Они встретились на тонкой линии, названной людьми горизонтом, чтобы найти по обеим сторонам её своё прошлое и будущее. Мигель не торопился, целуя её шею, ощущая, как Сила, живущая в ней, начинает клокотать, подобно магме, всхлипывать, распирая собой высокие груди, обжигать его живот своей властью, учащать биение сердца до стона. Николь отдавалась, не оставляя в себе света и тени, изливаясь соком праматери, поющей и кричащей молнией в ночном небе.
Растечься, что ли, летними дождями…
Растечься, что ли, летними дождями,
Чтоб прыскали сиянием в стекло,
Чтобы гудели и звенели – нами,
Чтобы пространство стало нам мало.
Упасть всем телом знойным и прохладным,
Стучащим по асфальту площадей,
Несовершенным и неидеальным
И лишь молящим: «Припусти! Скорей!»
И хлюпать-хлопотать ногами в луже,
Набрав сквозь пальцы смеха и песка,
И прижиматься ливнями всё туже
К кудрявым прядям мокрого виска.
Сердце молчащего человека
Где-то небо поёт сердцем молчащего человека потому, что воздух караулит его дыхание и превращает слово в ледяную пластину, на которой в изгибах Лабиринта спят герои и чудовища, чёрные паруса и белые крылья, глубокая любовь и угасшие страсти, одиночество и эхо от громких голосов, жаркая кровь и пресыщенность. Небо поёт, раскачиваясь всполохами, и каждый, кто смотрит на него, думает: «Это обо мне…»
Мы ловили любовь в лабиринтах из снега…
Мы ловили любовь в лабиринтах из снега,
Отражаясь в покорности серых зеркал,
А она ускользала, как синяя Вега,
Говоря, что наш мир слишком тесен и вял.
Зазывали любовь голосами прохожих,
Чтоб заставить свой хрип о душе клекотать,
А она хохотала: «На что вы похожи!
Как смогли свою песню бездарно раздать?!»
Мы поили любовь предрассветной росою,
Провалившись сквозь стены ненужных забот,
А она улыбалась: «Вы пейте со мною,
Чтобы чувствовал терпкость расслабленный рот».
Отпускали любовь, словно бабочку в небо,
Чтоб не билась, как парус, в прозрачность окна,
А она нас звала белой лирою Феба,
Чтоб собой напоить безвозмездно, сполна.
Дары Вселенной
Вселенная дарит себя по-разному.
Одним – напрямую, будто аромат цветка, раскрывшегося в это мгновение.
Другим – опосредованно, словно через стекло, которое позволяет видеть цветок, но не даёт вобрать в себя тонкости запаха.
Третьим – через усилие, точно через глухую стену, выстроенную непонятно зачем посреди чистого поля.
Она дарит, оставляя себя возле сердца, у порога, около пограничного столба, и идёт дальше, иногда возвращаясь, чтобы добавить способностей, или ударить ладонью по зеркалу, или же стереть свой след, заставивший задрожать труса.
Пурпурная мальва
Её не родили розой. Пришла в мир пурпурной мальвой.
Июль грохотал рассветом и песней больших телег.
Старуха, смеясь, сказала: «Ты станешь великой, Тальва!
Для этого фатум сводит дороги и буйный век».
Колёсами бились годы. Обочины тёрлись стаей
Лохматых и беспризорных, голодных бродячих псов.
Девчонка взрослела «кошкой», не зная в желаньях края,
Царапая спесь прохожих бесстрашием резких слов.
Звенела струной гитарной, творя на брусчатке пляску,
Колдуя красой-зарёю на зависть тщеславных дам,
Пьянила сердца мужские, своей не торгуя лаской,
Грехом не считая страсти, чтоб с ними влачиться в храм.
Платком обвивала бёдра – цветами по чёрной масти,
Бросая наряд корсара монетой на старый трон,
И кроме любви и танца иной не признала власти,
Пурпурную мальву-сердце поставила всем на кон.
Бабочка на булавке
Мочка уха горела, словно её недавно прокололи. Маргарет усмехнулась про себя: «Снова! Вечно в жизни этот нелепый повтор. Хочешь красоты – прокалываешь уши, хочешь любви – прокалываешь сердце, хочешь славы – прокалываешь своё мнение. И кажется, что вот оно, счастье: переливается серёжками, обнимает любимым человеком, раздаёт автографы твоей рукой. А потом возникает дискомфорт, переходящий в натужное раздражение и боль. Ты перестаёшь видеть глупые сны, в которых летаешь, и слепо утыкаешься в подушку, стараясь выгнать из себя полчища демонов, строящих постные рожи».
Она потёрла покрасневшее ухо и пошла дальше по аллее парка, вспоминая и зачёркивая ненужные слова, нелепые сравнения и отношения, которые казались всем, а оказались медяками, которые стыдно подать даже нищему.
«Прокалываешь себя, как бабочку, насаживаешь на булавку и считаешь, что настал час Z – зеро, сумасшедший выигрыш, после которого дорога из жёлтых кирпичиков приведёт тебя в Изумрудный город. А на деле выходит, что час Z – это сумерки, в которых ты ощущаешь себя ожившим по злой воле зомби, иллюзией, книжкой-раскраской для взрослых мальчиков, салфеткой, меняющей свой цвет в зависимости от вытираемой жидкости».
Мимо «проплыла» скамейка, словно парусник, измеряющий время своей кормой и чужим грузом. Маргарет присела на её край, готовая сорваться в любой миг и бежать дальше, следом за мыслями.
«Затем приходит равнодушие, когда пыльца на крыльях превращается в серую, волглую пыль и твой уникальный рисунок, твоё естество исчезают, словно их стёрли за ненадобностью. Ты говоришь умные слова, пьёшь кофе, спишь с мужчиной, гладишь кота, празднуешь чьи-то именины с обязательным тортом – принимаешь, принимаешь и принимаешь в себя обрывки, осколки, петли, мазню, подгоревшую кашу и полинялые страсти, пока вдруг не перекосит, словно антресоли, на которые годами суют то, что устарело, выцвело, потеряло смысл и ценность. Так перекосит, что ты просыпаешься от боли в проколотой мочке уха и выдираешь из неё зависимость от чужого настроения, от желания соответствовать благости или разнузданности, от слов-птиц и слов-кротов – от всего, что припирает тебя к стенке».
По скамье застучал частый дождик, и Маргарет, поймав капли на ладонь, растёрла их по разгорячённому лицу.
«Боль уходит вместе с зарастающей ранкой. Ты носишь любимые широкополые шляпы и платья с открытыми плечами. Пишешь то, что чувствуешь, а не то, что ожидают. Поёшь, когда моешь посуду. Впитываешь всем телом аромат черёмухи и смеёшься самой себе и ради самой себя. Но где-то глубоко внутри прячется бабочка на булавке, от которой начинает вновь гореть мочка уха».
Сердце у осени – листик кленовый…
Сердце у осени – листик кленовый,
Сорванный кем-то во имя любви,