– Свое хозяйство… – Артамонов разлил еще по чуть-чуть. – Мог бы и я сейчас на песках тужить, как ты. Нас под раскулачивание через год после вашего стали подводить. Кое-что из имущества и скотины уже прибрали, свели со двора. Ну, тут моя Мария и взбеленилась. Пошла в сельсовет, обложила там всех истинно пролетарской матерной бранью, чем и доказала свою преданность советскому строю. Потребовала, чтоб ее записали в колхоз, и желание ее немедля исполнили. Теперь с дочкой, с Варварой, почти стахановки в колхозном коровнике, палочки в тетрадке у бригадира зарабатывают, трудодни копят, как раньше денежки. Пришлось, конечно, отдать в общее пользование еще буренку и бычка. Зато теперь я, упертый единоличник, за ними как за каменной стеной! Жить можно.
– Варвара-то скоро придет?
Артамонов будто не услышал вопроса.
– По новой Конституции, оно конечно, все тебе, Степан, можно. И за власть голосовать, и должность какую-никакую иметь. Да только все одно клеймо лишенцев и чуждых элементов нам с тобой не смыть. Как бы ты себя красной краской ни малевал, как бы ни перековывался. Мы до скончания живота для советской власти испачканные своим классовым происхождением. Давеча в артельной конторе товарищ Фурсов сделал заявление. Сталинская Конституция, говорит, она как картина на стене, висит – и ладно, помещение украшает. А думать и решать власть на местах будет, как прежде, руководствуясь классовым революционным чутьем. Кого приподнять, кому пинка под зад дать. Классовый подход в нашем социалистическом коллективном хозяйстве нынче такой: кто работает, тот не ест, а кто не работает, тот хорошо кушает. Но я, Степан Петрович, не жалуюсь. Смотрю на все это как на природное явление и исторический курьез. Знавали и мы лучшие времена, а жизнь – она, как африканская зебра, полосатая… Ты слыхал, как у нас мужики про войну говорят?
– Нет.
Хозяин дома наклонился над столом и понизил голос:
– Новая война с немцами сгонит большевиков, как прошлая Романовых. – Он откинулся в прежнее положение и прибавил: – Но я тебе этого не говорил. Потому что сам в такое не верю. Сталин хитер и матёр, он еще Гитлера в союзники возьмет. Помяни мое слово.
Они снова выпили, хрустнули огурцами. Когда в дом беззвучно вошла старшая хозяйская дочь, Зимин не приметил. «Вот она, моя тихоня», – любуясь девушкой, объявил отец. Ватник и калоши, в которых работала на ферме, Варвара оставила на крыльце, но в избе все же пахнуло коровьим навозом. Зимин не спеша развернулся на стуле и так же неторопливо провел по ней безжизненным взглядом, с застывшей в глубине зрачков черной тоской.
– Здравия желаю, Варвара Андреевна.
Девушка посмотрела на отца, вновь на гостя и, как будто осознав нечто, отступила на шаг. Шатнулась было к двери, но удержалась, замерла неподвижно.
– Ну вот, дочь. – Артамонов напустил на себя серьезность. – Пришла твоя пора. Сватает тебя Степан Петрович. Уговаривать не стану, неволить тоже. Времена не те, что раньше, отцовой власти над детьми нет. Иным словом, решай сама. Парней в селе для тебя подходящих нету: кого ни возьми, то комсомолец, то выпивоха, то лодырь и хулиган. А Степан мужик домовитый, с головой на плечах. Пойду посмолю козью ножку, вы тут без меня уговаривайтесь.
Варвара стояла не шелохнувшись, с опущенной головой. Зимин молчал. Так долго, что девушка не выдержала, метнула в него быстрый взгляд, тотчас убежавший обратно, как напуганный заяц. Украдкой поправила прядку волос, выбившуюся из-под платка.
– Не старый я еще, сорок стукнуло, – неуклюже повел речь Зимин. – Начну заново. Жизнь с начала. Не смотри, что в сарае живу. Все у тебя будет. Дом, хозяйство, скотина. Работать буду как вол, силы есть. В колхозе или на своих харчах, еще не решил… Детишек заведем.
Последние слова прозвучали будто из-под земли, из темного склепа, откуда веет промозглым, пробирающим до сердца холодом.
Варвара порывисто зажала себе рот, чтобы не вскрикнуть, отчаянно затрясла головой и кинулась вон из избы.
Зимин, словно был готов к такому, взял с тарелки последний огурец, в задумчивости откусил и прожевал. Хозяина дома он нашел во дворе на лавке под раскрытым окном. Тот в расстегнутой рубахе острил точилом штык лопаты для огорода.
– В колхозе будешь работать от зорьки до зорьки, а зубы держать на полке, – будто ничего не случилось, продолжил прерванное балагурство Андрей Кузьмич. – Царь Николай, может, и был дурак, как говорят, зато хлеб был пятак. Белый и без очереди, бери сколько душа просит. А теперь у нас как в сказке про мужика и медведя. Советская власть себе корешки забирает, а мужику вершки оставляет – солому да мякину. Работать в колхозе некому. Работящих мужиков по всему Союзу разметали в ссылки, одних никудышек беспортошных оставили. Да вот бабы животы рвут вместо мужиков.
– Так не идти в колхоз?
– Еще того лучше, – живо подхватил Артамонов. – Финагент с председателем сельсовета налогами удавят, как висельника. И чего тебя, Степан, на старое тянет? Обосновался бы в городе и Варьку бы туда забрал. Витька мой, сынок, там уже, при заводе.
– В городе не сытней, пробовал.
– Тоже верно. Витька когда приходит – голодный как стая волков. Слава Богу и советской власти, голодаем девятый год. А все ж у пролетария нынче больше прав, чем у мужика. Про колхозников и не говорю – крепостная скотина для нужд партии. Ты вон лошадь завел, извозом кормишься, тебе пока еще можно. Мне тоже, как я единоличник при колхозной жене. Ну а в колхоз пойдешь – будь любезен лошадку в общественное владение сдать, а сам на козе ездить или на курях… А Варвару ты не торопи. Дай ей срок. Она девка хорошая. Слова поперек не скажет, работящая, в церковь по воскресеньям бегает.
– По воскресеньям? – переспросил Зимин.
– У нас в церкви, считай, антисоветский календарь, семидневный, против советской шестидневки. А то еще раньше пятидневка была. Я так разумею: советская власть – это задуривание головы плюс барщина. Оттого и в церковники теперь подался. В приходском совете состою, член двадцатки.
Сверху стукнула рама оконной створки.
– А мамка говорит, ты пятнадцать лет в церковь не ходил, батя.
Оба задрали головы. Из окна высовывался младший сын Андрея Кузьмича, пятиклассник Васька, только что прибежавший из школы.
– А ну цыц, мелюзга! – осерчал на него отец. Зимину пожаловался: – Свой Павлик Морозов в доме растет. Рад на отца доносить. Не ходил, значит, не нужно было! Не чувствовал политического момента. Теперь чувствую. Церковь сейчас по новой Конституции равноправная, может своих кандидатов на выборы выдвигать. Я в Церковь теперь как в партию записался…
– Нам с Лидкой из-за твоего церковничества в школе попадает, – обиженно сказал сын. – Сергей Петрович говорит, что из-за этого мы отсталые. Ребята смеются.
– Учись лучше, не будешь отсталым.
Андрей Кузьмич привстал, вслушиваясь. От соседнего двора доносились заполошные крики. «Что за оказия?!» – Артамонов отложил лопату и зашагал к воротам, открыл калитку. Мимо по улице бежала, переваливаясь по-утиному, старуха в черном траурном платке.
– Воскресил!.. Мертвую из гроба поднял!..
– Ты чего голосишь, Поликарповна? Кто поднял, куда?
– Покойницу Дерябину с того света вернул! Отец-то наш, отец Алексей, чудотворец, мертвых воскрешает… Ох, побегу. Муж ейный в школе, ничего не знает…
Андрей Кузьмич с силой потер в затылке, потом поднял указательный палец кверху и с философским видом отсыпал подошедшему Зимину от своей образованности:
– Научный курьез! Парадоксальное явление. Пойду посмотрю, не рехнулась ли Поликарповна. А ежели впрямь воскрешение мертвых?.. Идешь, Степан?
Зимин смотреть на явление не пожелал.
– Моих из земли не подымет, – бессильно махнул он рукой и зашагал по улице в другую сторону.
В родные края после раскулачивания и шести лет безвестного отсутствия Зимин вернулся другим, непохожим на себя прежнего. Увозили его из села с женой и пятью детьми, старшему было десять, младшему год. Акмолинские пески забрали у Зимина всех, одного за другим. После того и поселилась на его лице мертвая стынь, а в глазах – черная пустынная угрюмь.
2
Внештатным сотрудником «Муромского рабочего» Николай Морозов числился всего полгода и заглядывал в редакцию пару раз в месяц. Обычно картина, которую он наблюдал в семь часов вечера буднего дня, являла собой беспрерывную беготню редакторов, корректоров, курьеров, носящихся с ворохом оттисков из типографии и обратно. Но в этот раз коридоры были безлюдны. Только стрекот пишущей машинки где-то за дверью разгонял тишину.
Объявление о строгой явке на собрание членов партийной организации останавливало, точно милиционер в засаде, всякого входящего в редакцию. Заодно открывало причину мертвого штиля: все ответственные работники газеты в обязательном порядке были членами партии. Морозов понял, что вечер пропал – потерять придется часа два или даже три. В туберкулезном диспансере с партийным вопросом было намного проще: на работу туда шли только беспартийные, включая главного врача больницы.
Он направился к приемной главного редактора Кочетова. Белобрысая секретарша главреда тоже отсутствовала, зато на стене висел плакат со строгой комсомолкой, которого прежде не было: «Товарищ, будь бдителен! Помни: опечатки – это вражеские диверсии».
Дверь в кабинет Кочетова была приоткрыта. Морозов осторожно расширил щель и просунул голову.
– …В нашей парторганизации еще есть люди, которые считают, что никакой классовой борьбы в СССР нет, – вещал, заглядывая в бумажку, секретарь парткома газеты. – Даже четкие разъяснения товарища Сталина на мартовском Пленуме их не убеждают. Между тем Иосиф Виссарионович учит, что чем больше у нас успехов в построении социализма, тем больше обостряется классовая борьба. С ростом мощи Советского Союза усиливается сопротивление остатков отмирающих, враждебных нам классов. Все эти замаскировавшиеся белогвардейцы, бывшие люди, эсеры, меньшевики, попы и кулаки сейчас мобилизуются, зашевелятся, будут переходить от одних форм наскоков на советский строй к другим, более изощренным и вредительским. Они будут привлекать на свою сторону отсталые слои населения и даже нестойких, колеблющихся членов коммунистической партии. Нет такой пакости и подлости, которую бы они не совершили. Это надо иметь в виду, товарищи!
Подглядывать, как чистят свои ряды члены партии, отыскивая оппозицию, контрреволюцию, правые и левые политические уклоны, Морозов не хотел. Ему лишь нужно было показаться на глаза Кочетову, сообщить о своем присутствии.
– Однако на днях с опровержением этого тезиса в нашей редакции выступил заведующий сектором пропаганды Савельев. Он заявил, что надо опираться не на учение Ленина – Сталина, а на, так сказать, живую действительность. Это наглое заявление показывает, товарищи, что в лице Савельева мы имеем дело с представителем правотроцкистского охвостья. Мы должны сделать большевистские выводы и принять немедленные меры. Я предлагаю безо всякого гнилого либерализма голосовать исключение оппортуниста Савельева из партии… В чем дело, товарищ? – Секретарь парткома сурово воззрился на постороннего в дверях. – Кто вам позволил войти?
– Морозов, уйди, – энергично замахал на него Кочетов.
Секретарша-стенографистка грудью вытолкала Николая в приемную и мимикой показала, чтобы ждал там.
Лишь через полтора часа из кабинета гурьбой посыпали партийные сотрудники газеты. Последним показался пропагандист Савельев. Он прижимал руку под пиджаком к сердцу, широкий лоб с залысинами был в испарине, очки сползли на кончик носа. «Исключили бедолагу», – догадался Морозов.
В кабинете Кочетова плотный, спертый воздух был насыщен табачным дымом.