же любила.

— Не буду, мам.

Мама кивает. Не спрашивает почему. За эти недели она научилась не спрашивать, и Марина ей за это благодарна. Мама ставит бутылку на стол, грузинское, полусладкое, другого в «Магните» нет. Отец такое пить не станет, у него давление. Мама тоже не станет, у неё печень. Бутылка будет стоять в центре стола, нераспечатанная, как свечка.

Гостей не будет. Отец не хочет. Раньше на его день рождения собиралось по двадцать человек: компаньоны, соседи, Савельевы. Теперь компаньонов нет, фирмы нет с две тысячи восьмого, Савельевы не заходят. За столом будут трое. Они и будут, как взрослые.

* * *

Виктор вернулся из армии в ноябре двухтысячного.

Марине было восемнадцать с половиной. Она окончила школу с одной четвёркой в аттестате, по физике, поступила на экономический в местный институт, потому что так решил отец, и ходила туда через день, потому что так решила сама. За два года она выросла ещё на три сантиметра, похудела, отрезала волосы до плеч и снова отрастила. Она уже не красилась «Ленинградской». У неё была своя французская тушь, своя косметичка, своя сумка из натуральной кожи, которую отец привёз из Италии.

Виктор вошёл в их квартиру в форме, с дембельским альбомом под мышкой и с букетом. Мама ахнула. Отец встал из-за стола и пожал ему руку. Долго, двумя руками. Виктор посмотрел на Марину, стоявшую в дверях кухни. Она не бросилась ему на шею. Она стояла, держась одной рукой за косяк, и смотрела на него спокойно, как смотрят на то, что всё равно будет твоим.

Потом медленно подошла и подставила щёку.

Двор потом рассказывал, что она даже не улыбнулась. Двор это откуда-то знал, хотя двора в квартире не было. Двор всегда всё знал.

* * *

Потом начался год, который Марина потом много раз пыталась вспомнить целиком, и не могла. Он вспоминался кусками, как фотографии из альбома, рассыпанные по полу. Каждая отдельно. Все красивые.

Новый год, двухтысяча первый. Сомовы и Савельевы за одним столом, у Сомовых, потому что у них больше места. Пятнадцать человек. Отец во главе, Николай Степанович справа от него. Виктор рядом с Мариной. На столе хрусталь, салаты в салатницах с золотой каёмкой, утка с яблоками, которую мама запекала шесть часов. В двенадцать отец встаёт с бокалом шампанского и говорит тост: за детей. Смотрит на Марину и Виктора. Все смотрят на Марину и Виктора. Николай Степанович говорит: «Ну что, Володь, скоро и породнимся». И все смеются, хорошо, громко, по-семейному.

Марина пьёт красное вино. Она не любит шампанское: от него щиплет в носу, и оно для школьниц. Она пьёт красное, из чешского бокала, маленькими глотками, держа бокал за ножку, как учила мама. Красное вино пьют дамы. Пиво пьют на гаражах. Водку пьют мужики. Шампанское пьют все, а значит, никто.

Она не пьянеет. Она никогда не пьянеет. Ей хватает одного бокала на весь вечер.

* * *

Восьмое марта. Виктор приносит ей не мимозу, как всем, а розы. Тёмно-красные, на длинных стеблях, семь штук. Он вёз их из областного центра, в машине, завернув в газету, чтобы не замёрзли. Марина ставит их в вазу и фотографирует «мыльницей». Потом оказывается, что фотография засвечена. Розы на ней получились белые.

Апрель. Кисловодск. Отец взял путёвки в санаторий на четверых: себе с мамой и им. Номера раздельные, конечно. В санатории ходят в халатах на процедуры, пьют нарзан из стаканчиков с носиком, гуляют по терренкуру. Женщины в санатории смотрят на Марину и Виктора со скамеек и вздыхают. Одна, пожилая, в шляпке, говорит маме в столовой: «Какая у вас дочка. И зять какой. Как в кино». Мама не поправляет, что не зять. Ей приятно.

Марина идёт по терренкуру впереди, в светлом плаще, подняв голову. Виктор на полшага сзади, с её сумкой. Он всегда несёт её сумку. Пакеты, сумки, зонт. Её руки всегда свободны.

Июль. Геленджик. Море. Отец снимает дом у моря на две семьи, с виноградом над верандой и хозяйкой-армянкой, которая каждое утро ставит на стол инжир. Виктор учит Марину плавать брассом, правильно, с головой под воду. Она не хочет под воду: испортится лицо. Она плавает, держа голову над водой, медленно, как лебедь. На пляже на неё смотрят. Она лежит на полотенце в тёмных очках и делает вид, что не видит.

Вечером на набережной Виктор покупает ей браслет из серебра с бирюзой. Продавщица, увидев Марину, говорит Виктору: «Какая у вас девушка». Виктор отвечает: «Знаю». Марина надевает браслет и не говорит спасибо. Она кивает. Виктор улыбается. Он знает, что её кивок дороже чужого спасибо.

В последнюю ночь в Геленджике Виктор позвал её купаться.

Было за полночь. Родители спали в доме под виноградом. Хозяйка-армянка спала. Собака хозяйкина, старая, лохматая, спала на крыльце и только приоткрыла один глаз, когда они прошли мимо. Они спустились по тропинке к морю, через кусты ежевики, держась за руки, потому что было темно и тропинку не было видно.

Море было чёрное. Совсем, без единого огонька. Только у горизонта, далеко, светились точки: корабли или рыбаки. Луны не было. Звёзды были, много, крупные, южные, и отражались в воде, и вода от этого казалась не водой, а продолжением неба. Как будто можно было зайти в неё и пойти дальше вверх.

Виктор разделся первый. Зашёл в воду по пояс, обернулся.

— Иди, — сказал он. — Тёплая.

Марина зашла по колено. Вода была тёплая, как чай, и светилась. Она не знала, что вода может светиться. От каждого движения ноги в воде вспыхивали маленькие зелёные искры, сотни, тысячи, и гасли. Как будто кто-то рассыпал в море бенгальский огонь.

— Это что? — спросила она шёпотом.

— Планктон, — сказал Виктор. — Светится. В армии пацан из Новороссийска рассказывал. Я не верил.

Он провёл рукой по воде. Рука вспыхнула зелёным, вся, до плеча. Он засмеялся, как ребёнок.

Марина зашла по пояс. Потом по грудь. Вода вокруг неё светилась, при каждом вдохе, при каждом движении. Она подняла руку и смотрела, как с пальцев стекают зелёные капли.

— Поплыли до буйка, — сказал Виктор. — Вон он. Метров сто.

Она не видела буйка. Она видела только черноту и звёзды.

— Я не поплыву, — сказала она.

— Чего?

— Я там дна не достану.

Виктор засмеялся.

— Марин. Ты плаваешь лучше меня.

— Я у берега плаваю.

Он посмотрел на неё. Потом пожал плечами.

— Ладно, — сказал он. — Я сплаваю. Подожди тут.

И поплыл. Брассом, сильно, ровно. Его плечи вспыхивали зелёным при каждом гребке, и за ним оставался светящийся след, как за кораблём. Метр, пять, десять. Потом след стал тоньше. Потом его стало не видно. Только плеск, далеко.

Потом и плеска не стало.

Марина стояла по грудь в воде и смотрела в темноту.

— Вить, — сказала она.

Тишина. Шорох волн о гальку за спиной.

— Вить!

Ничего.

Она стояла и не могла пошевелиться. Вода вокруг неё светилась от того, что она дрожала. Она смотрела в черноту, где кончалось море и начиналось небо, и не могла отличить, где что. Ей вдруг показалось, что его нет. Что он уплыл туда, в звёзды, и не вернётся. Что она стоит одна посреди светящейся воды и никого нет в двух шагах. Ни отца, ни Виктора. Никого.

Ей стало так страшно, как не было даже в саду у Толика.

— Витя! — закричала она. Голос сорвался. — Витя!

И тогда из темноты, совсем близко, метрах в пяти, вспыхнуло зелёным. Голова, плечи. Виктор плыл к ней, быстро, рывками.

— Ты чего? — сказал он, подплыв. Встал на дно. Отплёвывался. — Ты чего кричишь? Я до буйка и обратно. Две минуты.

Она смотрела на него. Мокрого, светящегося, живого. И молчала.

— Марин? Ты плачешь, что ли?

Она не плакала. Она стояла и дрожала. Он протянул руку и коснулся её плеча. Её плечо вспыхнуло зелёным под его пальцами.

— Испугалась? — сказал он тихо. — За меня?

Она не ответила. Она вышла из воды. На берег, на гальку, к полотенцу. Завернулась. Села.

Виктор вышел следом. Сел рядом. Долго молчал.

Потом сказал:

— Марин. Я хотел тебя спросить. Давно хотел.

Он полез в карман шорт, брошенных на гальке. Долго шарил. Достал что-то маленькое. Разжал кулак.

На ладони лежало кольцо. Тонкое, золотое, с маленьким камушком, красным, гранатом. Марина узнала его. Это было кольцо Тамары Петровны. Она носила его на мизинце, сколько Марина её помнила. Мать отдала.

— Выходи за меня, — сказал Виктор. Просто, без слов из книжек. Как говорят «пойдём домой».

Марина смотрела на кольцо. Оно лежало на его ладони, мокрой, в песке. Камушек поблёскивал от звёзд.

Ей было девятнадцать. Двор ждал этого пять лет. Родители ждали. Савельевы ждали. Все ждали.

Она смотрела на кольцо и думала: если я скажу да, то это навсегда. Этот двор, эта лавочка, этот пятый подъезд. Тамара Петровна со своими салатами. Николай Степанович с тостами «породнимся». Виктор, который несёт пакеты. Навсегда. Как у всех. Как у мамы. Как у тёти Вали.

А она хотела не как у всех. Она всегда хотела не как у всех. Она хотела впереди.

— Потом, — сказала она.

Виктор не шевельнулся. Сидел с открытой ладонью, с кольцом.

— Когда потом?

— Потом, Вить. Не сейчас. Я учусь. Мне девятнадцать.

Он посидел ещё. Потом медленно сжал кулак. Кольцо исчезло. Он положил кулак на колено.

— Ладно, — сказал он. — Потом.

Он не обиделся. Или обиделся, но не показал. Он умел не показывать. Он встал, оделся, подал ей руку. Помог подняться с гальки. Они пошли вверх по тропинке, через ежевику, в темноте.

У дома, под виноградом, он остановился.

— Я подожду, — сказал он. — Ты не думай. Я умею ждать. Я два года ждал. Подожду ещё.

Она кивнула. На сантиметр.

Я сказала ему «потом». Через пять лет Андрей скажет мне «потом», когда я спрошу про безымянный палец. Тем же голосом, только ровнее. Я тогда не вспомнила про Геленджик. Я вспомнила потом, в Заречье, на мешках с мукой, и смеялась одна до слёз. Всё возвращается. Каждое слово. Только не тебе в руки, а тебе в лицо. Я тогда, в воде, испугалась, что его нет. По-настоящему испугалась. А через пять минут, на берегу, сказала «потом». Я не умела тогда сложить эти две вещи вместе. Что страшно, когда человека нет. И что он есть, вот он, мокрый, с кольцом на ладони. Я думала, это разные истории. Это была одна.

Кольцо Тамары Петровны Марина увидела ещё раз, через четырнадцать лет. На руке у Насти, Викторовой дочки, когда та пришла за хлебом. На мизинце, великоватое, перевязанное ниткой, чтобы не спадало. Гранат поблёскивал. Настя сказала: «Бабушка подарила. Сказала, это для невесты было. Но невеста не захотела». И засмеялась.

* * *

Двор смотрел.

Двор смотрел так, как никогда ни на кого не смотрел. Ни на Кравцов, когда их сына посадили. Ни на Маслиных, когда у них сгорела квартира. Ни на Сазонова, когда его нашли в сугробе. Те истории двор обсуждал неделю и забывал. А на Марину и Виктора двор смотрел каждый день, годами, как смотрят сериал, который идёт без конца.

Двор видел, как Виктор приезжает за ней к институту на отцовской «Ауди». Как открывает перед ней дверь. Как несёт пакеты из супермаркета, новенького, первого в районе, а она идёт впереди, налегке, с сумочкой на сгибе локтя. Как она, проходя мимо лавочки, кивает так, что непонятно, кивнула ли. Двор говорил: «Ишь, цаца». Двор говорил: «Повезло парню». Двор говорил: «Ох, намается он с ней». Двор говорил всё это одновременно, и всё это было правдой.

В мае двор узнал, что Марина иногда остаётся у Савельевых на ночь. А Виктор у Сомовых. Двор узнал это просто: утром из пятого подъезда вышла Марина, в том же платье, что и вечером. Тётя Валя увидела из окна и к обеду рассказала всем. Двор ахнул и замолчал на неделю. Потом решил, что ничего страшного. Взрослые же люди. Родители разрешают. Значит, дело к свадьбе.

А потом поползло дальше, шёпотом, по кухням.

Говорили, что Марина пьёт таблетки. Противозачаточные. Это знала дочка аптекарши из сорок первого дома, которая работала у матери на кассе. Во дворе, где девочки в восемнадцать уже возили коляски, а матери узнавали о беременности дочерей по животу, эта новость прозвучала как новость о полёте в космос. Таблетки пьют не девчонки. Таблетки пьют женщины, которые решают сами. Состоявшиеся. Таблетки были знаком того, что Марина Сомова не залетит по глупости, как все. Что у неё всё будет по плану.

Говорили ещё, что она пользуется тампонами. Это откуда-то узнала Наташка Кравец, и это было ещё круче таблеток. В двухтысячном году тампоны во дворе видели только по телевизору, в рекламе, где девушка в белых брюках прыгает на батуте. Тампоны были верхом. Верхом женской сознательности, свободы, заграницы. Наташка рассказывала об этом у гаражей шёпотом, и девочки слушали, открыв рот, как когда-то слушали про Барби в коробках.

Я знала, что они говорят. Я всегда знала. Мне рассказывала мама, морщась, как будто ей подали несвежее. Мама говорила: «Какое их дело». А мне было приятно. Мне было приятно даже это. Что двор обсуждает мои таблетки, как биржевые новости. Я была для них витриной. Я была журналом, который они не могли себе купить. Я думала, что это и есть жизнь: идти впереди, налегке, и чтобы за тобой несли пакеты и смотрели вслед.

* * *

Виктор её любил. Это Марина знала точно, без сомнений, как знают, что за ночью будет утро.

Он любил её неловко, всем собой. Он не умел говорить красиво: в армии разучился, а до армии не научился. Он говорил «ты у меня» и не договаривал. Он помнил всё, что она сказала за год. Какие она любит конфеты, какую музыку, на каком боку спит. Он просыпался раньше неё и смотрел, как она спит. Однажды она проснулась и поймала его взгляд. Он смутился, как мальчишка, и отвернулся.

Он терпел. Её молчание, когда она обижалась. Её кивок, когда он ждал спасибо. Её «нет», когда он хотел в кино, а она не хотела. Её опоздания, на полчаса, на час, когда он сидел в машине у подъезда и курил, а двор смотрел из окон и считал минуты. Он терпел всё. Двор говорил: подкаблучник. Двор говорил это с уважением.

Марина его не то чтобы любила. Она к нему привыкла, как привыкают к правильно сшитому пальто. Он сидел на ней. Он был впору. Он был её. Она не думала, что будет с ним через десять лет. Она вообще не думала про десять лет. Ей было девятнадцать, и всё, что у неё было, ей казалось навсегда, как казалось навсегда тюлю с золотой ниткой и «Ауди» под окном.

Отец смотрел на них и был доволен. Иногда Марине казалось, что он доволен больше неё. Виктор был его выбор. Хороший парень, свой, понятный. Отец с ним говорил о деле. Отец ему доверял ключи от склада. Отец как-то сказал маме, Марина слышала через стену: «Витька её сбережёт. С ним не пропадёт».

Тогда Марина не понимала, что значит «сбережёт». Ей казалось, что её не от чего беречь.

* * *

За столом трое. Мама положила отцу салата и котлету, ему можно только паровую. Отец ест медленно, держа вилку не так, как раньше: раньше он держал её легко, как дирижёр палочку, теперь кулаком. Марина видит, как дрожит его рука. Мама тоже видит и отворачивается к окну.

— Ну, — говорит отец. — Давайте. За что там пьют.

Мама наливает себе и Марине компота в хрустальные бокалы. Отцу воды. Бутылка вина стоит нераспечатанная.

— За тебя, пап.

— За меня, — говорит отец. — Чего за меня-то. За тебя давай. Что вернулась.

Они чокаются. Хрусталь звенит так же, как тридцать лет назад. Ему всё равно, что в нём: вино или компот. Звенит одинаково.

Отец выпивает воду и ставит бокал. Смотрит на Марину через стол. Долго, внимательно. Как тогда, на крыльце Толика, присев на корточки.

— А Витька-то, — говорит он вдруг. — Савельев. Видела его?

— Нет.

— Он тут, в соседнем. С матерью живёт. Николай-то помер, в одиннадцатом. — Отец молчит. — Хороший был парень. Зря ты его тогда.

Мама кладёт руку отцу на запястье. Он стряхивает её, не сердито, просто.

— Да я что. Я так.

Марина ничего не говорит. Она смотрит на бутылку красного в центре стола. Если бы она сейчас выпила, она бы знала, что сказать. Раньше она всегда знала, что сказать. Бокал красного, и слова находились сами, правильные, холодные, с высоты.

Она берёт бутылку и уносит её на кухню. Ставит в шкаф, за крупу. Возвращается.

Отец смотрит на неё, на пустое место в центре стола, и вдруг улыбается, впервые за вечер, одной половиной рта.

— Ну и правильно, — говорит он. — Гадость грузинская.

Глава 8. Рынок

Ночью ей не спится. Это обычное дело: после больницы сон у неё стал как дешёвая ткань, рвётся от любого шороха. В монастыре она вставала в четыре на полунощницу и не мучилась. Здесь вставать незачем, и она лежит, глядя в потолок, где фары с улицы рисуют косые полосы, похожие на шрамы на её щеке.

В половине первого она одевается и выходит.

Двор ночью другой. Тише, честнее. Фонарь у третьего подъезда горит через раз, мигает, как будто думает. Окна почти все тёмные. Марина садится на лавочку. Не с краю, как днём, а посередине, там, где не хватает куска доски. Неудобно. Край доски врезается в бедро. Она не двигается.

Четырнадцать лет назад здесь сидел Виктор.

* * *

Николаю Степановичу Савельеву в сентябре две тысячи первого исполнилось пятьдесят. Праздновали у Савельевых, в соседнем доме, в пятом подъезде. Сомовы пришли все трое, с подарком: отец достал где-то японский телевизор с плоским экраном, первый в районе. Николай Степанович прослезился. Он вообще в тот вечер много плакал: от телевизора, от тостов, от водки, от того, что сын вернулся из армии и скоро женится на дочери лучшего друга.

— Вот, — говорил он, обнимая отца за плечи. — Вот, Володя. Вот она, жизнь. Ради этого всё.

Отец кивал и подливал. Он редко напивался, но в тот вечер позволил себе. Мама сидела прямо, держа бокал с вином за ножку, и улыбалась одними губами. Она устала. Она всегда уставала от Савельевых: от громких голосов, от салата с майонезом, от ковра на стене в гостиной.

Марина пила своё красное. Одно, весь вечер. Виктор рядом пил водку с отцами. Больше, чем обычно. Он был счастлив и немного растерян, как всегда в присутствии отца и будущего тестя сразу. Он смотрел на Марину каждые пять минут, как будто проверял, на месте ли.

В одиннадцать Марина встала.

— Я пойду, — сказала она. — Голова.

Голова не болела. Ей просто надоело. Надоели тосты, надоела водка, надоело, как Николай Степанович говорит «породнимся» на каждом третьем тосте. Она хотела домой, в свою комнату, в тишину, к тюлю с золотой ниткой.

Виктор вскочил проводить. Это было сто метров: от пятого подъезда соседнего дома до третьего подъезда их дома, через двор, мимо гаражей. Он проводил. Шёл рядом, держа её под локоть, чуть пошатываясь. У подъезда открыл перед ней тяжёлую дверь. Она вошла и, не оборачиваясь, сказала: «Спокойной ночи». Дверь закрылась на пружине.

Виктор постоял. Потом сел на лавочку покурить.

* * *

Марина поднялась на третий этаж. Родителей ещё не было: они остались у Савельевых. В квартире было тихо, темно и пахло мамиными духами. Она не стала включать свет. Подошла к окну в своей комнате и чуть отодвинула тюль.

Она всегда так делала. Смотрела, как он уходит. Это было не из нежности. Ей просто нравилось смотреть сверху, как он стоит под её окном, ждёт, пока она помашет, и уходит, когда не помашет. Он всегда ждал. Она никогда не махала.

Виктор сидел на лавочке и курил. Огонёк сигареты загорался и гас.

Из-за угла дома вышла женщина. Марина узнала её не сразу: тёмно, фонарь мигает. Потом узнала. Ленка Головина. Из шестого подъезда их дома. Одноклассница Виктора, они сидели за одной партой до девятого класса. Ленка давно жила в областном центре, вышла замуж там, развелась, говорили, работала в каком-то кафе. Приезжала к родителям раз в год. Сейчас, видимо, тоже приехала. Шла от остановки с сумкой через плечо, чуть покачиваясь, на каблуках, которые носила неумело.

Она увидела Виктора на лавочке и остановилась. Марина видела, как Ленка всплеснула руками, как закричала что-то, через стекло было не слышно что. Виктор поднял голову. Встал. Засмеялся.

Они сели рядом. Ленка достала из сумки бутылку, пиво или джин-тоник в банке, Марина не разглядела. Отпила, передала ему. Он отпил. Они заговорили, громко, перебивая друг друга, смеясь. Ленка махала руками, показывала что-то: рост, ширину, может, рассказывала про учительницу, которую оба помнили. Виктор хохотал, откинув голову. Марина никогда не видела, чтобы он так хохотал. При ней он улыбался. Смеялся тихо. А тут он смеялся так, будто ему снова пятнадцать и впереди лето.

Потом Ленка положила голову ему на плечо. А он положил руку ей на плечи и приобнял. Легко, по-дружески, как обнимают сестру. Они сидели так, может, минуту. Может, меньше. Ленка что-то говорила, глядя на гаражи, а он кивал. Потом она выпрямилась, встала, чмокнула его в щёку и пошла к своему подъезду, покачиваясь на неумелых каблуках.

Виктор посидел ещё. Докурил. Посмотрел на её окно, на тёмный тюль, за которым она стояла. Подождал. Потом встал и пошёл к себе.

Марина стояла у окна и не двигалась.

Она не чувствовала ревности. Она это хорошо помнит: ревности не было. Ленка Головина не была ей соперницей. Ленка Головина не была никем. Двадцать два года, развод, кафе, джин-тоник в банке, неумелые каблуки. Марина могла бы пожалеть её, если бы ей было интересно. Ей не было.

Она чувствовала другое. Как будто кто-то сфотографировал её без разрешения, в неудачный момент, с открытым ртом, и повесил фотографию на доску объявлений у подъезда.

Потому что двор смотрел.

Марина видела, как на четвёртом этаже шевельнулась штора у тёти Вали. Как на втором зажёгся и погас свет у Масловых. Как в доме напротив, в окне на кухне, мелькнул силуэт. Двор не спал. Двор никогда не спал, когда происходило что-то интересное. Двор ждал этого пять лет. Пять лет он смотрел, как Марина Сомова идёт впереди, подняв голову, а Виктор несёт пакеты. И пять лет ждал, когда что-нибудь случится. Когда пакеты выпадут из рук. Когда голова опустится.

И вот. Савельевский сын на лавочке, под окном у невесты, обнимает Ленку Головину.

Это было не важно, что он обнимал её по-дружески. Двору не нужны подробности. Двору нужен сюжет. А сюжет был готов: королеву обманули.

Я стояла у окна и знала, что будет завтра. Утром тётя Валя выйдет с ведром, встретит Кравчиху у мусорки, и к обеду будет знать весь дом. К вечеру соседние. Я знала, как они будут говорить: с сочувствием, с придыханием, со сладостью. «Бедная Мариночка». Я не могла быть бедной Мариночкой. Это было хуже всего, что могло со мной случиться. Хуже измены, хуже Ленки, хуже чего угодно. Я понимала только одно: если они будут меня жалеть, я перестану быть собой.

Она задёрнула тюль. Легла. Не плакала. Слышала, как в первом часу вернулись родители: отец что-то напевал на лестнице, мама шикала. Слышала, как они легли. Лежала до утра, глядя в потолок, где фары рисовали косые полосы.

К утру она всё решила.

* * *

Виктор пришёл в одиннадцать. С цветами, как всегда по воскресеньям. Он ничего не знал. Он был помятый после вчерашнего, но весёлый, и пах одеколоном и зубной пастой.

Марина открыла ему сама. Не пустила в квартиру. Вышла на площадку, прикрыла за собой дверь. Она была уже одета, причёсана, накрашена. Губы светлые, ресницы чёрные. Она смотрела на него спокойно, как учительница на ученика, который не выучил урок.

На страницу:
4 из 5