Оценить:
 Рейтинг: 0

Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты

<< 1 ... 5 6 7 8 9
На страницу:
9 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я зажала миниатюрное чудовище в кулаке, но не сильно, чтобы кроха случайно не задохнулась и, улучив момент, когда Джим с Бо Вэном отвернулись, побежала в направлении города.

В квартиру я попала лишь под утро – включённое радио встречало одной из самых оптимистичных песенок «Крематория»:

Ведь мы живём для того,
Чтобы завтра сдохнуть,
Ла-ла-ла?, ла-ла-ла?, ла-ла-ла?…

Я села на пол и замурчала в замедленном темпе соль-бемоль-мажорный, из 25-го опуса, этюд Шопена – больше всего на свете я любила его: даже больше, чем одну из самых оптимистичных песенок «Крематория»… Потом сняла с этажерки запылившийся портрет в овальной рамке и заглянула Шопену в глаза. Нет, определённо г-жа Дюдеван чего-то не понимала в них! И в его этюдах – под чёрное пиво и без.

…а хоронили с почестями: живому гению таких не полагается. Поговаривают, будто живой гений непременно должен страдать: только так шедевры на свете сером и появляются (не пострадаешь – в энциклопедии не окажешься). Я могла бы поспорить с умниками на примерах моего прадеда или Феликса Мендельсона: оба были богаты и талантливы. Однако мой прадед – это совсем другая история, а Мендельсона в гении не записали, признав лишь «невероятную одарённость» да разрешив пустой «Свадебный марш»…

Я подышала на стекло и снова посмотрела на Шопена: совершенно больной, он давал в Лондоне концерты и уроки. «Я же ни беспокоиться, ни радоваться уже не в состоянии: совсем перестал что-либо чувствовать – только прозябаю и жду, чтобы это поскорее закончилось», – читала я по глазам его письмо[38 - Ф. Шопен. Письма. М., 1964.].

– Позвольте пригласить вас в гости, – я поднесла фотографию к губам и поцеловала.

Он долго отказывался, а потом неожиданно согласился.

Резкий в звонок в дверь. Два раза – очень коротко, остро. Дождь со снегом. Сердце Шопена намокло, изящные пальцы озябли, он с трудом стянул перчатки.

– Проходите, проходите же! Я жду вас больше, чем спала Любочка! – выпаливаю.

Шопен снял плащ и цилиндр:

– Так неужели к вам теперь никто не приходит?

– Никто.

– И вам не бывает одиноко?

– Отчего же… Но одиночество – как самое абсолютное состояние, так и самое относительное… И не имеет ничего общего с уединением.

– Пожалуй, вы правы, – он помолчал. – А как вы узнали мой адрес?

– Отправила «до востребования». Это ведь не сложно. Главное верить, что востребуется.

– Вы непонятная… странная… ломкая… вы похожи на мою последнюю мазурку[39 - Op. 68 № 4.], фа-минорную.

– Вчера мне сказали, что я похожа на Архетип Тени Любви.

– Как странно… Впрочем, не верьте! Не верьте никому, кроме себя самой! Самое ценное, что есть у вас – это вы. И не думайте, будто я повторяю прописную истину – в вас-то она пока не прописана!

– Иногда хочется, чтобы рядом кто-то ходил. Говорил. Не всегда, даже очень редко, но… – я закашлялась и отвернулась.

– Это ничего, это пройдёт, вы же женщина… Прежде всего – женщина, и не отпирайтесь, не отпирайтесь… Вы только не делайте, главное, противного вашей душе. Или пишите «до востребования» – нам тоже приносят почту… Правда, мне – только от вас. А у вас, признаться, очень красивые, выпуклые письма – даже не представлял о существовании подобных… И доброе сердце! Позвольте поцеловать вашу руку… Я благодарен вам за факт самого вашего существования… Даже за этюды, как вы пишите, «под чёрное пиво». Хотите, я сыграю вам?

Через мгновение половину моей комнаты уже занимал огромный концертный рояль. Шопен сказал:

– Помогите открыть крышку, – в тот же момент открылась крышка моей пыльной домовины. Я встала из гроба и огляделась: то, что называлось когда-то пафосным «жизнь», являлось её противоположностью.

– Фридерик! – только и смогла произнести я. – Фридерик!

Он тем временем начал свой первый, до-мажорный, этюд. Искристые пассажи напомнили мне золотые брызги забытого Совершенного Чувства – я обретала искомое.

А он играл, и я сама становилась одной из золотых искристых капель – тем самым искомым, которому нельзя найти определения в мире вещей и «нормальных людей». Я переставала быть тенью… а ещё знала наверняка – чувствовать можно только так.

На последнем аккорде я ещё не уверилась в желании своего невозвращения «туда». Хотя… «там» нет такой музыки, нет такой любви! Нет «там» и Шопена: только инфляция там, а Шопена – нет!

– Не уходите… Не уходите же… Прошу… Я не смогу… Возьмите меня… Возьмите же меня с собой… – умоляла я.

– Это от меня не зависит, увы, – грустно улыбнулся Шопен. – И… вы ещё не сделали, насколько мне известно, самого главного. Как только вы это сделаете, вас сразу заберут, смею уверить.

– А что это – главное? Какое оно?

– У каждого своё. Каждая машинка – или тело, как угодно, – действует исходя из заложенной в неё или в него программы. У меня, например, было четыре баллады… Прощайте же… будьте здоровы! – вздохнул Шопен и, раскрывая зонт, перешагнул через подоконник и поднялся в воздух.

– Но… – начала я.

– Прощайте! – донёсся откуда-то сверху голос Шопена. – И помните: вас заберут, как только вы сделаете самое главное.

Коран учит, что по природе своей люди корыстны и ненасытны, поэтому рай открыт лишь для тех, кто соблюдает заповеди, верит в Страшный суд и не прелюбодействует, живя только с жёнами или наложницами. Те же, кто помимо жён и наложниц живёт с другими женщинами, нарушают заповеди Аллаха, поэтому в рай не попадут.

Впрочем, при чём тут Коран, если у меня не было жён и наложниц? Так и скажу об этом Шопену в следующий раз.

скиффл[40 - Пение под аккомпанемент стиральной доски, гармоники и гитары.]

[АНТИДОТ]

Луганцев проснулся, бормоча «порталы сонных миров заколочены», смахнул с менталки обломок нездешнего смысла и скрючился: вставать жить не хотелось («Вставать жить было решительно невозможно!» – поправил за скобками классик жанра, стыдливо прикрыв наготу пыльного фолианта фиговым листом). Так было и в прошлые выходные, и двумя неделями ранее, и ещё, ещё… И даже тогда, господи, когда он, Луганцев, едва вернувшись из весёленького ночного трипа в утренний аццкий ад, тут же прикрыл глаза («смежил веки», предложил настоящий писатель, но никто за скобками его не услышал) да, впав в забытьё – не сон, не явь, не что-то третье, а нате вам: чёрте чё, – провалялся в постели с можжевеловым валиком – как пахнет, ссууукка финская!.. – до новой полуночи.

Этикетка, взметнувшаяся с прикроватного столика – ветер едва не выбил форточку, и Луганцев, вспомнив о штормовом предупреждении, сморщился, – перелетела на подушку, щекотнув лоб. «Использование валика, – почему такой мерзкий зелёный шрифт, почему-у, – пробормотал машинально Луганцев, – стимулирует мозговое кровообращение, укрепляет нервную си…» – он смял листок и, уткнувшись носом в матрас, решил «собраться с духом».

Это, возможно, и могло б произойти, кабы не та ещё беда: дух по-прежнему жил там, где хотел, а где не хотел – не жил. Возможно, апартаменты Луганцева его не устраивали – или он попросту не замечал их, кто знает вольного! А коли так, «собраться» Луганцеву было решительно не с чем – насчёт же себя самого он больше не обольщался: так-так, закутаться, замотаться в жёсткий пододеяльник (зачем в этих прачечных так крахмалят?), закрыть рот, глаза, заткнуть, наконец, уши… «Там, где Енисей впадает в Обь, там, где Пушкин сидел, – там, там Лукоморье!» – Луганцев вспомнил, как это произнёс Т. К., и усмехнулся: что ж, все его приятели, пожалуй, с приветом – он и сам, возможно, слегка того: с кем, собственно, не случается, если пожить!

Луганцев – privet – и пожил: песочные часы его полупустыни – «полу», ибо порой оболочку настигали не только миражи в виде «фотографических радостей» да, иже с ними, волооких Инь, – казалось, застыли посередине стеклянной колбочки: крошечные песчинки склеились и, удивлённо подмигнув вопрошающему, замерли. «Дыш-шите – не дыш-шите!» – заикнулся злобный докторёнок с узкими ядовитыми губками и, недоверчиво взглянув на больного, показавшегося ему на миг ненастоящим, таки выписал больничный: термометр был нагрет загодя до тех самых – тридцать восемь и шесть, что наши годы! – телесных температур. Но это раньше, раньше, а сейчас, через тыся чи «не могу», надо подняться: помолвка – странный wordо?k, микс уловки с молвой, – в составе слова нет лишь главного; о том, впрочем, не говорят «приличные люди». «Может быть, главного не существует?» – Луганцев потёр глаза и неожиданно расхохотался: так развеселило его собственное отражение в зеркале – ну и как с таким, с позволения сказать, лицом, выезжать в свет? Он смешон, нет-нет, в самом деле: жутко смешон.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 5 6 7 8 9
На страницу:
9 из 9