В той деревне было много всего интересного. Однажды я подошла к дяде Ване, когда он вел лошадь по лужайке рядом с домом. Дядя Ваня был высокий, худощавый и в ту пору уже сильно немолодой. До революции он служил в Семеновском полку. Его лошадь была гнедая, вся лоснящаяся, красивая, ладная, и я спросила, можно ли мне на ней прокатиться. Дядя Ваня остановился, посмотрел на меня со своей высоты, потом медленно наклонил прямое, сухое, как палка, туловище, приблизил ко мне усатое носатое лицо и отрицательно замотал головой.
– Э-э… – он долго тянул неопределенный звук и жевал губами, пока не сформулировал, – жопке будет больно.
Для меня, для городской девочки, он подбирал выражение. Я спорить не стала, не из-за «жопки», конечно, а просто уж очень лошадь вблизи оказалась огромной.
Вообще деревня была самой настоящей, похожей на те, про которые я читала в сказках. Там стояли бревенчатые избы с русскими печками, в которых готовили еду и пекли хлеб. А пироги тамошние были особенные, вкусные каким-то полновесным деревенским, не городским, вкусом. Во дворах обитала живность: коровы и лошади, курицы с петухами и прочие козочки-овечки, кругом гуляли соответствующие смачные запахи, и они мне, как ни странно, нравились. Парное молоко я не полюбила, а вот смотреть, как доят корову, и даже самой попробовать подергать ее за упругие соски было здорово. Тогда мне было не понятно, но недавно спросила у папы, как там люди жили, не бедствовали? Тот сказал, что нет, прилично жили. Это был не колхоз, а совхоз, и люди там получали зарплату, а не трудодни. Ну и скотина у всех была, огороды. Молока было много, у дяди Вани был свой сепаратор, все делали масло. Рядом был лес, полный грибов и ягод.
Еще мне запомнились имена животных, вернее, клички. Одного бедолагу теленка, телочку, всю перемазанную навозом, тощую и золотушную, звали, например, Учительницей. Хозяйка той телочки, сильно стесняясь, призналась в этом маме, когда та спросила, как ее зовут. А стеснялась потому, что мама моя, как на грех, тоже была учительницей. И мама все допытывалась, откуда же такое странное имя? Помявшись, хозяйка раскололась, что телочку назвали в честь местной учительницы, однако других подробностей не выдала, оставалось только догадываться. Еще мама любила вспоминать умилительную картину, когда городская, в белых колготках, Ленка, дочка папиного друга, гладила кошку тети Пани и приговаривала нежно: «Сра-а-ньюшка».
Больше всех этой поездке радовалась бабушка. Попав в места, с которыми было столько связано, она приосанилась и ходила довольная, веселая, хотя путешествий в целом не одобряла и вообще из дома выходила редко. Она, как и ее сестры, всегда гордилась своим потомственным дворянством и историей семьи, которая получила здесь свое подтверждение.
Но возвращаюсь к началу рассказа, в город Череповец, в 20-е годы прошлого века и напишу о том, что слышала от бабушки, о том, например, как перед Рождеством многочисленная молодежь, обитавшая в доме, начинала усиленно предаваться гаданиям. Атмосфера в доме, полном молодежи на выданье, способствовала этому. Бабушка подробно описывала мне способы, которые они практиковали, весь традиционный набор. Тогдашняя молодежь, все они, бесстрашно гляделись в зеркало, бросали туфлю на дорогу, лили воск, жгли бумагу. Или, например, ложились спать, надев валенок. Кто за валенком ночью придет – тот и твой суженый. Об этом еще одна из бабушкиных историй.
Как-то утром крайне недовольный Михаил, один из братьев Саар, принялся ворчать: «Безобразие, что эта рыжая себе позволяет, явилась и утащила мой валенок!»
Он был искренне возмущен.
Рыжая – это Мария или, как ее звали дома, Марика, младшая из бабушкиных сестер. В то время она была еще девочкой, подростком и особенной красотой, мягко говоря, не блистала. А Миша был уже весьма интересным молодым мужчиной. И он возмутился, что какая-то пигалица позволяет себе в его адрес такие хулиганства. Но Михаила уверили, что быть такого не могло, потому что Марика всю ночь мирно спала в своей комнате. Через несколько лет они, понятное дело, поженились. Эту историю бабушка приводила мне в пример в качестве подтверждения того, что гадание это вам не просто баловство, а вполне серьезная вещь.
Расскажу немного о бабушкиных сестрах. Я запомнила их уже немолодыми солидными дамами. Между собой они были похожи мало, но все с характером, статью и изнутри какие-то очень прочные. Все прожили долго. Бабушка и Валентина были высокими осанистыми дамами – обе удались в мать, а более миниатюрные Александра и Мария пошли в другую породу. И бабушку, и Валентину было всегда видно и слышно издалека, они были артистичны и с удовольствием работали на публику. Две другие сестры казались более тихими. Самой кокетливой и воображалистой была Валентина – всегда в кудряшках, в нарядах, губки бантиком. «Фик-фок на один бок», – ехидничала по этому поводу моя более строгих правил бабушка. Иногда мы ездили к тете Вале на Кирочную, где она жила в большой коммунальной квартире. В то время это была улица Салтыкова-Щедрина, но все упорно называли ее Кирочной. Сейчас, наоборот, улица опять стала Кирочной, но многие зовут ее на советский лад – Салтыкова-Щедрина. Вся ее комната была тесно заставлена мебелью, многочисленными этажерочками, полочками, столиками, а в красном углу располагался внушительных размеров старинный резной буфет, наполненный безделушками, из которых мне больше всего нравился китайский болванчик, кивающий из стороны в сторону круглой фарфоровой башкой. Я каждый раз вспоминаю эту комнату, когда пересматриваю фильм «Антон Иванович сердится». Там в похожей комнате живет со своим подкаблучником-мужем примадонна музкомедии Ядвига Валентиновна. Помните, к ним домой приходит горе-сочинитель Керосинов с опусом «Она, она, волнует без вина»? В этот момент я и вспоминаю тети-Валину комнату и ее саму, так похожую на ту капризную, коварную, но чертовски обаятельную Ясю.
У тети Вали обитали две маленьких крикливые собачки породы японский хин: не первой молодости мамаша Буся и ее сынок Хентик. Собачки были балованные, нервические, все время суетились и норовили кого-нибудь цапнуть, но мне все равно нравились. Тетя Валя и ее дочь Ляля проводили значительную часть своего времени, добывая для обожаемых крошек в условиях советского дефицита самую свежую «печеночку и сметанку». Собачки вносили некий переполох в общение, поскольку бабушка беспокоилась, чтобы они меня не покусали, а тетя Валя волновалась, как бы я случайно не навредила ее ненаглядным песикам. В результате меня к ним не подпускали, и это было обидно, потому что взрослые разговоры слушать неинтересно, а собаки мне нравились любые, даже такие заполошные. Еще у тети Вали был муж, дядя Вася, весьма представительный мужчина. Тетя Валя сильно переживала, что он «ебетик», то есть диабетик, и жаловалась всем, что здоровье его нехорошо. Тетка моя Вера, слушая эти речи, неизменно давилась со смеху, однако исправно его лечила, как, впрочем, и всех остальных близких и дальних родственников.
Про Марию я знаю мало, только то, что в блокаду она потеряла мужа, того самого Михаила Саара, и одного из сыновей. Второй сын, Сергей, остался жив. Иногда они приезжали к нам в гости в Павловск.
Но больше всех у нас в семье любили Александру, тетю Шуру или Шуреньку, ту самую носительницу фирменного семейного имени. Про нее мне запомнилось много всего интересного. Вот, например, такая сценка. Мы все вместе живем в Павловске, и как-то вечером бабушка, окинув строгим взором собравшихся за ужином домочадцев, решительно объявляет: «Завтра приезжает Александра!»
После чего дрогнувшим голосом скосив глаза куда-то вбок, добавляет: «С ночевкой!»
Все обреченно вздыхают.
Дело в том, что наша любимая тетя Шура всем была хороша, кроме одного – она храпела. Ее ночевка означала долгую бессонную ночь, наполненную звуками яростного львиного рыка. Как в саванне.
Зная это, я пыталась лечь пораньше и заснуть, «пока не началось», но тщетно, сон не шел, и вскоре Шуренькин храп настигал меня, предусмотрительно запрятанную под толщу подушек и одеял. Поначалу звук шел тоненько и слабо, обманывая своей хрустальной хрупкостью, но потом набирал мощь и оглушал в финале руладой, подобной раскатам весеннего грома. За этим следовало несколько секунд тишины, и все повторялось вновь. К утру все обалдевали и выползали к завтраку, охая и кряхтя, только Шуренька просыпалась свежей и бодрой, как огурчик. Но мы все равно ее любили, такой она была доброй, уютной и теплой. И она всех нас любила.
Тетя Шура была небольшого роста, плотненькая. Лицо у нее было широкое и простое, покрытое морщинами, на переносице – глубокая вмятина. В ранней молодости она пострадала – какой-то незнакомый дядька в толпе случайно ударил ее чемоданом и сломал нос. Но Шуренька не огорчалась.
– Да, – говорила она, – нос у меня подкачал, зато ножки – хоть куда.
И она, сидя на диване, вытягивала перед собой аккуратные коротенькие ножки, болтала ими в воздухе, подтягивала простые, в резиночку, чулки и покручивала из стороны в сторону маленькими ступнями – любовалась. На голове у Шуреньки была неизменная круглая гребенка, которой я в детстве расчесывала ее прямые густые, коротко остриженные волосы.
Когда тете Шуре было восемьдесят, она любила повторять: «Эх, мне бы шестьдесят!» И мечтательно закатывала глаза. В ответ мама всплескивала руками – ну почему шестьдесят? Это же так много.
– Нет-нет, – Шура не соглашалась, – в самый раз, это очень хороший возраст.
Шура потеряла всю свою семью. Ее старший мальчик, Валентин, умер от аппендицита еще до войны. А во время войны, в блокаду, умерли муж и двое младших детей. Как она могла жить после этого? Не знаю. Знаю только, что она всю жизнь работала в яслях с маленькими детьми и почти до самой смерти сдавала кровь. Когда я ее спрашивала: «Ну, зачем тебе это надо, тетя Шура?» – она просто не понимала меня и только повторяла: «Ну как же, у меня очень хорошая кровь, я же могу». И смотрела удивленно: «Если могу, почему нет?» Тетя Шура жила в небольшой светлой комнатке в коммуналке на Шателена, там всегда было чисто, уютно, всегда был готов обед из трех блюд, всегда вкусный. Когда родилась Аня, Шуренька полюбила ее изо всех своих сил. Мы часто приходили к ней в гости, или она к нам приходила, и обе красотки, старая и малая, были счастливы. Однажды так разрезвились, что Анечка выхватила у Шуры изо рта вставную челюсть и побежала, радостно размахивая добычей. Шуренька со смеху чуть на пол не повалилась. Так и развлекались. Однажды, уже после ее смерти, я увидела ее во сне. Тетя Шура шла по коридору института гематологии, где я в то время работала, и заговорщицки мне подмигивала. Что-то она там такое делала, как донор с большим стажем, в тех специфических пространствах.
Недавно мне пришла интересная информация от моей однокурсницы и, как мы и подозревали, дальней родственницы Лены Летицкой. Лена провела генеалогические исследования, и ей прислали запрошенные из архива документы, из которых следует, что «Личный почетный гражданин Александр Иванов Летитский 5 февраля 1889 г. в возрасте 36-ти лет венчался с дворянской дочерью сельца Якино Клавдией Александровой Панфиловой, 25-ти лет». Весьма вероятно, что эта Клавдия приходилась сестрой моей прабабке Агриппине. А то самое Якино располагается как раз рядом с уже упомянутым Хлебаевом. Так что я получила неожиданный привет издалека, из тех времен. И мне стало приятно, что неведомая прежде Клавдия и ее муж проявились из небытия в нашей нынешней жизни.
Немного отступлю от рассказа. Когда я начала записывать эти истории, увидела сон. Мне приснилась соседка по дому в Павловске тетя Катя. Приснилась и говорит – напиши про меня тоже. Я удивилась, а потом подумала, почему нет? Потому напишу о ней и о других уже ушедших знакомых и даже не очень знакомых людях. Вдруг это им чем-то поможет? Или просто будет приятно. А заодно еще раз вспомню, как мы жили в Павловске. Прямо с самых первых своих воспоминаний.
Наша семья в то время вела кочевой образ жизни. Я родилась в Павловске, но вскоре оказалась в Архангельске, потом в Кирове. Папа служил в тех местах, а мама с детьми следовала за ним. Но летом мы всегда возвращались в Павловск, и бывало, что мама оставляла меня бабушке на какое-то время. Дом, где мы жили, я запомнила очень хорошо. Он стоял на улице Басенко, в самом центре города. Раньше я считала, что Басенко – это какой-то революционер, как и прочие многочисленные деятели революции, давшие в Павловске названия улицам. Но он оказался инженером-аэрологом, специалистом по аэростатам, при испытании одного из которых разбился – почти как Икар. Дом был деревянный, двухэтажный, и был довольно плотно заселен. Когда мои родственники вернулись из Латвии, куда их увезли немцы, оказалось, что комната, в которой они жили до войны, занята. Сначала они ютились в каких-то бараках, но потом получили жилье здесь, на Басенко. Им дали комнату на первом этаже, окна выходили прямо на улицу, на растущие вдоль нее большие березы – я их хорошо помню. Комната была просторной, поэтому ее разделили надвое перегородкой, у входа стояла высокая круглая печка. Почетное место в ней занимала бабушкина швейная машинка. Это была еще не та, о которой уже писала, не цивильный «Веритас», спрятанный в деревянной тумбочке, а допотопный «Зингер», весь из кружевного металла, с большим колесом и широкой педалью. Чтобы привести в движение систему, на педаль надо было давить ногой. Сидя на ней, я подробно изучила весь механизм.
У окна располагалась широкая тахта с подушками, вышитыми буйными разноцветными цветами, на подушках валялся кот Тига. Тига был уже старый, многомудрый и потому снисходительно терпел мои приставания «поиграть вместе». А самое первое, что я вообще помню, это вид из коляски. Я сижу в ней и смотрю, как крутятся колеса. Низкая такая коляска, по фасону того времени.
Наша кухня была общей с той самой тетей Катей. Она была маленькой, тесной, на широкой дровяной плите стояло несколькими керосинок. Кто нынче знает, что такое керосинка? Но я их помню отлично, мне нравилось смотреть, как их зажигают, а еще я ходила со взрослыми в керосиновую лавку, которая располагалась неподалеку от дома на берегу небольшого пруда с одноименным названием. Лавку давно закрыли, а пруд так и называется Керосинка. Эти походы оставили у меня самые приятные воспоминания. Мне почему-то очень нравился керосиновый химический запах, нравилось смотреть, как продавщица зачерпывает его ковшиком и заливает в специальные цилиндрические емкости. Я смотрела и думала, вот когда вырасту, приду сюда работать, буду разливать керосин.
И еще немного про соседей. Тетя Катя была худенькой, темноволосой, не очень общительной, и жила совсем одна. Меня отправили к ней в тот день, когда умерла бабушка Груша, я помню ее узенькую, скудно обставленную комнатку. Дело было зимой, бабушка Груша собралась пить чай и упала. Ей было восемьдесят семь лет.
Больше всего бабушка, та, которая Анна, – а то в бабушках можно уже запутаться – дружила с тетей Лёлей. Не путать с Лелей! Лелей или Лелькой мы звали Веру, мамину сестру. А Лёля была соседка со второго этажа, красивая веселая блондинка. У Лёли была дочь Галя, которая со временем превратилась в еще более красивую блондинку. Бабушка шила им обеим наряды, и они смотрелись в них обалденно. Еще была тетя Люба Финикова, у нее было двое сыновей чуть старше меня, двое веселых хулиганов, с которыми мы играли во дворе. Люба была медсестрой и иногда делала мне уколы, когда папа с Верой почему-то не могли, только делала их очень больно. А папа и Вера делали уколы вообще незаметно. Я на своей собственной попе все это испытала. Сейчас думаю, что-то они подозрительно часто делали мне уколы. Похоже это им просто нравилось. Или медицина была другой? Чуть что, сразу бросались колоть антибиотики или витамины. Еще помню тетю Раю. Когда бабушка Груша умерла, ее попросили понянчиться с маленьким Сережей. Рая согласилась, но Сережа ее боялся, плакал, и от ее услуг пришлось отказаться. Тетя Рая и правда была страшновата. Маленькая, сморщенная, с узкими злобными глазками, хотя, по слухам, внутри очень добрая. Других соседей помню смутно.
Еще расскажу о Вере, нашей Лельке. Когда мне было года четыре или пять, она училась в Первом медицинском и однажды взяла меня с собой на занятия. Там я впервые увидела заполненную гомонящими студентами учебную аудиторию, просторную, с деревянными скамьями, амфитеатром уходящими высоко вдаль. Лелька держала меня за руку, а ее подружки по очереди наклонялись ко мне, улыбались и спрашивали, что это за детеныш. Мне в той аудитории очень понравилось, я почувствовала значительность этого места и какую-то наполненность, хотя и была от горшка два вершка. Теперь понимаю, что это был так называемый «запах» науки, та густая намоленная атмосфера, которая всегда чувствуется в таких научных местах. Ее ни с чем не спутаешь.
Вера поступала в первый медицинский три раза, но своего добилась, стала врачом. Еще у нее был приятный голос, и они с подругами, когда те приезжали в Павловск, часто распевали студенческие песни, а заодно учили им меня и Сашку, с которым мы все детство играли вместе. Песни были разного содержания, в том числе про медиков. Больше всего мне нравилась та, в которой фигурировала санитарка, звать Тамарка, с большою клизмою в руках, и особенно куплет, в котором «я весь израненный лежу, весь в прыщах». Мы с Сашкой дружно подпевали тетушке и ее подружкам. Еще мы пели «Когда качаются фонарики ночные», особо налегая на «я никого уже ни в силах полюбить», «Таганку», про Жору с макинтошем и прочее в том же духе.
Но нашим коронным выходом был «Белый пароход»
Мы вставали с Сашкой рядком, оба серьезные, и заводили тонкими голосами:
«Ах, разрешите, мадам, заменить мужа вам,
Если муж ваш уехал по делам».
Пели с душой, старательно выводили мелодию, хотя весьма отдаленно представляли себе, что за драма разворачивается в этом произведении, повествующем о похождениях предприимчивого турка «с глазами как изюм» и некой одиноко путешествующей дамы. Тетка с подружками, глядя на нас, откровенно веселились.
Для чего нужны дети? Известное дело, чтобы взрослые потешались.
Тетушка звала нас с Сашкой Цыпленок и Розочка. Так в фильме «Призрак замка Моррисвиль» звали двух хулиганов. Розочка к Сашке не прилипла, а вот Цыпленок ко мне привязался, и я надолго стала Цыпой. Когда вспоминаю об этом, мне приятно. Давно меня так никто не называл.
Юг
Следующим нашим семейным путешествием-паломничеством стала поездка в Тбилиси и Ереван, на родину папы. Папа родился в Краснодаре, но все его близкие и дальние родственники жили в Грузии и Армении, и потому его историческая родина и настоящие корни находились именно там. В те края мы и отправились ровно через год после того первого, северного путешествия. Отправились, как всегда, вчетвером, родители и дети, как ездили потом много лет, пока мы с братом не подросли и не пожелали путешествовать самостоятельно.
А тем летом мы всей командой погрузились в поезд и двинули «на юг». Путешествие получилось длинным, и сама дорога оказалась отдельным приключением. Я уже говорила, что папа служил в разных далеких гарнизонах, и мы привыкли к частым разъездам, пассажирским поездам, вагонам, машинам. Я, например, хорошо помню газик цвета хаки с красным крестом на боку, из которого выпрыгивал папа, когда встречал нас с мамой у поезда. И поезда мне очень нравились. Там в тесном купе уютно, как в маленьком домике, все пьют из чай из стаканов с подстаканниками, и еда там вкуснее, чем дома, и можно лежать на верхней полке и долго-долго смотреть в окно. В том нашем южном путешествии я от него почти не отлипала. Сначала смотрела, как за стеклом проползали наши северные пейзажи, чуть блеклые и промокшие. Но потом картинка поменялась: объявилось солнышко, вагон налился теплом, разогрелся, а за окном объявились незнакомые до того дома и деревья, и даже лица людей на платформах стали другими. Иногда поезд останавливался на больших станциях, и тогда в вагоны набивались громкоголосые веселые бабки. Они с трудом протискиваясь по узкому коридору, волоча с собой объемистые корзины, и продавали оголодавшим пассажирам вареную картошку, соленые огурцы и горячие пирожки. Все вокруг радовались, балагурили, и чувствовалось, что праздник «моря и юга» уже совсем близко. А когда за окном показались ряды пирамидальных тополей, стало понятно, что настоящий юг рядом, прямо здесь, за окном. Раньше так и говорили – поедем на «юг», имея в виду не только направление, но и конкретно эти благословенные теплые края. А когда по правому борту раскинулось долгожданное море, мы дружно возликовали и остановились на недельку в Гаграх, чтобы покупаться там и позагорать. Не могли же мы просто так проехать мимо моря.
Ко времени этой поездки мне исполнилось девять лет, я чувствовала себя вполне взрослой, хотя и выглядела при этом довольно сомнительно. Вот, например, одна из фотографий той поры. На фоне моря и гальки позирует детеныш. На голове детеныша красная в белый горох панама, на физиономии – довольная улыбка. Далее следуют выпирающие стиральной доской ребра, тощие ручки, голенастые ножки, на поясе – резиновый круг в виде осьминога – это я иду купаться.
Рассматривая фотографию, я каждый раз спрашивала маму: «Что же вы, родители, с ребенком делали? Не кормили, что ли? Натуральный же скелет!»
Матушка в ответ бурно вскипала и, заикаясь от возмущения, выдавала: «Да ты же ничего не ела! Ни-че-го!»
Судя по рассказам очевидцев, у меня действительно были проблемы с аппетитом, и я так замучила этим своих родственников, что, даже повзрослев, все еще выслушивала от них упреки по этому поводу. Понимаю, наболело. Моя дочь впоследствии вела себя аналогичным образом, так что я все осознала. Тетушка со свойственной врачам прямотой вообще называла меня глистой во фраке или бледной спирохетой, смотря по настроению. Я на этот счет особо не парилась. Спирохета, так спирохета. Тем более, что по фотографиям видно, что в целом она была права.
Мамина подруга Маечка любила рассказывать, как приехав однажды к нам в Павловск, застала момент кормления годовалой меня.
– Ты ела только в обществе великих людей – хи-хи-хи, – Маечка мелко потряхивалась от смеха.
Ну да, в целом так оно и было. И мама, и Майя не раз в красках расписывали мне этот процесс, так что я хорошо себе его представила.