Я вернулась в свою дорогую редакцию, в свой дом, и первое время это было счастьем. Однако очень скоро я почувствовала, что мой срок жизни в этих стенах почему-то исчерпан. Я чувствовала это, понимала, но откуда пришло это знание – не могла понять. Надо было отправляться в путь.
Новые перестроечные времена перевернули жизнь редакции литературы и изменили судьбу словаря. Из тайной ложи, резервации, объединяющей людей духа, она превратилась в открытую всем ветрам корпорацию, на которую очень скоро перестали давать деньги. Это была оборотная сторона медали. Редакторы забыли, что советская власть подкармливала интеллигенцию только затем, чтобы получать от нее идеологический продукт. Иногда позволялось немного заняться “культурой”, но не настолько, чтобы забыть, для чего все это делается. Неслучайно почти до конца 1980-х от Константина Черного требовали вступления в партию; его обрабатывали у начальства на каждом собрании, потому что иначе и быть не могло. Когда же советская власть рухнула, великий порыв интеллигенции по спасению прошлого признавался всеми, но только денег на это больше не было. Началось строительство капитализма. Место партии прочно заняла церковь. И на место главного редактора “Энциклопедии” пришел церковный мальчик из любимцев Патриарха, превративший издательство в “Православную энциклопедию”. “Русские писатели” вступили на путь долгой и страшной борьбы за существование, которая не заканчивается и по сей день. В процессе этой сокрушительной борьбы ушли из жизни почти все первые редакторы – хранители верескового меда…
Людмила Клименюк.
1980-е
Именно в то переломное время случилось уже совсем несусветное. Настоящая трагедия. Мир редакции разорвался. После 1993 года все громче стали звучать речи о заговорах, о продаже России. Раньше если в стенах редакции такое и говорилось, то шепотом и с оглядкой. Это было неприлично. Когда-то редакция была единым, оборонявшимся от внешних сил, монолитным телом. И вот теперь даже коварные большевики становились ближе, чем новая либеральная власть и – как уже говорили на каждом углу – продавший Россию Ельцин.
Черный к тому времени уже умер. Не было в редакции Юрия Буртина, он тяжело болел. Менялись заведующие, я ушла на вольные хлеба и приходила уже сюда только как автор статей.
В тот злосчастный день я принесла статью, заказанную мне Людой Клименюк, женщиной невероятно правдолюбивой и страстной. Она взяла на свои плечи весь период начала ХХ века и работала не покладая рук.
Так как меня в тот момент занимала история церковной реформации начала ХХ века и попытки религиозного возрождения, я решила посмотреть статью о Сергее Нилусе, который был известен тем, что распространял текст “Протоколов Сионских мудрецов” (оказавшийся фальшивкой), пришедший из Франции. В нем, как известно, говорилось, что евреи разрабатывали идею “захвата” и “порабощения” всего мира. Этот псевдодокумент Нилус передал Николаю Второму, и он оказал влияние на царя, к которому этот своебразный проповедник (собиравшийся получить сан священника) стремился попасть в духовники. Этот “документ” стал обоснованием погромов для черносотенцев и тем самым усиливал революционный накал в еврейских местечках. Нилус перехватил идею канонизации Серафима Саровского у Серафима Чичагова, который десятилетиями занимался собиранием документов и свидетельств о старце.
В девяностые годы ХХ века Нилус снова пригодился – его тексты с “протоколами” вновь стали продаваться в церковных лавках, и он вернулся в обиход определенного круга деятелей. Собственно, поэтому я и хотела посмотреть, как его трактуют теперь и что за статья готовится у нас в словаре. Редактором был Александров. Я пробежала глазами панегирический текст биографии, но это меня не так уж удивляло, я понимала, что Александров будет проводить именно такую линию, однако более всего меня поразила и даже обескуражила библиография в конце статьи. Часть ссылок на труды Нилуса отправляли читателя во Франкфурт 1939 года! То есть в то время, когда фашистское правительство использовало его труды для обоснования уничтожения евреев.
Конечно же, я показала статью Люде. Но я и представить себе не могла, что эта история перерубит ее жизнь пополам. Я-то ушла. Но с этого дня до меня стали доноситься отзвуки истории с Нилусом.
Люда огласила текст этой статьи и потребовала от своих товарищей – реакции. Но никто особенно не желал влезать в это дело. У всех была своя работа, жизнь была трудная. Александров же возмущался, что зашли на его территорию, и считал, что статья – его личное дело и что нужно опубликовать ее в словаре, немного только смягчив текст.
Было принято решение – доработать ее с автором и снять отдельные одиозные фрагменты. Люда же считала, что исправить подобный двусмысленный текст просто невозможно, и поэтому обратилась в Редколлегию словаря, чем вызвала раздражение редакции, так как “вынесла сор из избы”. Редколлегия категорически потребовала: или статья о Нилусе будет серьезно переработана, или часть ее членов покинет Словарь. В результате статья была снята вовсе.
И тут внезапно и резко началась Людина болезнь, которая сначала выглядела как панкреатит, а затем оказалась скоротечным раком. События развивались так стремительно, что, когда я оказалась на Людиных похоронах, я не верила, что все это могло произойти так внезапно и необратимо. Мне казалось, что это я сдвинула какой-то маленький камушек, и теперь он вызвал этот чудовищный обвал.
На поминках в редакции Александрова не было. Его попросили не приходить. Он, правда, звонил больной Люде незадолго до ее ухода и говорил, как хорошо было бы ей теперь креститься. Она послала его куда подальше.
А теперь все говорили про ее трудовые подвиги, про то, что она была честная и правдивая. На меня же с фотографии смотрела Люда со своей обычной немного ироничной улыбкой, как бы спрашивая: “Ну что, промолчишь?” Я не работала в “Энциклопедии” уже десять лет. Но это была моя семья, где меня научили лучшему, что определило мою жизнь. Поэтому я встала и сказала, что мы все должны просить у Люды прощения, потому что она погибла, борясь за правду и справедливость. Она, не имея ни капли еврейской крови, сражалась против лжи, антисемитизма, потому что была человеком чести.
И тут на меня закричал Розин. Перескакивая с одного на другое, он говорил, что я не знаю всего, что она неправильно поступила, вынеся дела редакции на всеобщее обозрение, что все надо было делать не так.
Я ответила, что Люда, в отличие от всех нас, за свои взгляды заплатила жизнью.
У меня остался свой маленький памятник нашему прошлому – пьеса-капустник “Пантеон”, где в центре был сон героини про то, как редакция воскрешает Русских писателей и получает в свое ведение гостиницу “Пантеон” для размещения там оживших больших и маленьких литераторов. Писатели не дают покоя ни редакции, ни друг другу, так как сосуществовать под одной крышей – не могут. Я читала ее на наших веселых собраниях и, благодаря этой пьесе, ушла из “Энциклопедии”, открыв дверь в абсолютно другую жизнь.
Театральное
Есть люди, которые с детства любят театр, ходят на все главные премьеры, а потом потихоньку превращаются в актеров, режиссеров или драматургов. Я же зашла в театр не с того входа, не в ту дверь, оттого, наверное, мое пребывание в нем оказалось таким кратким. Чаще всего я любила не тот театр, который на сцене, а тот, который вычитывался прямо из жизни.
Новых молодых драматургов собрали на – тогда еще всесоюзный – фестиваль в огромном комплексе, построенном для комсомольских работников в Химках, в бывшем дачном месте под названием “Свистуха”. Еще никто не знал ни своего настоящего, ни будущего. Все было и шумно, и одновременно церемонно. Михаил Михайлович Рощин, приехавший недавно из Америки после операции на сердце, был бодр и, как мог, руководил этой огромной массой молодых людей, отличающихся как разнообразными талантами, так и непомерным честолюбием, которое никак не могло реализоваться в прежние застойные годы. Людмила Петрушевская устраивала нам сеансы психодрамы, от которых, честно говоря, стыла кровь. В них надо было включаться, участвовать, и были эти странные спектакли прообразами будущих телевизионных ток-шоу с исповедями, саморазоблачениями, с какой-то открывающейся неприятной наготой. Но ведь когда ты входишь в мир взрослых больших драматургов, то тебе кажется, что тут все устроено как надо.
Рядом со мной в комнате в нашей комсомольской гостинице жила и собиралась своя тусовка из Литинститута с Леной Греминой во главе и тогда еще застенчивым молодым драматургом из Кирова Мишей Угаровым, с Машей Арбатовой, к которым присоединились Ольга Михайлова и Александр Железцов. Я же общалась с людьми по большей части немосковскими, оригинальными, иногда странноватыми.
Например, я встретила там Сергея Говорухина, сына известного режиссера, который горько жаловался на отца. Он пробовал себя в драматургии, снимал квартиру в Москве. Отец давно расстался с его матерью, и Сергей рассказывал, как он приходил к отцу и просил у него талоны то на сахар, то на сигареты. Тогда талоны выдавались по месту прописки. В Москве он был на птичьих правах. И Сергей каждому встретившемуся мстительно пояснял, как ему неприятна громкая фамилия отца, которую он вынужден носить.
В этом огромном комплексе, где мы жили в комнатках-сотах, в последний раз собрались молодые люди со всего Союза, который скоро должен был стать бывшим. Во дворе был огромный сад с цветущим жасмином и другими невиданными кустами, сверкающими разными цветами и листьями. Вдоль них прогуливались утром и днем наши наставники и после прочтения пьесы делали свои замечания и давали советы молодым авторам. Так и я ходила по дорожкам с Виктором Славкиным, который как-то отстраненно и даже растерянно говорил мне, что не знает, хорошо мое сочинение или плохо, потому что теперь, наверное, новые веяния, в которых он не разбирается, а я пыталась понять, что же не так в моей пьесе, и была целиком была обращена в слух. Но наставник был весь как-то поверх и меня и моего слуха, и наконец я поняла, что мы не разговариваем с ним вовсе, а просто он сейчас со мной “работает”. Нельзя сказать, что я обижалась на него: я понимала, что тут такие правила.
В один прекрасный день на фестивале обнаружился необычный молодой человек, огромного роста, бритый, как молодой Маяковский, с низким рокочущим голосом. Собственно – он любил изображать Маяковского к месту и не к месту, зная о своем сходстве с ним.
Оказалось, что это одноклассник моего мужа – Олег Матвеев, часть своей жизни проработавший врачом, а теперь написавший пьесу с причудливым названием “Даешь Сальвадор!”, которую должны были разыгрывать на фестивале. Мы сразу же с ним подружились, тем более что его жена была мне немного знакома – она писала статьи для словаря “Русские писатели”. Олег был абсолютно детский. Он бросался на помощь, слушал, восхищался и негодовал, и делал это очень необычно. Он не умел взвешивать, вычислять результат. И его пьеса была ему под стать.
История была такая. Молодые люди собирались у кого-то дома и долго пили. Причем пьяные разговоры они записывали на магнитофон. Проходило время. Они собирались вновь, включали магнитофон и прослушивали все то, что наговорили в прошлый раз. Смеялись, кричали и комментировали свои прежние беседы. Среди прочего они обсуждали: как бы на балконе выращивать огурцы, а затем их продавать на рынке или как бы поехать искать “колчаковское золото” в Сибири и так далее. Но однажды в компанию пришел один из друзей с криком, что сейчас началась заваруха в южно-американском Сальвадоре и можно будет записаться в особом месте и поехать туда воевать. Вся компания горячо поддержала предложение и пошла записываться на войну в Сальвадор. Конец. Занавес.
Мне и тогда показалось, что Олег что-то нащупал в нашем времени и поколении, которому было уже все равно, куда бросаться, хоть в Сальвадор, хоть на Северный Кавказ. Лишь бы вырваться из тупого однообразия… Их жизнь крутится в пустом самоповторе, как на том магнитофоне, на котором были записаны их пьяные застолья. Но сегодня эта пьеса и вовсе стала зловещим предсказанием событий от Чечни до Донбасса, куда из депрессивных городов, из подобных компаний отправляются солдатами удачи всё новые поколения. Олег и сам участвовал в опасных операциях, перегонял машины из Армении в Карабах, уходил от преследования бандитов. После фестиваля он поступил на Высшие сценарные курсы и в Литинститут. Но учиться нигде не смог. Что-то в нем уже было надломлено. Он умер в начале 2000 года в сорок лет от рака легких. Он был добр и светел и ушел туда, где все остаются детьми.
В начале 1990-х фестиваль переместился из Химок в усадьбу Станиславского “Любимовка” и в дальнейшем получил такое же название. 1992 год стал годом моего первого и последнего торжества в театральной жизни. Я написала пьесу “Дьяконов, его родные и знакомые”. Про режиссера Александра Дьяконова, жившего в начале века. Он был верным сыном декаданса, создавал странные рассказы про повесившихся священников, про инцесты и кровавые преступления. Порвал со своей купеческой семьей из Ярославля. Радостно принял революцию, но, когда вокруг него начали исчезать и гибнуть его близкие, вдруг пришел к мысли, что революция началась с него самого. Собственно, эти слова я обнаружила в какой-то записке его архива. Для этого были определенные причины. Потому что этот человек перевернул все вокруг себя именно “до основания”. В этой пьесе почти все было документально.
Собственно, все началось с дневника Елизаветы Дьяконовой, его сестры, который я заказывала для редакторов, когда еще работала в “Энциклопедии”. Я взяла домой огромный синий том с золотым тиснением, который открывался словами, что в 1903 году в горах погибла двадцатишестилетняя Елизавета Дьяконова, причина ее смерти осталась неизвестной. Поиски девушки шли около месяца.
Конечно, я читала не отрываясь. Я была поражена не только откровенностью дневников, но и тем, что они как бы стали ответом купеческой дочки на нашумевшие записки утонченной художницы-полуфранцуженки Марии Башкирцевой. Елизавета даже пыталась перещеголять ее в откровенности. Смерть Дьяконовой была сначала описана в дневниках, а затем исполнена. Все это было очень в духе наступающего ХХ века. Издание этих дневников вызвало невероятный резонанс в России, очень многие откликнулись на них, и по-разному; среди прочих были Василий Розанов и Марина Цветаева.
Но мне не давала покоя одна мысль, я понимала, что такая публикация была тогда настоящей бомбой; ведь все члены семьи Дьяконовых еще были живы. Издателем оказался – Александр Дьяконов, родной брат Елизаветы, выступавший на сцене под говорящим псевдонимом Ставрогин. В то время он был не только режиссером, но и доверенным лицом поэта Юргиса Балтрушайтиса по вопросам его публикаций. Все эти сведения, соединяясь, приводили меня в изумление. И я решила писать пьесу. При том что не могла отказаться от его имени; оно словно приклеилось к нему. Так и появилась пьеса “Дьяконов”. После представления ее на фестивале в “Любимовке” М. М. Рощин, подмигнув мне, сказал, что он знал моего героя уже стариком. Я не особенно радовалась, понимая, что смешала вымысел и правду.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: